Ясно. Новые стихи и письма счастья

Быков Дмитрий Львович

В новую книгу поэта Дмитрия Быкова вошли стихо– творения и политические фельетоны в стихах «Письма счастья», написанные за последние два года, а также ранее не публиковавшаяся полная версия перевода – адаптации пьесы Ж.-Б. Мольера «Школа жен», выполненного по заказу театра-студии Олега Табакова.

Ясно. Стихи

Ясно

Новая одиссея

Обратный отсчет

Газета жизнь

Из Крыма едешь на машине сквозь ночь глухую напролом меж деревнями небольшими меж Курском, скажем, и Орлом, – сигает баба под колеса, белесо смотрит из платка: «Сынок поранился, Алеша, езжай, сынок, спаси сынка»; прикинешь – ладно, путь недолог, еще подох– нет человек; свернешь с дороги на проселок, а там четырнадцатый век: ни огонька, забор, канава, налево надпись «Горобец», «Большое Крысово» направо, прикинь, братан, вопще пипец, дорогой пару раз засели, но добрались; «Сынок-то где?» – «Сынок у доме», входишь в сени – фигак! – и сразу по балде. Не пикнешь, да и кто услышит? Соседей нет, деревня мрет. На занавеске лебедь вышит. Все думал, как умрешь, а вот. Я чуял, что нарвусь на это, гналось буквально по пятам, кому сестра – а мне газета, газета жизнь, прикинь, братан.

Сынок-дебил в саду зароет, одежду спрячет брат-урод, мамаша-сука кровь замоет, машину дядя заберет, умелец, вышедший сиделец, с прозрачной трубкою в свище; никто не спросит, где владелец, – прикинь, братан, пипец вопще, приедет следователь с Курска, проверит дом, обшарит сад, накормят грязно и невкусно и самогоном угостят, он различить бы мог у входа замытый наскоро потек, но мельком глянет на урода, сынка с газетою «Зятек», жигуль, который хитрый дядя уже заделал под бутан, – да и отступится не глядя, вопще пипец, прикинь, братан, кого искать? Должно быть, скрылся. Тут ступишь шаг – помину нет. Он закрывает дело, крыса, и так проходит десять лет.

Но как-то выплывет по ходу: найдут жигуль по волшебству, предъявят пьяному уроду, он выдаст брата и сестру, газета жизнь напишет очерк кровавый, как заведено, разроют сад, отыщут прочих, нас там окажется полно, а в человеке и законе пройдет сюжет «Забытый грех», ведущий там на черном фоне предскажет, что накажут всех, и сам же сядет за растрату бюджетных средств каких-то там, и поделом ему, кастрату, ведь так трындел, пипец, братан, ведь так выделывался люто про это Крысово село, а сел, и это почему-то, прикинь, обиднее всего.

Русский шансон

Письма счастья

Благодарственное

Сегодня на Руси, когда читаешь ленту, легко сказать мерси текущему моменту: не то чтоб наша власть внезапно нас пригрела, а все-таки снялась серьезная проблема. Причина многих драм, насколько мог постичь я, – соблазн припасть к стопам и оценить величье. Податели щедрот, коль где-то бунт случился, нас заслоняют от народного бесчинства. Как лира ни бряцай – признаем, задыхаясь, что лучше русский царь, чем первозданный хаос, чем кровь, что волю дай – и сразу хлынет, пенясь. Правительство, считай, последний европеец. Сам Пушкин – что уж мы, потомки сверхпоэта! – среди российской тьмы надеялся на это. Иной большой поэт считал, что прав и Сталин… Соблазна больше нет. Он стал неактуален.

Финал. Благодарю. Писать сегодня оду великому царю, великому народу, во фрунт перед страной вставать, трясясь бесстыдно, – поступок столь срамной, что жаждущих не видно. Отечество, вглядись – и явственно заметишь, что гладь твоя и тишь – один великий фетиш; что пусто за душой, каких подмог ни кликай; что быть такой большой – не значит быть великой; что если вечно спать – уже не пробудиться; что надо прежде стать, а лишь потом гордиться. Трещит земная ось, и нет надежд на милость. Что тишиной звалось – то пустотой явилось. Боюсь, что эту гать с извечным духом кислым придется наполнять каким-то новым смыслом. В нее поверить мог, и то себя измучив, еще, пожалуй, Блок, еще, пожалуй, Тютчев – на новом рубеже все мертвенно и голо: не спрячешься уже, как прежде, в тень престола, не сможешь поприкрыть, как слово ни уродуй, лизательную прыть патриотичной одой, чтобы чужая блажь твою бездарность скрыла. Не спрячешь за пейзаж свое свиное рыло. Не воспоешь разбой, не возвеличишь плаху, дивясь ее размаху, – придется быть собой.

