Думание мира

Быков Дмитрий Львович

Дмитрий Быков не перестает удивлять читателей всеохватностью своего литературного и публицистического таланта. Кажется, нет темы в искусстве или социальной жизни нашего общества, которую не наколол бы этот вездесущий автор на свое безукоризненно отточенное перо.

В книгу «Думание мира» вошли рецензии, статьи и эссе Дмитрия Быкова, написанные им за несколько последних лет и по-прежнему привлекающие к себе всеобщее внимание литературным блеском, актуальностью темы и необычным ракурсом авторского взгляда.

РЕЦЕНЗИИ

Glamourder, или Новый русский экзистенциализм

«9 рота» ― фильм не без достоинств. Символом своего времени он останется в любом случае. Это было время, когда у страны появились деньги, но исчезли последние смыслы. Денег в этом фильме много, а смыслов нет совсем. Впрочем, еще Надежда Мандельштам учила читателей:

«В мучительные эпохи, когда бедствие, нечеловеческое и чудовищное, затягивается на слишком долгий срок, нужно забывать про смысл ― его не найти ― и жить целью. Упражняйтесь в уничтожении смысла и в заготовке целей».

Разумеется, я далек от того, чтобы объявить наше время нечеловеческим и чудовищным. Эти слова нуждаются в корректировке: оно нечеловеческое ровно в том смысле, что ничему человеческому в нем места нет. Назвать его чудовищным ― огромное преувеличение. Если сталинская эпоха, о которой пишет Надежда Яковлевна, рождала чудовищ, то нынешняя не рождает вовсе ничего. И это гораздо лучше. В странах, живущих природными циклами, вопрос о смысле упраздняется. Что касается цели, то она в России одинакова во все времена: как можно дольше поддерживать такое внеисторическое существование, потому, что, где есть начало ― есть и конец, а мысль о конце для русского сознания совершенно невыносима. «9 рота» ― фильм о том, как жить в отсутствие смысла; и более того ― о том, что его не бывает. Есть цель ― поддержание империи в жизнеспособном состоянии. Чтобы существовать, империя обязана периодически сжиматься и разжиматься. Сжиматься, как сейчас, ей тоже важно ― Александр Дугин сравнил динамику русского развития с биением огромного сердца. Сжатие и разжатие так же взаимообусловлены, как систола и диастола. Это наше сердце, правда, марширует на месте ― но, может, у России и впрямь такая функция? Если помыслить Землю как антропоморфный живой организм, Россия вполне может оказаться его сердцем, которое и не обязано двигаться куда-то. А руками, например, будет неутомимый Китай.

В какой-то момент империи необходима была внешняя экспансия. Дружественный народ Афганистана не был в этом виноват ни сном ни духом. Никакого геополитического, экономического и нравственного смысла в афганской кампании не было. На нас никто не нападал. Но поскольку быть империей правильно, как правильно, по мысли Алексея Балабанова в фильме «Война», быть мужиком, ― надо было войти в Афганистан, чтобы несколько тысяч мужиков там погибли. Очень возможно, что вспыхнувшая вокруг фильма полемика не случайна (и уж точно более осмысленна, чем сама «9 рота»): одни утверждают, что наши воевали в Афганистане бездарно, другие ― что прекрасно. Одни говорят, что Коротков с Бондарчуком исказили действительность, потому что реальная девятая рота отразила атаки, удержала высоту и сохранила почти половину личного состава. Другие доказывают, что искажения не принципиальны. Ни те ни другие ― как во всех русских полемиках ― не отвечают на главный вопрос: что делала девятая рота в Афганистане и каков был смысл удержания высоты? Этот отказ задуматься о смысле (потому что в прежние времена и в прежних фильмах такие попытки, по крайней мере, делались) знаменует собою наступление нового русского экзистенциализма.

Манифест Надежды Яковлевны ― экзистенциализм классический, старообразный: если в мире нет ничего человеческого, если в нем отсутствуют милосердие и благодарность ― единственным достойным путем остается путь одинокого подвига, не нуждающегося в награде. Этим же пафосом были проникнуты страшные военные повести Василя Быкова, старательно лишавшего действия своих героев какого-либо прагматического смысла. Смысл был в том, чтобы «Дожить до рассвета», «Пойти и не вернуться», ― этот безнадежный инфинитивный императив не случайно повторялся у него в названиях. Быков доказывал, что главное ― остаться человеком, а убьешь ты врага или нет ― вопрос десятый. Бондарчук рассматривает эту же коллизию на материале другой войны. Разница в том, что у Великой Отечественной смысл все же был, и война эта была справедливой. Но вопрос о справедливости и несправедливости войны тоже подлежит пересмотру, как и все, что в нас вбивали в школе. Мы занимаемся сейчас не патриотической демагогией, а феноменологией, и потому вопрос о справедливом характере Великой Отечественной здесь не принципиален.

Если бы Сталин осуществил свое намерение (приписываемое ему Суворовым и Радзинским) и первым напал на фашистскую Германию, война перестала бы быть столь справедливой, но погибать на ней пришлось бы все равно ― просто потому, что ее ведет твоя страна. Тот, кто в сорок первом обратил бы оружие против тирана Сталина и встал на сторону захватчиков ― разумеется, из соображений антитоталитарных и гуманитарных, ― все равно был бы предателем своей Родины, потому что на войне вопрос о качестве Родины снимается. Именно поэтому все русские патриоты так любят войну ― бывшую и будущую. На войне Родина никогда ни в чем не виновата. На войне она особенно имманентна. Возможно, одной из причин афганской кампании было именно то, что у населения накопились к Родине достаточно серьезные вопросы, которые требовалось немедленно снять. Юрий Андропов, как можно предполагать по некоторым его действиям, был настроен именно на третью мировую войну, которая, как ни странно, могла оказаться для Советского Союза менее опасна, чем перестройка. Вообще между врагом внешним и внутренним истинный патриот должен всегда выбирать внешнего, поскольку он для страны не только не опасен, но даже и благотворен. Завоевать Россию целиком все равно не сумеет никто, а вот развалить ее изнутри очень даже можно. «9 рота» ― и об этом тоже, если правильно ее смотреть.

Советские страсти

Фильму Алексея Балабанова «Груз 200» крупно повезло в кинокритическом мнении. Давно уже не было у нас признания столь дружного и единодушного ― причем со стороны цеха, отнюдь не отличающегося снисходительностью. «Мне не больно» ― попытка Балабанова быть милым и человечным ― встретила год назад столь же синхронный отпор; такое чувство, что от этого режиссера ждут исключительно брутальности ― и на этот раз дождались, и все счастливы.

«Груз 200» ― про мента-маньяка в 1984 году ― действительно хороший фильм, он замечательно сделан, социально точен, художественно убедителен ― при всех многократно отмеченных фабульных нестыковках и натяжках. Меньше всего мне хочется в очередной раз изображать enfant terrible и гулять против потока, но то, за что эту картину ― и стоящую за ней концепцию ― хвалят, меня как раз больше всего раздражает. Журнал «Сеанс» опубликовал подборку критических отзывов ― и почти во всех четырнадцати рефреном идет заветная мысль: это чернуха, мы такой не видели с девяностых, но это прекрасно, потому что вскрывает советскую ложь. Отвратительно было это сюсюкающее лицемерие среди назревавшей подземной жестокости! Смотрите, как в закрытом обществе позднего социализма плодятся маньяки! Один Юрий Гладильщиков в «Русском Newsweek’e» искренне удивился: социализм давно пал, а маньяков не убыло. Масла в огонь подлил сам Балабанов, давший ― что редкость ― внятное интервью по окончании работы над фильмом. Сейчас, сказал он, все-таки лучше. Сейчас ― голый честный цинизм. А тогда была сплошная ложь, ой, ужас какой!

