Стужа

Быков Василь

Партизанский отряд разгромлен. Уцелевший главный герой повести, молодой партиец Азевич, хоронит в предзимнем лесу последнего своего товарища. Первые заморозки. Первый снег. Страх. Голод. Одиночество. Скитаясь в поисках спасения, Азевич вспоминает середину тридцатых годов — свою молодость, свою партийную карьеру, свое предательство...

Василь Быков

Стужа

1

Городилов скончался ночью, перед рассветом — затих в холодном, продутом ветром шалашике. Азевич, сам задремав к утру, не сразу заметил это, хотя еще с вечера понял, что прокурору уже не подняться. Три последних дня тот не вставал, горел в лихорадке, хрипло и мелко дышал, а с вечера к тому же и перестал узнавать Азевича. Всю эту ночь бредил, бормоча о каком-то (или какой-то) Кузе, вздрагивал, скрипел зубами, то и дело сбивая к ногам шинель, которой они вместе укрывались. Утомившись за ночь возиться с больным, кутать его шинелью, Азевич задремал перед рассветом, но почти тут же проснулся от воцарившейся в шалаше подозрительной тишины. Городилов лежал неподвижно, жар без остатка покинул его тело, грудь под телогрейкой уже не вздымалась. Припав к ней ухом, Азевич ничего не услышал, похоже, все уже кончилось...

К своему удивлению, он не испытал ни особого страха, ни даже сожаления, лишь неясное предчувствие перемены — неизвестно, к лучшему или к худшему. Он не знал еще, чем все обернется, как он поступит теперь, оставшись без начальства, в совершенном одиночестве. Скорчившись под шинелью на мятой хвойной подстилке, он пытался немного согреться, привычно вслушиваясь в обрыдший за неприютную осень шум хвойного леса. Главное — теперь, оставшись один, он мог поступить как захочет, руководствуясь лишь своими намерениями, исходя из своих соображений. До этого, с Городиловым, все обстояло иначе. Все-таки тот был прокурором района, комиссаром группы, опять же старшим по возрасту, обо всем имел собственное мнение и не очень считался с мнением других. Может, и погиб из-за своего упрямства. Простудившись на Мокрянском болоте, он подхватил лихорадку. Наверно, надо было податься ближе к жилью, к людям и теплу, а не околачиваться в этой мрачной лесной чащобе, куда они забились на исходе осени. Азевич несколько раз предлагал уйти, но Городилов заупрямился — нет, переждем, пересидим. Вот и дождался. Теперь ему уже без надобности и тепло, и осторожность — нужна одна мать-земля, на которой он беспокойно прожил без малого пять десятков лет.

Азевич выругался с досады и начал подниматься. Один, рядом с остывшим покойником, он так озяб под волглой шинелью, что невольно постукивали зубы. Тем временем в мрачной норе шалаша забрезжило утро, стало светлее, выплыли из темноты очертания низко нависших еловых ветвей, серые суковатые комли. Что-то там, однако, мелькнуло раз и другой. Азевич с тревогой вгляделся, разом прогнав остатки дремы, меж елей летали белые мухи — это шел снег. Значит, досиделись, думал он, дождались белых мух, что будет дальше? Впрочем, что будет дальше, известно и ребенку: после предзимья наступит зима, мороз и стужа, будут видны следы на снегу. Что делать ему? Одному в этой лесной глухомани?

На корточках он выбрался из шалаша, едва сдерживая дрожь, всмотрелся в лесные окрестности. Сверху падали снежинки, неровно пятная черную землю, бугристую от сплетения еловых корней. Трава тут почти не росла, под елями всегда царил лесной мрак. Место было сухое; наверно, какую-нибудь ямку-могилу он тут и отроет. Правда, у него не было лопаты, но на ремне у Городилова всегда висел штык — широкий немецкий тесак, которым они рубили лапник и резали палки. Теперь, прихватив этот тесак, Азевич прошел между толстенных елок, пооглядывался, подумал и, трудно вздохнув, начал рыть яму.

