Через широкое ржаное поле по пыльной дороге-большаку медленно катилась одинокая повозка с тремя седоками. Поодаль на красивом вороном коне ехал всадник, изредка покрикивая на сидевших в повозке. Те, похоже, не откликались. Молодой полицай в черной немецкой пилотке, свесив ноги, сидел в передке телеги, слегка дергал вожжи, подгоняя рыжую, взмокшую от пота лошадку. Девушка Зина с почерневшим от горя лицом мало что замечала вокруг. Видела только искаженное гримасой боли лицо раненого, лежавшего на боку рядом с ней. Повозка на неровной дороге то и дело вздрагивала, вынуждая его, напрягаясь, сжимать обветренные губы.
— Больно, Федя? — тихо, почти беззвучно спрашивала девушка, и раненый в ответ лишь молча кивал головой.
Утром, когда Зина перевязывала ему ногу, Федор старался не смотреть на рану, — стиснув зубы, терпел. Он сразу понял, что дело его дрянь — голень раздроблена, ему уже не подняться. Зина торопливо обернула ногу окровавленной, вытянутой из сапога портянкой, но про рану ничего не сказала. Дрожала, словно в ознобе, и раненый лишь растерянно цедил сквозь зубы: ничего, ничего… Конечно, чтобы успокоить ее, потому что самого уже ничто не могло успокоить. Мало того что нога, так еще и плен. Поодаль, у ограды, с направленной на них винтовкой стоял полицай; другой на телеге въезжал за ними на гумно.
Когда дорога пошла вниз с пригорка и лошадь побежала трусцой, боль стала и вовсе невыносимой. Так и подмывало закричать, выругаться, но Федор молчал, ясно сознавая, что кричать поздно, следовало раньше думать. Сзади за повозкой припускал рысью старший полицай — плечистый, командирского вида мужчина в кирзовых сапогах. Тоже, наверно, из военных, подумал Федор. Не успели застрелить, а сапоги его этот уже присвоил…
Солнце в безоблачном небе к полудню безжалостно палило склоненные плечи раненого, его стриженую голову без шапки. Соленый горячий пот стекал по загорелым щекам, под мышками и на груди взмокла гимнастерка. Руки были туго схвачены сзади ременной супонью.