И вот тут у меня концептуальное возражение ― и по поводу фильма, и по поводу его авторской и критической трактовки. Вся эстетика «Груза 200» выстроена ― и вполне удачно ― на контрасте между страной и ее антуражем, разлагающейся идеологией и подпочвенной дикостью, готовой вырваться наружу; главный контрапункт ― идеально выстроенное сочетание видеоряда, состоящего из насилия, пьянства и распада личности, и звукоряда, составленного из позднесоветской лирической попсы. Это работает. Но судя по тому, до какой степени картонны в фильме все персонажи кроме маньяка, ― это в равной степени касается и его жертвы, и уверовавшего ленинградского профессора, и бывшего зека, мечтающего о городе солнца, и его сожительницы, которая в конце концов выскочила ниоткуда и отмстила менту, ― Балабанова нимало не волнует мораль, в очередной раз пристегнутая к его фильму на живую нитку. Точно так же не волновала его русская идея, на которой он остроумно поспекулировал в обоих «Братьях». И проблема криминала, освещаемая в «Жмурках», и даже тема чеченской войны, продажности генералитета, неадекватности власти, затронутая в фильме «Война», ― занимали его очень мало. Балабанов ― что откровеннее всего выступило в фильме «Про уродов и людей» ― интересуется прежде всего насилием и механизмами, способными его остановить или уравновесить. Пока он таких механизмов не видит. Разве что Антонина из последнего фильма, которая пристрелила-таки ужасного насильника-импотента. Но это такой бог из машины, что обсуждать эту линию всерьез трудно. Никто и не обсуждает. А вот маньяк автору очень интересен, и по-настоящему сильной картина становится только там, где этот персонаж появляется и действует. С любовью задуман, с тщанием изображен.

Однако если уж Балабанов пристегнул к своему ― нет слов, отличному ― триллеру еще и некий социальный месседж, придется его трактовать: именно он пришелся по душе отечественным интерпретаторам, очень скучающим по девяностым годам. Нет слов, в смысле чернухи (и художественной правды, ибо это зачастую синонимы) все тогда обстояло значительно лучше. А вот насчет оплевания СССР Балабанов, кажется, попал в струю ― его картина выходит одновременно с бурной дискуссией о том, следует ли убирать серп и молот со Знамени Победы. Получается как бы, что победила Россия, а не Советский Союз. Хотя Россия нулевых, в сегодняшнем своем виде, не то что тогдашнего фашизма не победила бы ― она с собственным справиться не способна, благо к скинхедам он далеко не сводится.

И тут уж надо сказать со всей определенностью: Советский Союз, даже распадного, гнилостного образца 1984 года, был все-таки значительно лучше того «голого честного цинизма», который мы наблюдаем сегодня. И образ страны, какой она была на самом деле и какой запомнилась мне, ― далеко не совпадает с тем, что так страстно, со ссылками на реальные события и собственный опыт, изобразил Алексей Балабанов.

После

После окончания школы Александр Миндадзе некоторое время работал секретарем в суде, и эта работа, думаю, сформировала его в большей степени, нежели оконченный в 1972 году ВГИК и последующая служба в войсках связи. Именно тогда, накануне поступления, Миндадзе придумал первый свой сценарий. Поезд должен был столкнуться с другим составом, машинист ценой жизни предотвратил крушение ― это в предыстории, а история ― жизнь пассажиров после катастрофы. Десяток разных новелл. Живут они пошло и скучно, словно и не спас их человек, и не погиб за них. Однозначного вывода нет, да и какой вывод? Не спрашивать же: «Стоило ли?» ― ясно, что человек погиб не за их насыщенную и осмысленную жизнь, а просто потому, что людей спасал. И вообще: где критерий полноценности? Может, именно такое полуживотное состояние и есть самое прекрасное, потому что от этих людей уж точно никому никаких неприятностей вроде диктатур или революций? Но все они чувствуют смутное недовольство, тревогу ― не знают только, откуда. А она оттуда: кто-то за нас погиб, и мы не уверены, что этого достойны. Этот вполне христианский взгляд был присущ Миндадзе уже тогда, но главное ― эмоция, потому что его кинематограф не особенно рационален. Он далеко не равен простым притчам, которые сам автор ― для зрительского удобства ― выводит из собственных сценариев.

Ни одна картина Абдрашитова и Миндадзе не сводится к идейному или социальному посылу: отсюда их тревожная, будоражащая атмосфера, отсюда и зрительская неудовлетворенность. Не то чтобы мы недовольны уровнем ― с ним все в порядке. Но нам не обеспечили катарсиса ― с ним у Абдрашитова и Миндадзе вполне сознательная напряженка. Выхода не указали. Вывод проблематичен. Что-то очень сильно не так.

Я долго думал, в чем особенность кинематографа Миндадзе ― он и в чужом, неабдрашитовском исполнении сохраняет свои системные черты: «Космос как предчувствие» или «Тихое следствие», не говоря о его собственном режиссерском дебюте «Отрыв», тоже тревожат и будоражат довольно сложным ощущением ― вроде перед нами классический социальный реализм, дотошный, точный в мелочах, и тем не менее мир не тот, люди не те и все сдвинуто. Только в мелочах-то он и точен, а в главном все непоправимо смещено. «Что-то случилось», как в лучшем романе Хеллера. Легко сказать, что Миндадзе ― чьи сценарии, все до одного, растут из того первого замысла, как из общего корня ― исследует частного человека на сломе, выхватывает его из обыденности и подвергает испытанию катастрофой; но ведь таково, во-первых, все искусство. Никакой особости в этом нет. А во-вторых, я бы не сказал, что Миндадзе вообще интересует герой как таковой, частный человек: он чаще всего схематичен, служебен. Оттого актеры так и любят сниматься в его историях: есть куда поместить собственные представления о герое. В «Охоте на лис» о герое Гостюхина ничего не сказано ― это Гостюхин целиком себя туда принес, доброго простого человека, искренне не понимающего, как это бывают на свете другие люди. Борисов в «Параде планет», Колтаков в «Армавире», Толстоганова в «Магнитных бурях» играют или себя, или свое представление о герое. В сценарии ничего этого нет ― полный простор. Не герой интересует Миндадзе, а нечто иное.

И после «Отрыва» я понял. Почему именно после него ― особый разговор: просто в его собственной режиссуре особенности его сценарного почерка выступили ярче. Миндадзе интересует мир после катастрофы. Это его единственная тема. Мир, в котором что-то непоправимо кончилось. Он его вокруг себя видит, так воспринимает реальность, она для него вся ― последствие взрыва, извержения, предательства, социального разлома. Мы живем во Вселенной, пережившей Апокалипсис. И более мелкие катастрофы в фильмах Миндадзе ― Абдрашитов их снимал, или Учитель, или Прошкин, ― не более чем наглядные и лаконичные версии той, главной. Всякая жизнь ― по крайней мере, в двадцатом веке ― есть жизнь ПОСЛЕ. После чего-то столь ужасного, что даже память об этом заблокирована. Герои Миндадзе попадают под суд, в тюрьму, в аварию, теряют близких, становятся жертвами бандитских разборок ― только для того, чтобы проявить эту изначальную посткатастрофичность. И это у него не идеологическое (хотя допускаю, что такое мироощущение присуще всякому нормальному христианину, ― ведь все мы живем после Голгофы), а эстетическое. Его интересует такая постапокалиптическая реальность и возможности, которые она предоставляет художнику.