Рыл неторопливо, с роздыхом, медленно согреваясь после неспокойной холодной ночи, рубил тесаком корни, руками выгребал нарытое. Хорошо, земля не была твердой — под слоем лесного перегноя лежал рыхлый песок, в который без усилия проникал его штык. Как только края узкой щели-могилы достигли колен, подумал, что, пожалуй, хватит. Пока покойник перебудет и в таком пристанище, а там, если появится возможность и он сам останется жив, перезахоронят в более подходящее место. А если нет, так что ж... Не он первый. Хорошо, что нашлось кому закопать. Еще неизвестно, будет ли кому закопать его самого.

2

...В лесу выручали постолы

[4]

с подостланным внутри сеном. Если уберечься от воды, по сухому снегу. Постолы неплохо служили даже и в крепкий мороз, который усиливался к вечеру. Мужики хорошо наработались, пока загрузили на станции свои кубометры рудстойки

[5]

, в деревню возвращались уже в сумерках. Конь у Егора был неплохой, немолодой, но старательный, тягловитый Воронок, которого он заботливо укрыл во дворе попоной, бросив охапку свежего сена, — хрумстай, Воронок, отдыхай до завтра. Впрочем, завтра предполагался коню выходной, а Егору — праздник. Крещение. Завтра мужики в бор не поедут — поедут в местечко, к церкви. Правда, Егор в церковь ехать не имел намерения, ему надо было слетать к Насточке, хотя он и не решил, когда это сделать, сегодня или, может быть, завтра, на святой вечер. Насточка жила в соседней, через поле, деревне Старовке, жители которой почти сплошь были католики, в их же деревне обитали православные. По праздникам католики ездили «до костелу» за двадцать километров, в свое местечко Альхимовичи, а эти — в другую сторону, за восемнадцать, в Межево, где были церковь и синагога. К тому времени в местечке Межево уже утвердились и районные власти — райком, райисполком, нардом и все остальное. Костела там не было.

Пока мать собирала ужин проголодавшемуся сыну, тот разувался — скинул намерзшие постолы, развесил в запечье портянки, пусть сушатся. Там же нашел шерстяные носки и достал из-под кровати свои юфтевые сапоги. Сапоги были его заботой. На погулянку в постолах не пойдешь — нужны сапоги. Только его, видно, отгуляли свое и готовились окончательно оскалить зубы, хотя он и подбивал их не однажды. Новые сапоги нужны были позарез, но где их взять — в лавке не купишь. И сшить негде: частных сапожников извели, а чтобы сшить в артели, требовалась справка о том, что все по хозяйству уплачено. К сожалению, в их хозяйстве далеко не все было уплачено, и при отце о сапогах Егор даже не заводил разговор.

Он обувался на лавке, а мать бросала в его сторону недовольные взгляды, но не спрашивала, не упрекала, лишь скупо спросила: «Пойдешь?» Он не ответил, хотя точно знал, что пойдет. Вчера мать ворчала: «Вот окрутила, так окрутила эта полячка». Это она про Насточку. Егор молчал, хотя чувствовал, что никто его не окручивал, тем более такой мотылек, как Насточка, и если он ухаживает за ней, так по своей доброй воле. О предстоящей встрече он думал все время в лесу, пока ворочал там намерзшие бревна, думал по дороге со станции, и теперь пришло его время. Да и Насточка ждет. Досадно, что сестры Нинки не было дома, и он не знал, будет ли вечеринка у Суботков, в чью просторную избу собиралась молодежь с гармонью. «А где же Нина?» — спросил он, натягивая на крутоватые плечи сатиновую сорочку с белыми пуговицами по воротнику. Был он парень ничего себе с виду, высокий и краснощекий, имел девятнадцать лет от роду, мечтал о скорой военной службе и недавно вступил в комсомольскую ячейку. «А у Суботков», — сказала мать. «Что, танцы?» — «Какие танцы — начальник из района приехал, собрание идет. И отец там, и Нина». Собрание так собрание, подумал Егор, собраний в то время хватало, почти каждую неделю шли в деревнях собрания. И все-таки он недовольно поморщился, причесывая перед зеркалом мокрые вихры. Странным образом с опаской почувствовал, что то собрание может нарушить весь его сегодняшний план.

И в самом деле предчувствие его не обмануло. То собрание не только разрушило его ближайшие намерения, но и переиначило всю его последующую жизнь.