Отчизна, как мне быть? Скажу тебе бесстыдно: тебя не разлюбить на уровне инстинкта. Но в эти времена – не вечные, не думай, – когда моя страна невольно стала суммой нефтянки, ФСБ, березового ситца, – я не могу к тебе серьезно относиться.

Реакционное

Реакция – опыт, сводящий с ума, но в ум возвращающий вскоре. Реакция – это глубокая тьма, бездонное черное море, и тайная слежка за каждым словцом – почувствуй себя виноватым! – и склока с коллегой, соседом, отцом, собою, ребенком и братом. Реакция – это уснувшая честь и злоба, которая будит; презренье к Отчизне, которая есть, и трижды – которая будет; реакция – это стрельба по своим, сомнение в правде и Боге, и общее внятное чувство «Горим!» – и чувство, что связаны ноги; привычка смириться, а то и поржать, когда пред тобой святотатство; желанье уснуть, и желанье бежать, и тут же надежда остаться. Сам воздух кричит: «Никого не жалей, не верь, не надейся, не помни». Такое полезло из темных щелей, из чертовой каменоломни, такие суконные рожи грозят – бездарность, безмозглость, сенильность, – что, кажется, их не загонишь назад: они уже тут поселились. Реакция – это от гнили черно, днем стыдно, ночами тревожно; реакция – это нельзя ничего, и рвет от всего, чего можно; реакция – это отравленный хлеб, вниманье к сигналам, приметам, безвыходный морок, который нелеп – и все же ужасен при этом; реакция – все разъедающий страх, подобье оброка и дани, который ужасней расстрелов и плах, поскольку он длится годами. Не ведает спасшийся, что спасено, и смотрит на зеркало тупо. Реакция – это утрата всего, что вас отличает от трупа. Когда-нибудь это, конечно, пройдет, но в бездне сплошного распада едва ли спасется и выживет тот, кому этой вони не надо. Наверное, четверть, а может быть, треть – и тех-то едва созовете. В огне хоть чему-то дано уцелеть, но что уцелеет в болоте?

И главное – трепет на самом верху и ниже, в разлившейся луже: ах, только б не хуже, ах, только б не ху… Скажите: чего бы вам хуже? Каких вам еще запрещений, и пут, и чисток в нечетные числа? Вас только что в скрепу еще не гребут, и то из брезгливости чисто. Похоже, что лысый как в воду глядел, не брать нас в расчет предлагая. И кажется всем, что еще не предел, что жизнь еще будет другая… Мне прятаться поздно. Я, в общем, изгой, отмеченный тайною метой, и я говорю, что не будет другой – вы так и подохнете в этой. Пускай на меня с удивленьем воззрят – о, эта упертость баранья! – но нужно, чтоб кто-то сказал: невозврат. Живущий, оставь упованья. Довольно томиться в тупом мандраже. Считайте, что нас перебили. Того, кто сказал себе это, – уже не сделать союзником гнили, с руки не кормить, не загнать за Можай, не вымазать в тине злодейской.

Желающий ехать – быстрей уезжай.

Желающий действовать – действуй.