Не сказать, чтобы он был в этом одинок. Скажем, Стругацкие в «Далекой Радуге» смоделировали мир после катастрофы, точнее, в последние ее минуты, когда уже нельзя спастись. Одни лихорадочно ищут лазейки, другие и на самом краю пихаются локтями, третьи же, выбрав лучшую часть, либо уплывают в закатное море, либо играют на рояле, либо спокойно и благожелательно созерцают пейзаж своего последнего вечера. Повесть, по авторскому признанию, была навеяна фильмом «На последнем берегу» ― тоже о послекатастрофическом мире, ― и Миндадзе наверняка посмотрел его тогда же, и в подростковую его душу навеки проникло гибельное очарование этого условного пространства. Все кончилось, тут-то все и начинается. Герои «Времени танцора» живут в райском саду, разросшемся на месте горной республики, в которой всю цивилизацию начисто разрушила война.

Добить Есенина

Почему в России так любят юбилеи, я, кажется, догадываюсь. Нам дорог любой повод повыяснять отношения, поуничтожать друг друга, размахивая то национальным триумфом вроде гагаринского полета, то национальной трагедией вроде Беслана. Юбиляры превращаются в аналогичные орудия взаимного истребления. В этом году таких юбилеев случилось сразу два: у Шолохова и у Есенина. Два главных пункта либерально-патриотических разногласий в литературе обозначились снова: Шолохов САМ написал «Тихий Дон». А вот Есенин повесился НЕ САМ.

Собственно, только об этом сегодня и речь. Все остальное ― на уровне одной статьи в правительственной газете. Статья называется «Певец родных просторов». Тот факт, что Есенин был выдающимся авангардистом, сторонником крестьянской революционной утопии, реформатором русского стиха, учеником и поклонником Блока, автором «Инонии», «Сорокоуста», «Пугачева», игнорируется вчистую. Снова, как в семидесятые, востребован сусальный отрок с трубкой в углу херувимского рта; снова в разговорах о Есенине доминирует синтез самых отвратительных интонаций ― блатной и патриотической. Они, впрочем, вообще похожи ― и блатные, и патриоты любят сочетание надрывной сентиментальности с изуверской жестокостью. Сентиментальность направлена на себя, жестокость ― на окружающих. Мы самые бедные, и поэтому нам можно все. И сейчас мы всем покажем.

В рамках этой концепции ― «Мы самые бедные» ― осмысливается и биография Есенина. Конечно, певец русской деревни не мог умереть сам. Его убил ужасный Лейба Троцкий с Яковом Блюмкиным. Нет, неправда, его убила кровавая Чека во главе с Дзержинским, а осуществила она свою кровавую месть руками Галины Бениславской, агентессы Феликса, застрелившейся от раскаяния на есенинской могиле. Вопроса о том, убит Есенин или покончил с собой, уже не возникает. Убит. Сам спикер Совета Федерации Миронов торжественно потребовал заново расследовать дело о гибели Есенина. Потому что он, Миронов, хоть и возглавляет «Партию жизни», но часто видел смерть. И у самоубийц руки не так, как у Есенина на посмертной фотографии. Вот как-то у них они не так. Это он дословно так сказал.

Понятно, что Сергей Миронов просто пересказывает своими словами труды Эдуарда Хлысталова ― главного апологета версии о коварном убийстве национального поэта. Именно эта версия легла в основу романа Виталия Безрукова «Есенин», а роман, в свою очередь, лег в основу фильма, показ которого на Первом, я не шучу, канале запланирован на 7 ноября. Чтобы люди примерно знали, что их ждет, книга Безрукова-отца с портретами Безрукова-сына на обложке и корешке продается с начала октября. Правда, Безруков-сын поспешил успокоить потрясенные массы, сказав, что в книге все жестче ― в кино кое-чего показать так и не смогли (снимали по всей России плюс Венеция).

Если бы книга Безрукова была хорошо написана ― слова бы не сказал. Но эта книга переполнена пассажами вроде:

Конец связи

Фильм Авдотьи Смирновой «Связь» ― блестящая удача.

Я не уверен, что автор вкладывал в картину именно те смыслы, которые для меня так очевидны, ― но в переходные эпохи, когда ничто толком не определилось и стиль «бродит», всякое высказывание ценно не только как эстетический феномен, но и как симптом. Реальность нащупывает себя, и фильм Смирновой ценен уже тем, что это (в отличие от «Прогулки», скажем) ― не попытка угодить тому или иному зрителю, соответствовать тому или иному тренду, продемонстрировать технические новшества или идеологическую фигу. Картина снята без досадной и всегда выпирающей ориентации на таргет-группу, она сделана честно, и в этом ее существенное достоинство. Но главное ― почти без политики, с минимумом привязок ко времени, Смирновой удалось сказать о двухтысячных годах нечто более серьезное и внятное, чем большинству ее коллег.

Адюльтер ― одна из самых социальных тем в культуре: именно потому, что на нем, как на оселке, проверяется так называемая общественная мораль. Про сам треугольник ничего нового не скажешь ― он как тот топор, из которого варят суп: в конце топор можно убрать без всякого ущерба для кулеша. Да так, собственно, почти всегда и получается ― у Толстого вышел роман о пореформенной России и метаниях мыслящего дворянина, о том, как бездарен государственник и как мается в армии приличный человек, ни в чем не находящий достойной реализации, а сама любовь Анны к Вронскому осталась где-то в первой трети первого тома. Диву даешься, как мало в мировой культуре сочинений собственно о любви: в «Ромео и Джульетте» всего ходульней и преувеличенней любовные диалоги героев, зато вражда ― о, вражда! Про любовь писать труднее всего, да еще и допишешься до чего-нибудь неприятного ― типа того, что в большинстве случаев она выдумана (один Стендаль, кажется, не стеснялся); больная тема, неприятная, даже у Пруста, начиная с «Содома», сплошные скрежетания страждущих собственников… Жуткая вообще вещь, лучше ее не касаться. И потому все любовные романы и фильмы, по большому счету, рассказывают о чем угодно, кроме любви.

Любовь домысливается читателем из личного опыта. Автор рассказывает о препятствиях, преодолеваемых влюбленными, и о реакции общества на адюльтер; чем откровенней автор, тем меньше мы узнаем о страшной, животной, физической стороне любви или о драме неизлечимой зависимости (срыванием фиговых листков тут ничего не прояснишь). Зато о стране нам сообщают столько, сколько не выболтают десять аналитиков. Вот почему самые удачные тексты и фильмы о треугольниках появляются на больших исторических переломах; кстати, тема выбора героини (реже ― героя) почти всегда накладывается на тему выбора России, безнадежно застрявшей между двумя моделями развития и неспособной определиться, почему так и мучаются все трое ― Европа, Азия и, соответственно, мы. У Смирновой эта тема уже была заявлена в «Прогулке», в дихотомии «Петр ― Алексей», но слишком уж в лоб. «Прогулка» как сценарий вообще сильней претенциозного и умозрительного фильма, тогда как «Связь» как фильм, безусловно, лучше уже опубликованной киноповести. Это и есть первый признак кинематографической удачи: кино далеко не сводится к фабуле и диалогам, оно ценно веществом, и вещество у Смирновой поймано.