Не успел он дохлебать свой суп на разостланной свежей скатерке, как в избу, запыхавшись, вбежала Нинка. Неуклюже завозился в дверях и еще кто-то, кого в вечернем сумраке не сразу можно было и узнать. Но узнав, Егор точно понял: за ним. Это был сельсоветский секретарь Прокопчук, который сразу, с порога, озабоченно заговорил: «Вот хорошо, застал. А то Нинка говорит, в Старовку браток побежит, так это, понимаешь, нужда есть в тебе...» — «Ну?» — «Такое ну — надо после собрания председателя РИКа в район отвезти...»

3

Азевич проснулся неожиданно, вдруг и не сразу понял, где он оказался. Вокруг было тихо, только шумел на ветру сосняк. Азевич сильно озяб, поначалу даже не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. С усилием заставил себя подняться и тут же снова опустился на колючую от хвои землю. Подумал, что сон в его положении — не отдых от страшной действительности. Скорее, наоборот. Особенно вот такой — сон-напоминание, возвращавший его в неприютное, безрадостное прошлое, которое давно уже не было для Азевича душевной усладой, а было непреходящей, каждодневной болью. Он не любил ворошить его, это прошлое, тем более переживать снова. Даже теперь, когда шла война и многие мелочи довоенного времени вполне могли показаться лучшими, чем были на самом деле. Даже способны были вызвать умиление.

В хвойной чаще было еще светло, но чертовски холодно. И Егор опять стал дышать себе под шинель, греть за пазухой вконец озябшие руки. Привидевшийся во сне Заруба навел его на мысль о Войтешонке, с которым они вместе работали в районе, и Азевич вспомнил, что тот родом из здешних мест. Из деревни Завишье, которая где-то здесь, неподалеку. Хромого Войтешонка в армию наверняка не взяли, живет себе в отцовском доме, и война ему — не война. Войтешонок должен отнестись к нему дружески, обижаться на него у Войтешонка вроде причин не было. Когда-то, старший по возрасту, Войтешонок кое в чем помогал молодому Азевичу. Накануне войны их дружба прервалась по причине ареста Войтешонка, которому, однако, повезло: после полугодовой отсидки его освободили. В райком он, разумеется, не вернулся, перебрался из местечка в родное Завишье и продолжал прерванное комсомольской и партийной работой учительство в школе. Правда, ему не повезло с семьей: вскоре после его ареста жена отреклась от него как от врага народа. Но, как говорили люди, Войтешонок зла на нее не держал. Может, женился снова или живет с родителями, этого Азевич не знал и думал теперь: надо идти в Завишье.

Он выбрался из сосняка в поле и огляделся. Дорога была рядом — старый, разъезженный большак, обсаженный березами. Эту дорогу он узнал сразу — когда-то поездил по ней от деревни к деревне, особенно в годы коллективизации, да и после, до самой войны. Дорога спустится в ложбинку, там будет мостик, а потом, через каких-нибудь пару километров, и Завишье — большая деревня над озером. Правда, в Завишье он давно уже не был, но, где живет Войтешонок, хорошо помнил — в начале тридцатых годов нередко там ночевали — вместе с Евгеном, один или с кем-нибудь из районного начальства. Родители у Войтешонка были неплохие люди, мягкие и обходительные, отец любил поговорить о жизни и политике, мать, помнил, работала уборщицей в школе.