ОСТРОВНОЕ

Бедный Крым, причина споров острых, козырь всей российской гопоты! Вся твоя беда – что ты не остров, вся проблема, что не остров ты. Вся Россия бесится в траншеях, всяк орет свое кукареку… Жаль, что за Чонгарский перешеек приторочен ты к материку. Если бы тебя объяли воды, там была бы вечная весна, – ах, ты стал бы островом свободы, Меккой всем, кому земля тесна! Ни Украйне, ни России отчей не достался б южный твой Эдем, ты бы стал ничей, а значит – общий, но ничем не связанный ни с кем! Греческий, турецкий и татарский, душный, пышный, нищий, дикий сад… Кто бы этот поводок Чонгарский перерезал тыщу лет назад? Что ж вы, тавры, что ж вы, генуэзцы, не прорыли три версты песка? Вы б оазис сделали на месте нынешнего спорного куска. Ни одна зловещая ворона из чужого жадного гнезда – что с шевроном, что и без шеврона – не могла бы сунуться туда. Под своим соленым, бледным небом, волнами обточенный кристалл, ты ничьей бы собственностью не был – и в конце концов собою стал, не ломоть чужого каравая и не чарка с чуждого стола… Никакая слава боевая кровью бы тебя не залила, а уж если б выпало сражаться и отвагой сумрачной блистать – ты бы сам, по праву домочадца, защищал бы собственную стать. Никакого ложного подсчета хриплых от испуга голосов; никакого пафосного флота, кроме разве алых парусов, никаких подосланных ищеек… Но теперь-то поздно, обломись. Ах же ты, Чонгарский перешеек, весь гнилой, как всякий компромисс!

Я предвидел это с девяностых. «Нерусь!» – крикнет мне святая Русь. Я и сам такой же полуостров: плюхаюсь, никак не оторвусь… И прогноз-то прост, как пять копеек, внятен, как нагайка казака, – но привязан я за перешеек памяти, родства и языка. Да, я знаю сам, чего я сто́ю, вечно виноватый без вины, с трех сторон охвачен пустотою и огнем с четвертой стороны. Мне ли не видать, куда мы рухнем, – якобы восставшие с колен? Лучше, проезжая город Мюнхен, помнить про другой – на букву Н. Так рифмует массовик-затейник, чувствуя, как смертный холодок, перешеек, сладкий мой ошейник, Родины заплечный поводок. Воздух солон. Жребий предначертан. Сказаны последние слова. Статус полуострова исчерпан. Выживают только острова.

Бедное

Я потрясен, клянуся мамой. Достойный повод для стихов: он оказался бедный самый из наших правящих верхов. Трудясь, как раб, без угомона, собой являя ум и честь, он заработал три лимона. Еще недавно было шесть! Олимпиада, Крым победный, спасенный им Обама-гад… С ума сойти, какой он бедный. Напарник более богат, хотя старается натужно вернуть былое торжество. Мы все его жалели дружно, а надо было не его! Сажусь за руль с усмешкой бледной, на «Ладе» еду в институт… Я думал, я довольно бедный. Он превзошел меня и тут. На фоне всяких там Димонов мы с ним бедны, что твой Тимон

[1]

. (Доход мой меньше трех лимонов, но больше вкалывает он.)

Кому здесь можно поклоняться? Кто всем действительно родной? Из всех верховных деклараций я плакал только над одной. Подчас заходит ум за разум: за что терпеть клубок проблем, восставший Киев, козни с газом, сравненья страшно молвить с кем?! Прибавьте козни злобных вредин, «едра» подгнивший легион… О, как он беден, как он беден. Кто беден более, чем он? Иной надумает лукавить и лицемерно возразит: да ладно, у него страна ведь… Да что ты знаешь, пара– зит?! Страна ведь, в сущности, Господня, и эта странная страна твоя, казалось бы, сегодня, а послезавтра чья она? Я даже думать не рискую. Страна – не хижина в Крыму: и ни продать ее такую, ни сдать в аренду никому. Пускай хихикают глумливо, над этой скромностью сострив: квартира, старенькая «Нива» с автоприцепом марки «Скиф»… Да, есть соратники. Но, право, легко увидит, кто не слеп: таких соратников орава – весьма сомнительный прицеп. Порой, как сучки в жажде случки, льстецов визгливая орда томится в очереди к ручке, да и не к ручке иногда, но кто же верит этой кодле? Чуть обозначится развал – и все, кто ошивался подле, воскликнут вслух: «Я так и знал». Тут хошь не хошь – предашься сплину. Любой из пафосных ловчил всегда готов ударить в спину… как ты их сам же и учил… Кого приблизил? Кто надежен? По ком проказа не прошлась? Как молвил Мышкину Рогожин: уродцы, князь, людишки, князь! С душком душонка, лобик медный, подлиза, вор и ренегат… Ах, тот и вправду очень бедный, кто этой свитою богат.