Общим местом (хотя приличной статьи о фильме мне прочесть еще не довелось) стало сопоставление «Связи» с «Осенью» Андрея Смирнова; сопоставление и впрямь напрашивается ― хоть бы и на уровне названий: женский род, второе склонение, пять букв… Недооцененная, странная, очень личная картина Смирнова ― полупровал и полузапрет которой был особенно заметен после триумфального «Белорусского вокзала» ― тоже замечательно проявила время. Она обозначила эпоху глухого и окончательного застоя, у которой были, однако, свои преимущества. Человек окончательно и бесповоротно отделился от страны, в симфонии с которой мыслил себя на протяжении сказочных, идиллических шестидесятых. Родина была уже где-то отдельно, и не зря Смирнов сослал своих влюбленных в деревню. На фоне Натальи Гундаревой, жизнерадостно поучавшей Наталью Рудных ― «Не то счастье, о чем спишь да бредишь, а то, на чем сидишь да едешь», ― герои выглядели законченными изгоями.

ТЕНДЕНЦИИ

Дисквалификация

После пяти лет перестройки, десяти лет непонятно чего и двух лет ревизии, которую многие уже приняли за ремиссию, ― выявился главный итог последнего периода российской истории: у России больше нет языка. То есть слова этого языка значат уже совсем не то, о чем врут словари. Они обросли новыми значениями, совершенно исключающими возможность адекватного диалога.

Сказать «Я люблю свою страну» ― значит сказать «Бей жидов» или «Я одобряю спецоперацию в Чечне». Сказать «Я государственник» ― значит расписаться в том, что человеческая жизнь для вас ничего не стоит. Ну и так далее.

Последним периодом тотальной государственной обработки населения стал конец восьмидесятых, когда вся мощь телевидения, прессы и толстых журналов с их тысячекратно возросшими тиражами вдалбливала в головы россиян либеральную версию российской истории. Эта версия по-своему ничуть не менее тотальна и уж точно не менее сомнительна, чем версия советская. Более того, в каких-то отношениях либеральная философия, внедренная в умы от противного, опасней философии тоталитарной, поскольку ставит под сомнение саму мысль о наличии абсолютных ценностей или просто отождествляет эти ценности с насилием, кровью, ГУЛАГом.

Как и всякой империи, России не повезло еще в одном: во всех республиках патриотизм означал ― свободу. Борьбу с тем самым ГУЛАГом и империей ― за собственную культуру и свой язык. Это тоже была подмена, поскольку борьба за независимость и за развал СССР была нужна уж никак не национальной культуре и тем более не языку, ― но не будем педантами. Во всех республиках быть патриотом ― означало быть антиимперцем. И только в России патриот ― человек в смазных сапогах, больше всего на свете любящий Империю, насилие и высокие идеалы. Невыносимо скучный тип, при всей своей пассионарности.

В итоге либеральная философия применительно к России выродилась в тотальное отрицание закона, культуры и патриотизма, с каковым результатом наша Родина и подошла к XXI веку.

Что я вижу

(Ответ на анкету журнала «Цитата»)

Самая опасная для психики штука ― это когда видишь одно, а тебе говорят другое. Видишь, что больной в коме, ― а тебе говорят, что он спит легким сном выздоравливающего и улыбается во сне. Видишь зыбкое болото ― а тебе говорят, что это твердая почва. И так далее. К счастью, бывает искусство, которое не врет. Оно бы и радо, но бессознательно проговаривается ― просто потому, что имеет дело с данностями. Кино, например. Про что бы ты ни снимал, в кадр попадает кусок реальности. Вот такой кусок, и довольно большой, показал сейчас Петр Буслов в «Бумере. Фильм второй». Сюжета там никакого нет, он распадается при первом прикосновении, но настроение ― точное. Образ страны ― вполне адекватный. Сразу за Москвой начинается огромная свалка, земля, которой слишком много, чтобы ее можно было возделать. По этой земле можно только метаться, потому что долго задерживаться на ней нельзя: тоска, тревога, пустота, руины. Обломки старых парков культуры и остановившихся предприятий. Братки, забывшие об иерархии: «Старшие в Москве сидят, а у нас тут все просто так». И пара-тройка приличных людей, машинально продолжающих делать свое дело без цели и смысла. Так выглядит сегодняшняя Россия, и доминирующие настроения в ней ― тоска и тревога, которые гонят тебя дальше и дальше, куда глаза глядят. Даром что впереди все то же самое, пока не упрешься в границу.

Ну, значит, я все правильно вижу. Не может же быть, чтобы мы с Бусловым, не сговариваясь и принадлежа к разным поколениям, так одинаково воспринимали Родину.

О тенденции лучше всех сказала Марья Васильевна Розанова: после этих ее слов в эфире нашего «Сити FM» восторженные звонки раздавались беспрерывно. Розанова уже три часа как уехала домой, а какой-то упертый слушатель все настаивал: «Вернуть старуху! Старуха говорила правду!» Правда вот какова: «Атлантида погрузилась в воду не за пятнадцать минут. Это был процесс долговременный. И с Россией он ― долговременный, с тою только разницей, что погружается она не в чистую океанскую воду, а в совсем другую субстанцию». Все мы до сих пор живем остатками советского мира, и сейчас он на глазах частично догнивает, а частично догорает. Техногенных катастроф в ближайшее время будет как минимум не меньше. Чечня, окончательно ставшая кадыровской, будет превращаться в гигантскую мину-ловушку. Стабфонд будет расти, становясь все бесполезней. Попытка закрутить гайки будет неизбежной, но, оттянутая до последнего, обвалит все окончательно, потому что этого закрута сгнившая субстанция уже не выдержит. Такова макротенденция, и никакой другой я не вижу. Ленин любил повторять, что эсхатологическое мышление свойственно представителям вымирающих классов, но несколько путал понятия. На самом деле представителям вымирающих классов свойственна болезненная чуткость ― они и так обречены, и бояться им нечего. Так что все они видят правильно.

На этом общем и довольно гибельном фоне есть мелкие тенденции, гораздо более увлекательные. Мир всасывается в новую глобальную войну, но Россия в этом противостоянии никакой роли играть не будет ― обойдутся без нас. В моду у нас стремительно входит и скоро окончательно войдет психоанализ: где без толку изменять реальность ― надо менять свое восприятие этой реальности, и прошлый год наглядно показал, что без Курпатова и Еникеевой поле массовой культуры сегодня уже непредставимо. Психолог ― самый желанный гость в политических ток-шоу (ибо политическая информация закрыта наглухо, и остается гадать на гуще). Психолог ― самый популярный персонаж семейных, скандальных и кулинарных программ. Психолог ― тот мед, которым вместо йода смазывают рану.

На фоне свертывания отечественной вольности все больше проявляется другая тенденция ― как бы компенсирующая: рост бесстыдства. Если в смысле политическом, социальном или философском пространство разрешенных высказываний на глазах схлопывается, то в порядке посильного возмещения растет пространство эстетическое: разрешены такие вещи, которые бы год назад не прошли никакого ОТК. Мера пошлости превышена многократно, пир бездарности длится и длится без всякого стыда. Главная тенденция в этом смысле ― повторять на голубом глазу: «Да, мы такие!» Мы такие, и быть другими не можем и не хотим. Пробовали, не вышло. Если врать ― то нагло. Если демонстрировать собственную бездарность ― то без тени смущения, триумфально и самоупоенно. В глазах Максима Галкина, Елены Степаненко и Владимира Соловьева ― одна и та же эмалевая уверенность: это наше время. Мы, по крайней мере, никем не притворяемся. Эту тенденцию я назвал бы новой честностью.