Теперь Азевич не пошел по дороге — перескочил через канаву и пошагал придорожной стежкой за рядом старых берез. Так ему была видна вся дорога — впереди и сзади, его же можно было увидеть только вблизи. Мелкий снежок то мелькал на ветру, то переставал, исчезая где-то в облачной выси; дорога поблизости и тропинка возле берез, в общем, были сухие. Навстречу ему никто не попался. Когда дошел до околицы, начало быстро темнеть. Чтобы не идти улицей, Азевич свернул за изгородь на огороды. Пока брел возле пруда да перебирался через ограды и межи, и совсем смерклось; уже почти в темноте он перешел мокрую околицу с болотцем и приблизился к усадьбе Войтешонка. В огороде возле погребца остановился, перевел дыхание, все-таки немного опасаясь, как его примет Войтешонок. Во дворе за изгородью, кажется, никого не было. В двух окнах, выходивших на огород, было темно, может, и в избе никого не было. Азевич помнил, что у Войтешонка были две сестры, но где они жили теперь, Азевич не знал. Какое-то время он не выходил из-за погребца: стоял, приседал, вслушивался. Где-то в другом конце деревни лениво лаяла собака, а так все было тихо и безлюдно. И он решился: тихо пошел к избе. Не сразу нашел калитку из огорода, которая была плотно притворена и взята на крючок со двора. Перегнувшись, он с трудом отворил ее и, не прикрыв, шагнул во двор. Крыльцо, как он помнил, было с другой стороны, за углом. Скоба на двери не поддавалась, наверное, дверь была закрыта изнутри. Выждав, он тихонько постучал три раза, подождал, уловив какое-то движение в избе. И в самом деле, дверь скоро раскрылась, на пороге в сумраке стоял старый отец Евгена, Азевич его сразу узнал и поздоровался. Однако тот промолчал, не сходя с места и, наверно, не узнавая гостя.

— Евген дома?

4

...Тогда Азевич не думал, надолго или нет, но остался у Исака, начал новую жизнь в его пустой риге. Первую ночь переночевал неплохо, хотя и зверски замерз, а следующих два дня был в поездках по району — одну ночь переночевали с Зарубой в Клещевке, другую — снова в Кандыбичах. Заехать домой все не выпадало, и как-то на неделе к нему наведался отец. Приехал в исполкомовский двор, и они встретились там на конюшне. Отец выглядел необычно встревоженным, сверх меры озабоченным чем-то, может, не нравился ему столь ранний вылет Егора в люди. Он мало рассказывал о деревне, больше расспрашивал, как и что здесь, в местечке, а сам не мог согнать с лица крайней озабоченности и все трудно, протяжно вздыхал. Егор успокаивал его, как умел, да и из-за чего было тревожиться? Он среди добрых людей, возле начальства, при деле, авось не пропадет. А работа? Не труднее, чем на хозяйстве, не надо особенно рвать кишки — слава Богу, не в лесу на делянке. Всего и забот, что досмотреть коня, вовремя накормить, напоить. Но это Егор умел, был приучен с детства. Отец привез кое-что из продуктов — кусок сала, пару колбас, мать прислала пару чистого кужельного

[11]

белья, наказывала приехать в субботу, попариться в бане. Но Егору было не до бани — свободного времени выпадало до крайности мало, и то, что оставалось от поездок, отнимала учеба. Три раза в неделю комсомольцы собирались в кружок ленинизма, изучали ленинские труды; на этот раз читали «Шаг вперед, два шага назад».

Не сказать, чтобы Егору все это было интересно, но он стыдился не ответить на вопрос, особенно когда спрашивала Полина. К тому времени она стала заместителем комсомольского секретаря и руководила политзанятиями. Кажется, она была старше Егора, но выглядела совсем молодой девушкой с каким-то остреньким, очень проницательным взглядом, который не то дразнил, не то как-то таинственно испытывал собеседника. И часто улыбалась. Егор тайком любовался ею, особенно когда она выступала в кружке с докладом или рассказывала про ленинские заветы. Работала она в женотделе — заместительницей заведующей Иды Шварцман.

Из районного начальства Егор знал немногих, в райком, за церковью, ни разу еще не заходил. Ему хватало райисполкома да своего начальника Зарубы, которого он почитал больше других, и, чем дольше работал с ним, тем больше к нему привязывался. Заруба был на редкость самоотверженный труженик, большую часть времени проводил в поездках — все на людях, на собраниях. О своем возчике он заботился, словно отец. Если, случалось, угощали, то он звал перекусить и возчика, если ночевали, то просил устроить на ночь и Егора. Был неразговорчив в дороге, иногда, правда, расспрашивал Егора о его деревне, и Егор скупо рассказывал. Заруба, не перебивая, слушал, вздыхал, но чувствовалось, продолжал размышлять о своем. Впрочем, размышлять предрику было о чем, особенно когда в районе началась сплошная коллективизация.

