«Я всегда считал это последним делом, признаваться, что я писатель. Тем более, когда только начинаешь рассказывать. Всегда хотелось, чтобы картины жизни двигались как бы сами по себе, как будто бы того, кто рассказывает и нет. Рассказчик скрыт, а читателем движет лишь его читательское призвание. Увы, это уходящий классический миф, и сейчас писатели вписывают себя в повествование сразу, и не только как субъект.».
Я всегда считал это последним делом, признаваться, что я писатель. Тем более, когда только начинаешь рассказывать. Всегда хотелось, чтобы картины жизни двигались как бы сами по себе, как будто бы того, кто рассказывает и нет. Рассказчик скрыт, а читателем движет лишь его читательское призвание. Увы, это уходящий классический миф, и сейчас писатели вписывают себя в повествование сразу, и не только как субъект.
В Косово мы приехали заполночь и сразу легли. Утром было немытое окно в гостинице и помятый венский профессор на соседней кровати. Накануне вечером были чтения и я все порывался читать по-русски, хотя был и перевод моей истории на сербский, к сожалению, только начало, а я непременно хотел конец. Я хотел прочитать непременно конец своего рассказа, где герой, потеряв свою любовь, снимает проститутку, а потом, внезапно осознав, что замены все равно нет, душит ее под собой, в постели. После чтений был банкет, женщины ушли рано, и я надрался как собака. Утром следующего дня нас повезли в монастырь Сопочани.
Когда в Косово вошли силы НАТО, албанцы стали взрывать православные храмы с особым остервенением. Сопочани еще оставался цел. Я стоял и смотрел на старые, полуразмытые от времени фрески – положение во гроб Девы Марии. Я вспоминал, как, расставшись с Альфией, ездил в Оптину и просил перед иконой Божьей Матери оставить мне мою любовь. Потом несколько лет я жил с проститутками, но в отличие от героя своего рассказа был с ними нежен и ласков. Когда у меня не было денег с ними расплачиваться, я отдавал им вещи – в конце концов отдал даже коллекцию классики на лазерных дисках и модный длиннополый французский плащ. Оставшись один в пустой квартире, теперь я спасался лишь своим писанием. Кое-кто, правда, приносил мне еду, но спать кое с кем я отказывался (да и не на что было).
Я стоял и смотрел на фрески, на странные вихри монашеских бледнорозовых и бледнозеленых риз, на сонмы ангелов, на их скорбные лики, на Младенца и на саму мертвую во гробе Деву. Рядом со мной молчаливо стоял венский профессор. Мы вместе вышли из храма, как-то так «синхронистично», если воспользоваться термином Юнга. Вокруг были низкие, подернутые синеватой дымкой холмы. Безлюдные лесистые холмы, называющиеся здесь Сербским нагорьем. Служитель в черном обходил храм, постукивая колотушкой в какую-то длинную желтую доску, которая возлежала у него на плече. Весь в черном, с этой желтой диагональю, неистовость, с какой он отпугивал злых духов, – все это напоминало мне произведение искусства, почему-то Эль Греко, несмотря на совсем другую традицию, цвет и колорит. Я достал свою камеру и сфотографировал монаха несколько раз. На фоне песочной стены, на фоне камней, позавчера обстрелянных албанцами, и в проеме арки, когда он уже был готов исчезнуть. Делая последний снимок, я случайно оглянулся. Венский профессор, как-то неестественно дернувшись, едва успел отвести в сторону свой фотоаппарат. Я догадался, что он снимал меня, и почему-то подумал, что он не просто меня фотографирует, а делает это в те же самые моменты, когда я фотографирую монаха. Он снимает, как я снимаю монаха.
Она была американка, она приехала в Белград уже после того, как мы вернулись из Косово. Я сидел в ресторане отеля «Казина» и пил красное вино. Сербы в каком-то зловеще веселом танце, положив друг другу руки на плечи и крест-накрест перебирая ногами, продвигались цепочкой между столами, захватывая в свой танец все новые и новые жертвы – одиноких подвыпивших иностранцев, приехавших полюбоваться на разбитый американскими бомбами Белград. Собственно, город был цел, также, как и дух нации, разрушенных зданий было совсем немного.