Девять мифов о России

[1]

1. Вернуть СССР

Одна из самых устойчивых и бредовых легенд о современной России ― страшная сказка о том, как она мечтает вернуться в 1991 год. То есть восстановить СССР в прежнем составе и подчинить доминионы.

О, если бы. Это, по крайней мере, было бы осмысленно. Имперская идея неосуществима, но в качестве мечты прекрасна и плодотворна. Никто же не говорит, скажем, о достижении Царствия Небесного при жизни, но мечтать-то не запретишь, без этой установки всякая вера бессмысленна. Совершенство маячит где-то вдалеке, но надо хоть курс на него держать… Нынешняя Россия, к сожалению, хочет совсем другого. Имперские идеалы ― удел незначительной и не особенно влиятельной части населения. Говорю не о почвенниках и не об ура-патриотах, как раз помешанных на идее мононациональной «России без чурок», ― а о тех немногих, кому рисуется великий цивилизаторский проект. Даже эти утописты, однако, в душе понимают, что в качестве цивилизатора Россия сегодня несостоятельна. Великого проекта, который мы могли бы нести благодарным сателлитам, не наблюдается и близко. Себя-то цивилизовать не можем, Сибирь бы удержать, а вы ― империю… Нет, ребята, не с нашим счастьем.

Больше скажу ― в сегодняшней России господствует доктрина куда более страшная, а именно изоляционизм, проигрышный по определению. Имперское сознание предполагает экспансию, расширение собственных правил и представлений на прочий мир, уверенность в своей конкурентоспособности ― мы же сегодня именно в эту конкурентоспособность не верим, стараясь закрыться от любых влияний и веяний, настаивая все на том же особом пути, на вредоносности заимствований, на поддержке отечественного производителя и квотировании зарубежного. Лозунг «суверенной демократии» на деле отражает именно это, а вовсе не желание решать свои задачи самостоятельно. Мы уже давно рулим сами, никто нам не указ.

Суверенная демократия ― это когда для нас не существует мировой опыт, а наш, в силу его уникальности, не годится для прочего мира. Я уж не говорю о низовых, но мощных ксенофобских настроениях: имперский проект ведь предполагает, что столица империи подобно советской Москве ― будет наводнена среднеазиатскими, славянскими, прибалтийскими гостями… Кто хочет этого в сегодняшней России, где и свои-то брюнеты чувствуют себя неуверенно? Оно бы, конечно, хорошо быть чисто русской империей, и отдельные националисты рисуют себе именно такой проект ― с имперской завоевательной мощью, незыблемой властной вертикалью, жестокой элитой, набранной по принципу отрицательной селекции, и несчастным народом в качестве эксплуатируемых дикарей. Но таких садистов-государственников, во-первых, немного, а во-вторых, для ближнего зарубежья они уж точно не опасны. Все их воинственные потенции направлены на истребление собственных несогласных ― чтоб чужие боялись.

Так что, к сожалению, о восстановлении империи не мечтает в России никто. А жаль. Хороша или плоха была та империя ― по крайней мере на уровне провозглашаемых ею доктрин она была много лучше нынешнего средневековья, в которое скатились и Россия, и значительная часть ее былых спутников.

2. Вот бука, бука, русский царь!

Сказка о неискоренимой привязанности россиян к сильной руке и тотальной неспособности к демократии уже поистрепалась, но оказалась живучей ― судя по частотности ее рассказывания на постсоветском пространстве. Молодые новые демократии путают собственное население Россией, как букой. Как хорошо, что мы вовремя откололись. Кровавый Путин. Рта не открыть. Тотальный контроль над прессой и бизнесом. «А что вы хотите? Что Россия дала миру, кроме рабства? Она и освобожденным ею от фашизма народам не принесла ничего, кроме нового угнетения»… Ну и так далее, по восходящей, в зависимости от глубины собственного кризиса. Чем хуже собственные дела, тем страшней пугалка. Все как у Пушкина в ноэле: «Вот бука, бука, русский царь!»

Сказать, чтобы в легенде о любви россиян к сильной руке вовсе не было правды, ― нельзя: наверное, в пионерлагерных страшилках про зеленую руку, душащую непослушных детей, тоже есть доля истины. Судьба непослушных детей действительно трудней, чем праздничная участь послушных. Любовь россиян к вертикальной власти, диктатуре и насилию отчасти сродни любви кавказца из анекдота к помидорам: «Кушать люблю, а так ― нет». Сильная рука россиянам вовсе не нравится, но с ее помощью выстраивается тот русский мир, который, невзирая на все его опасности и издержки, комфортен для конформиста, уютен для большинства.

В чем исключительность России? Об этом есть замечательные стихи у Александра Кушнера: «Когда б я родился в Германии в том же году…» Речь там о том, что в нацистской Германии у него, еврея, уж никак не было бы шанса выжить, ― даже и убеждения оказались бы ни при чем, шлепнули бы до всяких убеждений. «Но мне повезло. Я родился в России… и выжить был все-таки шанс у меня», ― вслед за ним это повторят многие, и не в одном «еврейском вопросе» тут дело. Россия ― вообще страна щелястого тоталитаризма, довольно значительного зазора между народом и властью; деспота здесь сажают на трон не для того, чтобы обожествлять, и не затем, чтобы маршировать за ним к светлому будущему.

Обратите внимание, массовый саботаж этой маршировки начинается почти сразу после установления очередной диктатуры. В том-то и ужас, но и прелесть российского населения: оно никогда полностью не разделяет ценностных установок власти. И сильная рука нужна нашему народу исключительно для того, чтобы снять с себя всякую ответственность: пусть эта рука бьет ― всех не перебьет. Зато мы опять свободны от необходимости проявлять историческую волю и что-то решать за себя.

В душе мы эту сильную руку презираем точно так же, как хозяин презирает сильного, но грязного наемного работника, приглашенного для осуществления самых зловонных процедур. А если иногда жертвами этих процедур становимся мы сами ― так ведь, во-первых, не все и не до смерти. Всегда жива надежда, что берут каких-то не таких, неправильных, засветившихся в прежние времена: соседа, изводящего нас музыкой, другого соседа, неправедно обогатившегося… А во-вторых, как показывает опыт, без этой сильной руки немедленно начинается усобица или голод, в результате которых убыль населения оказывается примерно такой же, как при Грозном или Сталине. Особенно если не искажать статистику в угоду той или иной идеологии.

3. Спирт для внешнего употребления

Миф о хроническом, неизлечимом, повальном, запойном, радостном, трагическом русском пьянстве, пожалуй, принадлежит к числу тех немногих, которые насаждаются не самими русскими, а их гостями и соседями, причем насаждается, надо заметить, вполне доброжелательно. Из всех легенд о нас эта ― самая безобидная. Русским приписывается столько пороков, от стремления к мировому господству до тяги к самоистреблению, «и все это одновременно и в темпе» (М. Веллер), ― что каким-то пьянством нас в самом деле не скомпрометируешь. Как гетевский Мефистофель казался Господу еще самым приемлемым из адских жителей ― «Из духов отрицанья ты всех мене бывал мне в тягость, плут и весельчак», ― так и пьянство — самый уютный, милый и простительный из наших пороков. Я даже разделил бы всех, кто сплетничает о России, на две категории: одни приписывают нам имперскость, грубость, запредельный цинизм, другие фиксируются на чем-нибудь этаком милом, сравнительно простительном, вроде пьянства, болтливости, бытовой неаккуратности, склонности к ночным излияниям в ущерб деловой активности и пр. Короче, для одних мы ― коварные враги, для других ― невинные и не очень счастливые чудаки, и немудрено, что сами русские охотнее всего поддерживают именно репутацию сильно пьющих, ужасно любящих это дело, исключительно выносливых в попойке и совершенно неспособных без нее обходиться.