Как-то в начале Великого Поста они намеревались ехать в Вязники — самый дальний сельский совет за пущей. Заруба с вечера объявил, что выедут в восемь утра. С полвосьмого Егор уже заложил возок и стоял во дворе в ожидании предрика. Но Заруба не появлялся. Шло время, и Егор зашел в приемную уточнить, когда они выедут. В приемной были секретарша Римма и еще три или четыре райисполкомовских служащих. Из кабинета Зарубы слышался чей-то встревоженный голос, его перебивал другой, — похоже, там спорили. Секретарша и мужчины в приемной молча, напряженно вслушивались, хотя понять смысл спора было невозможно. Егор, постояв недолго, собрался было идти к своему Белолобику, как широко растворилась дверь кабинета, и оттуда выскочил низкорослый, щуплый человечек в шинели. На ходу надевая на бритую голову красноармейскую буденовку, он, будто споткнувшись, остановился перед Егором. «Ты кто?» — «Азевич», — сказал Егор. «Какой Азевич?» — «Ну возчик». — «Чей возчик?» — «Председателя», — смутился Егор под откровенно придирчиво-злым взглядом этого человека, который тут же и выскочил из приемной. Егор тоже хотел уйти, но из кабинета разом вывалилось еще несколько человек, за ними вышел Заруба. Его всегда суровое лицо с насупленными бровями показалось Егору совершенно растерянным. Предрика что-то сказал секретарше и, завидев Егора, бросил: «Распрягай, не поедем». Егор недоуменно пожал плечами и пошел распрягать. Поставил Белолобика в конюшню и, чтобы узнать, как быть дальше, снова зашел в приемную. Там он застал одну заплаканную секретаршу, которая собирала со стола бумаги и тихо сказала Егору: «Товарища Голубова арестовали. И ветврача Бутевича. И Слямзикова с льнозавода». — «За что?» — вырвалось у Егора. «За что? — подняла на него покрасневшие глаза Римма. — Не знаешь за что? Враги народа».

Егор молчал, никого из арестованных он не знал. Но если арестованные — враги народа, так что же? Тогда хорошо даже, что их арестовали. Тем более что врагов народа у них арестовывали не впервые, осенью взяли шестерых, об этом писала районная газета; а минские газеты описывали, как врагов народа разоблачили даже в правительстве. А перед тем по всем деревням раскулачивали. В его деревне раскулачили и выслали две семьи кулаков. Одну из них Егор даже помогал отвозить на станцию. Шла классовая борьба, классовый враг сопротивлялся. Егор об этом уже был наслышан.

5

Может, он шел и недолго, но после того, как упал и поднялся, темп его ходьбы очень замедлился. Он уже едва брел, сдерживая все чаще пробиравшую его дрожь. Что-то в его всегда выносливом теле явно разладилось.

Опушка куда-то пропала, зарослей кустарника на его пути встречалось все больше, под ногами шуршала сухая трава, и он подумал: хотя бы не набрести на речку. Где-то тут поймой должна протекать неказистая речушка Ужка, через которую в темноте ему не перебраться. Что тогда делать? Вот еще не хватало на его голову!

И все-таки скошенный луг или пойма под ногами враз как-то кончились, и речка не появилась. Он опять вышел на твердую почву, хотя идти по ней стало чертовски неудобно. Это было вспаханное поле, неровное и бугристое, то и дело больно подворачивались ноги. Азевич круто повернул в сторону и скоро уперся в полосу кустарника. Приглядевшись, пролез сквозь его черную чащу и оказался на твердом и ровном. Не сразу понял, что набрел на дорогу — уезженный сухой большак, возможно, бежавший в сторону местечка. Только в какой стороне было то местечко?

Пытаясь вспомнить, какие поблизости могли быть деревни, Азевич прошел несколько шагов в одну сторону, потом, засомневавшись, повернул в противоположную. В районное местечко, разумеется, лучше не соваться, надо держаться от него подальше. Может, пойти туда, где лежали знакомые ему места и еще дальше — родная деревня Липовка? Очень хотелось теперь домой, но дорога туда ему была заказана.

Вот чертова жизнь, или война, или проклятая его судьба, когда именно туда, куда надо, где нашел бы приют и прибежище, именно туда и нельзя.