Он беден, да. В России плохо служить кумиром и столпом. С его же именем эпоха войдет в учебники потом. Случись кому-то, час неровен, давать ответ за общий грех – он будет тут один виновен и заклеймен один за всех. Уже сейчас вполне понятно – и предсказуемо вполне, – какие пролежни и пятна тогда увидят на стране; кому пенять на это станем? Лё мизерабль, пардон май френч. Бедней считался только Сталин, ваще имевший только френч, но окружение страшнее. Разожрались за сорок лет. Те были просто тонкошеи – у этих шеи вовсе нет.

…Да, он довольствуется малым, но есть пока ресурс один: мы стали главным капиталом, мы никогда не предадим. Мы смотрим на него влюбленно, нам незнакомо слово «лесть», мы пятая его колонна, нам без него ни встать, ни сесть, ни пить, ни есть. Из всей России, что чахнет под его рукой, мы у него одни такие, и он у нас один такой. Иные, стоит ветру дунуть, стрем-глав помчатся в Новый свет… Мы ж о другом не можем думать, да больше никого и нет в пространстве нашем заповедном. Иной пиит с лицом свиньи зовет меня Демьяном Бедным за эти опыты мои – и ладно. Пусть плюются вслед нам! Мы проскочили рубикон, и мне почетно зваться Бедным, чтоб хоть отчасти быть как он.

Письмо историку

О будущий историк-буквоед! Займись другой эпохою, не трожь нас. На что ни глянешь из грядущих лет – сейчас же закричишь: какая пошлость! Я возразить ни словом не смогу: осмысленность с презреньем обошла нас. Пока мы бились в замкнутом кругу, мы опускались, гнили, опошлялись. Я личность завалящую свою из общего не исключаю ряда: я точно так же заживо гнию, брезгливых снисхождений мне не надо. Все это, как ни кинь, один процесс, хвалила власть тебя или карала. Ругать КС и состоять в КС, любить или порочить либерала; косясь и ежась, двигаться бочком меж нациком и хачем нелегальным; быть яростным навальным хомячком, антинавальным иль самим Навальным; ругать коммунистический ГУЛАГ, хвалить коммунистическую прошлость, показывая Западу кулак… какая пошлость, млядь, какая пошлость! Вломить мигрантам сочных бирюлей, дружить с мигрантом тайно и украдкой… Писать, читать… Но что всего пошлей – так это ощущать себя над схваткой, провозглашать всеобщую чуму, не выходить ни на какую площадь, казать в кармане фигу самому… какая пошлость, тьфу, какая пошлость!

И вроде бы талантливые все – и все чадим бессмысленно, как плошка: боюсь, что в этой нашей полосе писать стихи – и то ужасно пошло. Поэзия – она как вечный жид: и выжила, и кое-что скопила… Но сочинять – и так при этом жить? Боюсь, что наша жизнь неискупима. Страна моя, безмужняя кровать, туда хоть одного бы мужика бы ж… «Мне стало как-то стыдно рифмовать», – пророчески писала Инна Кабыш. Коловращенье брейгелевских морд, и воздух сперт, и слышен хо-хот адский, поскольку наш национальный спорт – отыскиванье худших мотиваций: не верим мы ни в Родину, ни в честь, а верим в страх, понты да пару гривен; и каждому противно все, что есть, и каждый тоже сам себе противен – во всех делах: в стрельбе или гульбе… «Фу! Фу!» – сказал бы доктор Охлобыстин. А как я ненавистен сам себе?! Клянусь, что вам я меньше ненавистен.

И вот же чудо: только кислород придет на место сероводорода – и сразу будет все наоборот! Изменятся и климат, и погода, появятся и сдержанность, и прыть, и толк в событьях, и любовь в соитьях, и будет для чего глаза открыть, и даже – если вдруг – за что закрыть их; сползет проказа, словно корка льда; затихнут вопли слабых: «Увези нас!»… Я видел сам. Бывает так всегда – один щелчок, и все преобразилось. Придет эпоха свежей новизны, другой культуры, нового священства…

Боюсь, что мы не будем там нужны.

И знаешь – слава Богу, если честно.