Это хорошо понимали уже в древней, дохристианской Руси, когда князь Владимир, выбирая государственную религию, отверг магометанство за чересчур строгое отношение к алкоголю: «Веселие Руси есть пити, не можем без того быти». Как видим, уже и в те времена это было чистым пиаром для внешнего употребления ― в данном случае под этим надуманным предлогом было отвергнуто чересчур радикальное и бесчеловечное магометанство. Пьянство в России акцентируется и, по-современному говоря, пиарится лишь для того, чтобы списывать на него следствия других, куда более серьезных пороков: ведь с алкаша серьезного спросу нету, он как бы болен, при этом он немного художник, в своем роде артист, и относиться к нему надо, как к творцу, не слишком склонному заботиться о нуждах низкой жизни. Да еще при той культуре застолья, которая сложилась на Руси, при разнообразии легенд, тостов, ритуалов, не уступающих грузинским…

Снисходительное отношение к питию ― этическая норма и в Европе, и в Штатах, и среди аборигенов Австралии. Мы цепляемся за миф о своем бытовом алкоголизме так же, как евреи ― за свои анекдоты: уж мы лучше высмеем себя сами и за что-нибудь сравнительно невинное, чем дадим критиковать себя другим и за серьезное. Так же, кстати, обстоит дело у жителей щирой Украины, охотно трунящих над собственной любовью к салу, ― хотя никакой особенной салозависимости я на Украине сроду не наблюдал, салоголизма не встречал и салофилов гораздо чаще видел в Сибири. Но чем признаваться в собственной жадности или мстительности, или интеллектуальной и политической несамостоятельности, ― куда лучше ведь посмеяться над салофилией, не так ли? Чем позволять другим строить ужасные догадки о своей тяге к мировому господству и о всемирном иудейском заговоре ― куда проще самим рассказать пару еврейских анекдотов о милой жадности и обаятельной трусоватости. Чем признаваться во всеуслышание в дикости, зверстве, необузданности, необязательности и элементарном хамстве ― куда выгодней лишний раз попиарить свое пьянство, списав все упомянутые черты своего характера на его счет.

Между тем бытовое российское пьянство ― даже в глубинке, даже в самых депрессивных регионах ― преувеличивается упорно и многократно; правда, пьют множество дряни, приводящей ежегодно к примерно одинаковому проценту отравлений (от них, впрочем, гибнет гораздо меньше народу, чем от беспечной езды). Но потребление алкоголя в русской деревне вполне сравнимо ― по крайней мере количественно ― с его же потреблением в грузинской, абхазской, да и французской глубинке; в провинции Коньяк я лично наблюдал быт виноделов, дегустаторов и рядовых граждан, не имеющих отношения к виноградарству, ― пьют, как в Тамбове, и хоть бы хны. Впрочем, и в Тамбове пьют вполне умеренно ― по сравнению с питием литературных и кинематографических русских, представляющих собою некие бездонные манекены, насосы, резервуары. Этот миф эксплуатируется в бесчисленном множестве фильмов, спектаклей и надрывных песен ― так что мог бы и насторожить умного потребителя: если вам так назойливо что-то впаривают ― самое время усомниться.

На деле же все обстоит вот как: русскому характеру в самом деле присущи некие черты, связываемые обычно с повышенным потреблением алкоголя, но не имеющие к нему никакого отношения. Если ты хамишь, бьешь жену, забываешь о назначенном свидании, грозишься закидать всех шапками, неумеренно гордишься собой и брезгливо воздерживаешься от систематического рутинного труда ― проще сказать, что ты «был выпимши», согласно традиционной российской формуле. «Был пьян, ничего не помню» ― универсальная отмазка: к пьяному непременно проявят снисхождение. Между тем никакого особого пьянства нет ― это нормальная заниженная критичность, всегда сопровождающая неумеренное употребление алкоголя, но вполне возможная и без него. Если русские часто ведут себя, как пьяные, ― это вовсе не значит, что они много пьют. Это всего лишь значит, что они очень многое себе прощают и очень сильно себя уважают ― именно за то, за что другие склонны их ненавидеть. Это нормальное поведение человека, живущего в обстановке тотальной недоброжелательности и рискованного земледелия. Но сводить его к алкоголизму, честное слово, не стоит.

4. Мифология Путина

Владимир Путин, вероятно, ― самая мифологизированная фигура современной России: оно и понятно, ибо мифологизация ― главное занятие наших друзей, врагов и политологов (правда никому не нужна и даже опасна), а Путин волей-неволей упоминается чаще всех. Главная ложь этого многоликого мифа ― в том, что общая ответственность перепихивается на конкретную личность. От Путина зависит очень немногое. Роль личности в российской истории пренебрежимо мала ― Толстой это хорошо понимал и напрасно стремился распространить на историю всемирную. Решение о нападении на Россию принимает Наполеон, но отпор Наполеону дает не лично Кутузов, а русский характер и русское пространство. Русская история наглядно циклична, ход вещей тут предопределен, и кто бы ни оказался на месте Путина ― он обречен был бы делать более-менее одно и то же.

Путин в силу петербургского происхождения и явной симпатии к Европе, где он успел пожить и поработать во времена застоя, ― делает это более-менее аккуратно. Разговоры о том, что он вводит цензуру, бессмысленны: я вижу, как цензура нарастает снизу, как до неузнаваемости меняются люди, еще позавчера защищавшие свободу, все эти менеджеры среднего звена, панически боящиеся любого внятного анализа, не говоря уж о сенсационной информации. Самое забавное ― именно наблюдать, как история отстраивает людей: так магнитное поле располагает опилки по правильным дугам.

Путин ― как и Ленин, и Сталин ― заложник истории: Ленин хотел разрушить империю, а вместо того реставрировал; Сталин хотел проредить окружение в типично восточном стиле, убрав старых большевиков, а спровоцировал вакханалию самоуничтожения, поставившую страну на грань выживания. Разумеется, кое-что зависит и от личности: будь на месте Сталина Троцкий ― СССР больше напоминал бы не Российскую Империю, а Камбоджу; но если бы на месте, допустим, Хрущева рулил кто-то иной ― судьба оттепели осталась бы той же. Макроисторические закономерности личностями не регулируются. Окажись на месте Путина Лужков или Примаков (а они собирались) ― со свободами было бы покончено куда быстрей, а культ личности принял бы масштабы поистине гомерические. Что до внешней политики ― думаю, тут возобладали бы методы времен Очаковских и покоренья Крыма, и вряд ли Украина ― хорошо зная лужковские эскапады в Севастополе ― обрадовалась бы такому развитию событий.

Если же вернуться к Владимиру Путину ― миф о нем, как и все в России, бинарен, то есть двуглав, он развивается в рамках давно устаревшей оппозиции почвенников и западников. Одни считают Путина либералом до мозга костей, чересчур мягким, недостаточно националистичным; другие полагают, что это законченный кагэбэшник, сатрап, душитель, хладнокровный садист и т. д. И то и другое неверно: Путин ― классический менеджер, каковым он был и при Собчаке, когда работал в сугубо либеральной петербургской мэрии, и при советской власти, когда осуществлял надзор за советской колонией в ГДР. Общая жажда третьего срока базируется именно на тайном страхе (присущем и либеральному крылу), что следующий лидер уже не будет иметь ни советского, ни собчаковского опыта ― а потому кинется закручивать гайки с утроенной энергией, хотя они спокойно закручиваются сами.

Несколько раз Путин допускал серьезные и даже катастрофические ошибки. Такой ошибкой был Беслан, когда ситуация в первые часы после захвата никем, в общем, не контролировалась; предыдущей такой ошибкой был «Норд-Ост», но тогда катастрофа казалась не столь очевидной. Два поздравления неизбранному Януковичу и предшествующая грубоватая агитация за него у всех на памяти. Не исключено, что ошибкой была и ставка на клан Кадыровых в Чечне ― ибо со временем мы можем получить там гнойник почище масхадовско-басаевского; но другой ставки, боюсь, не было.

5. Игра в дурака

Миф о стремительном интеллектуальном оскудении сегодняшней России, из которой все мозги вытекли, а несколько оставшихся титанов мысли бесповоротно ушли в оппозицию, насаждается при активном участии самой России, которой это, наверное, зачем-нибудь надо. Вероятно, это такой способ усыпления общественной бдительности. Да и потом, еще Иван-дурак, любимый персонаж русского фольклора, наглядно доказал: с тех, кого считают дураками, ― спрос гораздо меньше, зато триумфы их гораздо ослепительней. Картина Репина «Не ждали».

Да, сегодняшняя Россия действительно поражает чудовищным уровнем масскульта. Масскульт есть везде, но не везде он так омерзителен и притом отрефлексирован, то есть сознательно и целенаправленно опущен ниже плинтуса. Все представители голимой русской попсы отлично знают, что делают. Дарья Донцова в бесчисленных интервью, которые она чудом успевает давать, не отрываясь от ежеквартального выпуска клонированных черно-желтых уродцев, от души ругает собственную прозу, признаваясь, что никогда не считала себя серьезным литератором. Помогает забыться ― и ладно. В душе она, возможно, так не считает, но на людях ведет себя прилично и в тогу не рядится. Короче, вообразим себе толпы литературных, музыкальных и телевизионных Сердючек, работающих на понижение и даже исчезновение планки; представим себе десять копий ток-шоу «Аншлаг», которое три министра культуры пытались вытеснить с российского телевидения, но разбились о бетонный рейтинг этой программы, ― и российская массовая культура явится вам во всей своей ослепительности… с одной существенной поправкой: она существует не для массового потребления, а для массового отталкивания. Все эти люди, от души хохочущие над Петросяном, так радуются именно тому, что они ― не он.

Недавно меня взволновала тема фриков на российском телевидении: их там в последнее время стало немерено. Подробное, гурманское смакование бесчисленных уродств, в диапазоне от «Дома-2», где уродства в основном психические, до вполне буквального и крупного, садически-подробного изображения врожденных патологий, травм, шрамов и татуировок в каком-нибудь «Специальном корреспонденте» или чудовищной «Программе Максимум», сам ведущий которой Глеб Пьяных украсил бы самую придирчивую кунсткамеру… Зачем это, для кого? Милости к падшим так не внушишь, сострадания к малым и убогим ― тем более: камера слишком явно любуется патологией. Откуда этот уклон в уродство и ненормальность ― особенно заметный на фоне глянцевой благодати отечественной политики, на фоне зализанных новостей, давно сводящихся к переездам и шуткам первого лица? Откуда сумасшедший рейтинг молодежных реалити-шоу, герои которых демонстрируют лишь свой клинический идиотизм и невыносимую, несравненную пошлость каждой мыслишки? Причина проста: это попытка внушить населению хоть какое-то самоуважение ― от противного. Потому что больше его сегодня взять неоткуда. Как и в крепостной России, где участие крестьянина в судьбе страны сводилось к рабскому труду и смиренному терпению. Тогда ведь основой национальной мифологии была все та же мысль: мы

Современному россиянину абсолютно не за что себя уважать: его страна выживает за счет сырья, а не за счет блестящих интеллектуальных достижений; во внешней политике она малоуспешна, во внутренней ― однообразна и бесчеловечна, выдумать приличный миф о британской разведке ― и то не могут (и, кстати, пресс-конференция Лугового ― точно такое же фрик-шоу, как и «Дом-2»). Любая работа в России ― почти всегда работа на дядю: неважно, в какие одежды рядится это рабство, именуется оно крепостничеством или корпоративным духом. Права и способности россиян повлиять на ситуацию в стране недалеко ушли от царских времен, когда средний обыватель чувствовал себя полностью отчужденным от происходящего «в сферах». За что ценить себя? За то, что я не попса. Я еще не Петросян, не Водонаева из «Дома», не участник «Фабрики звезд», продавший себя на круглосуточное обозрение другим таким же невостребованным молодым балбесам. Отсюда и почитание уродств и юродств, культ дурака в русском фольклоре и быту: дурак нужен для того, чтобы отталкиваться от него, как от минуса. А мы ― нормальные, слава тебе, Господи!

Имидж «дурацкой России», какой ее знают по Петросяну, реалити-шоу, программам для домашних хозяек и газете «Твой день», не имеет ничего общего с реальной и чрезвычайно умной страной, в которой я имею честь проживать. Каждый день я читаю по две-три рукописи молодых авторов, и любой из этих авторов даст серьезную фору поэтам и прозаикам моего поколения. Я мог бы назвать не меньше сотни первоклассных имен во всех сферах современной литературы, публицистики, журналистики, общественной мысли, кинематографа, театра ― все эти люди активно работают. Программа нынешнего «Кинотавра» сделала бы честь Каннам. За последний год в России опубликованы десятки замечательных романов, написаны гениальные песни, начаты серьезнейшие социологические исследования. Но все это, будь оно широко распиарено, лишь вызвало бы у населения новый приступ паники и комплексов. У нас уже есть опыт Серебряного века, когда общественная и культурная жизнь страны оказалась настолько сложна и грандиозна, что примитивная политическая система была обречена вступить с нею в конфликт ― и треснуть, как треснула теплица под напором гаршинской пальмы. Чтобы терпеть такую политику (и такую экономику), россиянам сегодня нужна именно такая культура, какую мы наблюдаем по главным каналам или обнаруживаем в глянце. А для внутреннего употребления существуют серьезные книжки и хорошие фильмы: загляните в рейтинги продаж любого магазина ― и увидите там никак не Донцову и тем более не «Аншлаг». Они нужны современному россиянину лишь как фон, на котором он в полном шоколаде.

Свои наши

С «Нашими» что-то не так, но что ― объяснить очень трудно. Ниже будет предпринята честная попытка разобраться не столько в них, сколько в себе ― нечто вроде шульгинского «Что нам в них не нравится», где автор честно пытался объяснить себе и людям, почему он антисемит.

А чувства после очередного двухнедельного тренинга комиссаров на Селигере ― действительно смутные. Не зря даже сторонник движения Андрей Громов назвал свою статью в «Русском журнале» осторожно ― «Смутное чувство Селигера». Проблема вовсе не в том, что в центре лагеря висит плакат «Будет по-нашему». Звучит грозно, но даже Василий Якеменко не окончательно себе представляет, что значит «по-нашему», ― и слава Богу. И пятикилометровый кросс с утра, обязательный для всех, и факультатив по рукопашному бою (говорят, не особенно популярный) ― тоже не драма; физически развитые люди не всегда опасны. И то, что лекции на Селигере читали Павловский, Кураев и Рамзан Кадыров, ― не страшно, поскольку если бы их читали Михаил Касьянов, Гарри Каспаров или, не дай бог, Ахмед Закаев, ― чувство неблагополучия лично у меня было бы куда отчетливей. Что Россия во многих лекциях предстает окруженной врагами ― достаточно послушать Леонтьева или Маркова, ― так ведь эти лекции транслируются по телевидению регулярно, молодые от них и так не защищены; подозреваю, кстати, что Россия действительно окружена врагами, ― не потому, что этого хотят они, а потому, что так удобней ей и ее мобилизационным идеологам.

Мир ведь таков, каким мы хотим его видеть, а истину один Бог знает. Не пугают меня и откровенно безвкусные, на грани идиотизма акции по наведению чистоты и порядка в ближайшем городе Осташкове ― с консультированием осташковцев по вопросам правозащиты (к бесплатным молодым юрисконсультам обратилось аж тридцать человек; трудно жить в городе Осташкове). Попутно навели порядок в детском приюте, покрасили заборы, подмели ― метла издавна, со времен опричнины, была символом лояльности в России. И никогда, ни один российский лидер не призывал своих сторонников к насилию и кровопролитию. Не дураки же рулят. Скажем, символом грозного Третьего отделения ― прообраза ЧК и ФСБ ― был не только небесно-голубой мундир, но и носовой платок.

Есть во всем этом еще один малоприятный аспект: «Нашим» все время внушают, что они элита. И будущая, и настоящая. Им говорят, что большинство их сверстников посвящают свой досуг алкоголю и разврату, и не бегают пять километров по утрам, ― а вот они бегают, и потому они лучше. Человеку вообще опасно думать, что он хороший и спасется, а все вокруг плохие и за это огребут; с такого миропонимания начинается любая секта. Самодовольство ― самый страшный из грехов, ибо именно через него приходят все остальные; но, положа руку на сердце, кого у нас сейчас не называют элитой? Откройте любой глянцевый журнал ― и узнаете, что элита у нас состоит из Ксении Собчак, Шахри Амирхановой и Ивана Панфилова; не думаю, что библиотекарскому сыну или учительской дочери так уж вредно иногда почувствовать, что настоящие хозяева страны ― все же они. Мне приходилось встречаться и разговаривать со множеством «Наших» в разных концах страны ― большинство относятся к своей «элитарности» со здоровой долей иронии. И впрямь, какая уж тут элита, с житьем в палатках и двухнедельной тоской по горячему душу. Не страшно.

Настораживает другое: все «Наши» отлично понимают, что их будут учить государственной ― господствующей ― идеологии, и присоединяются к движению, готовясь к роли добровольных помощников власти. Хорошо ли это? Внушаемость ни в каком возрасте не может быть похвальна, а когда она еще и выгодна ― это опасно вдвойне. Лояльность в России крайне специфична: Борис Акунин десяток романов написал, решая единственный вопрос ― почему у нас порядочные люди всегда в оппозиции, а лояльный чиновник обязательно свинья? В самом деле, глядя на Василия Якеменко или Сергея Маркова (а в указанном направлении с разной скоростью движутся и все остальные идеологи российской государственности), всякий здравый человек усомнится в благотворности служения Отечеству ― особенно искреннего, потому что оно приводит к наиболее стремительному перерождению. Причина проста: многие отшатываются под сень государственной идеологии, пронаблюдав нравы оппозиции. Видя, как вели себя подгусинские адепты свободы слова, многие честные люди с особенной готовностью перебегают на сторону власти ― не потому, что это выгодно или безопасно (репутация при этом портится почти всегда, и читать лекции в Штаты позовут уже вряд ли), а потому, что оппозиция наша уж очень противна.

Вся Россия — наш сад

Высказываясь на церемонии «Нацбеста-2007» о «Дне опричника» Владимира Сорокина, Артемий Троицкий упомянул о садомазохизме русского патриотизма как о чем-то общепризнанном. Генезис этого садо-мазо занимает меня давно и никем, кажется, как следует не описан. Нет слов: в том, чтобы слишком пылко отдаваться Родине и желать насилия с ее стороны, в самом деле есть нечто эротическое и притом болезненное ― но это, конечно, не только русское явление. Штука, однако, в том, что именно в России у него есть любопытные особенности и слишком устойчивая садическая окраска. Вспоминаю газетный очерк 1979-го, кажется, года ― там «Комсомолка» рассказывала о подвале, в котором старшеклассники играли в гестапо. Подчеркиваю ― старшеклассники, а не какие-нибудь пионеры; «гестаповцы», насмотревшись «Семнадцати мгновений» и много еще чего, устраивали сексуальные оргии, имитации повешений, расстрелов, допросов ― и все это с участием девушек, которые не только не возражали, но здорово вошли во вкус.

Все это было описано хоть и с пылким пафосом отвращения, но весьма откровенно по тем временам: чувствовалось, что и авторы относятся к происходящему с живым интересом. В финале следовал неизбежный гражданственный монолог ― вот, к услугам этой молодежи были кинотеатры, библиотеки, кружок мягкой игрушки, но их неумолимо тянуло в подвал. Что же это такое?!

Кажется, все наши разговоры о путях России отчасти напоминают эту беспомощную руладу. Вот же, к нашим услугам созидание, всякие национальные проекты, здравоохранение и образование, и строительство настоящей демократии, ― но всех почему-то неумолимо тянет в подвал родного подсознания, в разделение на истребляющих и истребляемых, в общенациональную оргию, которую неустанно пытаются спровоцировать то одни, то другие. То ДПНИ померещится погром в Омске, то несогласные страстно предложат себя в жертвы погрома в Москве или Петербурге. А почему? А потому, что это интереснее. Ясно же, что садомазохистские игры, не требующие интеллектуального усилия и обходящиеся минимумом специального антуража, значительно интереснее кружка мягкой игрушки.

Мы сами себе мягкая игрушка и при первой возможности сбиваемся в этот кружок ― предлог может быть любым, вплоть до разведения помидоров. Можно выбросить в России самый невинный ботанический лозунг ― и население по отношению к нему немедленно поделится на западников (растлителей) и почвенников (запретителей), после чего польется отнюдь не томатный сок. Нынешняя стабильность чревата все тем же подвалом ― эту изумительную особенность русского эроса и русской власти наглядно демонстрируют садомазохистские сайты Интернета.

Это искаженное, но чрезвычайно интересное пространство впервые открылось мне, когда я в 2000 году собирал материалы для «Оправдания». Там описана секта самомучителей, непрерывно подвергающих друг друга изощренному насилию. И для достоверности мне понадобилось зайти на сайт, посвященный истории пыток в России. Как ни странно, о самих пытках там было не так уж много ― зато весь прозаический отдел сайта был битком набит рассказами бесчисленных анонимных авторов, чьи творения по изобретательности далеко превосходили позднего Пазолини. Почти во всех этих рассказах ― частью фантастических, частью исторических ― представители власти изобретательно насиловали и казнили представителей народа, по преимуществу женщин. Власть бывала разная ― иногда фашистская, иногда комиссарская, но одинаково неумолимая. Вообще подробное исследование сайта «История пыток и наказаний» могло бы рассказать о здешней истории куда больше любых обобщений.