«Словарь сатаны» и рассказы

Бирс Амброз

Амброз Бирс

«Словарь сатаны» и рассказы

Переводы с английского

Составление

Ф. Золотаревской и Н. Рахмановой

Вступительная статья

Р. Орловой

Амброз Бирс

Рассказ не приняли, сказали, что он слишком мрачен. Сколько раз зарекался — не отдавать на суд чужих людей свое самое личное, не выставлять на всеобщее обозрение. Пиши в стол, если не можешь не писать. Прячь рассказы под кипами статей, — статьи рвут из рук, их печатают мгновенно. Давно уже его называют королем калифорнийского журнализма. Слава. А ему кажется — главное не сказано. А если и сказано, то вот на этих пожелтевших листах, которых никто, почти никто не читал. Может быть, и правы те, кто отвергает?

Амброз Бирс медленно перечитывает свой рассказ «Случай на мосту через Совиный ручей». Память той, далекой, почти легендарной войны. Для него — главная память.

Герой рассказа Пэйтон Факуэр — южанин, враг. Его сейчас повесят. Бирс читает и ясно видит перед собой этот берег, железнодорожный мост, его стропила, этот ручей, видит, как расположена доска для казни. Так помнят карту-двухверстку, тот клочок земли, который сам прошел, прополз. Так помнят, когда малейшая неточность может стоить жизни.

Оборвалась веревка, герой упал в воду. «Он ощущал лицом набегающую рябь и по очереди различал звук каждого толчка воды. Он смотрел на лесистый берег, видел отдельно каждое дерево, каждый листик и жилки на нем, вплоть до насекомых в листве, — цикад, мух с блестящими спинками, серых пауков, протягивающих свою паутину от ветки к ветке».

Пауза, толчок, снова пауза, — сам ритм прозы следует за движениями человека, чудом спасшегося от смерти. Только что все на берегу, в лесу было так ясно, так обычно, так нормально и вдруг — странный, чужой, пугающий пейзаж. Пейзаж — сигнал: «Черные стволы могучих деревьев стояли отвесной стеной по обе стороны дороги, сходясь в одной точке на горизонте, как линии на перспективном чертеже. Взглянув вверх из этой расселины в лесной чаще, он увидел над головой крупные золотые звезды, — они соединялись в странные созвездия и показались ему чужими». Призрачный пейзаж вновь сменяется реальным, даже домашним, жена спускается с крыльца. «Он уже хочет прижать ее к груди, как вдруг яростный удар обрушивается сзади на его шею; ослепительно-белый свет в грохоте пушечного выстрела полыхает вокруг него — затем мрак и безмолвие!

ИЗ СБОРНИКА

«В ГУЩЕ ЖИЗНИ»

1891

Случай на мосту через Совиный ручей.

Перевод В. Топер

На железнодорожном мосту, в северной части Алабамы, стоял человек и смотрел вниз, на быстрые воды в двадцати футах под ним. Руки у него были связаны за спиной. Шею стягивала веревка. Один конец ее был прикреплен к поперечной балке над его головой и свешивался до его колен. Несколько досок, положенных на шпалы, служили помостом для него и для его палачей — двух солдат федеральной армии под началом сержанта, который в мирное время скорее всего занимал должность помощника шерифа. Несколько поодаль, на том же импровизированном эшафоте, стоял офицер в полной капитанской форме, при оружии. На обоих концах моста стояло по часовому с ружьем «на караул», то есть держа ружье вертикально, против левого плеча, в согнутой под прямым углом руке, — поза напряженная, требующая неестественного выпрямления туловища. По-видимому, знать о том, что происходит на мосту, не входило в обязанности часовых; они только преграждали доступ к настилу.

Позади одного из часовых никого не было видно; на сотню ярдов рельсы убегали по прямой в лес, затем скрывались за поворотом. По всей вероятности, в той стороне находился сторожевой пост. На другом берегу местность была открытая — пологий откос упирался в частокол из вертикально вколоченных бревен, с бойницами для ружей и амбразурой, из которой торчало жерло наведенной на мост медной пушки. По откосу, на полпути между мостом и укреплением, выстроились зрители — рота солдат-пехотинцев в положении «вольно»: приклады упирались в землю, стволы были слегка наклонены к правому плечу, руки скрещены над ложами. Справа от строя стоял лейтенант, сабля его была воткнута в землю, руки сложены на эфесе. За исключением четверых людей на середине моста, никто не двигался. Рота была повернута фронтом к мосту, солдаты застыли на месте, глядя прямо перед собой. Часовые, обращенные лицом каждый к своему берегу, казались статуями, поставленными для украшения моста.

Капитан, скрестив руки, молча следил за работой своих подчиненных, не делая никаких указаний. Смерть — высокая особа, и если она заранее оповещает о своем прибытии, ее следует принимать с официальными изъявлениями почета; это относится и к тем, кто с ней на короткой ноге. По кодексу военного этикета безмолвие и неподвижность знаменуют глубокое почтение.

Человеку, которому предстояло быть повешенным, было на вид лет тридцать пять. Судя по платью — такое обычно носили плантаторы, — он был штатский. Черты лица правильные — прямой нос, энергичный рот, широкий лоб; черные волосы, зачесанные за уши, падали на воротник хорошо сшитого сюртука. Он носил усы и бородку клином, но щеки были выбриты; большие темно-серые глаза выражали доброту, что было несколько неожиданно в человеке с петлей на шее. Он ничем не походил на обычного преступника. Закон военного времени не скупится на смертные приговоры для людей всякого рода, не исключая и джентльменов.

Всадник в небе.

Перевод П. Охрименко

В солнечный осенний день 1861 года в зарослях лавровых деревьев, у обочины одной из дорог западной Виргинии, лежал солдат. Он лежал на животе, вытянувшись во весь рост, положив голову на согнутую левую руку. Правая рука была выкинута вперед, в ней он держал винтовку. Если бы не его поза и не чуть заметное ритмичное колебание сдвинутого за спину патронташа, его можно было бы принять за мертвого, — но на самом деле он просто спал на посту. Однако если бы его застали за этим занятием, то очень скоро он стал бы мертвым, ибо такой проступок, по закону и справедливости, карается смертью.

Лавровая рощица, где спал этот преступник, росла у поворота дороги; до этого места дорога, неуклонно поднимавшаяся в гору, устремлялась на юг, здесь же она круто сворачивала на запад и огибала вершину горы — ярдов через сто она опять поворачивала на юг и бежала, виляя вниз, через лес.

Там, где дорога делала второй поворот, над ней нависала большая плоская скала, слегка выдававшаяся на север и обращенная к низине, откуда начинала свой подъем эта дорога. Скала эта накрывала высокий утес; камень, брошенный с вершины этого утеса, упал бы прямо вниз, на верхушки высоких сосен, пролетев расстояние в тысячу ярдов. Солдат же лежал на другом уступе этого самого утеса. Если бы он не спал, его взору представился бы не только короткий отрезок дороги и нависавшая над ней скала, но и весь утес под ней. По всей вероятности, от такого вида у него закружилась бы голова.

Местность была лесистая, и только в глубине долины, в северном направлении виднелся небольшой луг, по которому протекала речка, чуть видимая с опушки. Издалека казалось, что луг этот не превышает размерами обычный приусадебный двор, на самом же деле он простирался на несколько акров. Луг покрывала сочная зеленая трава, куда более яркая, нежели обступивший его со всех сторон лес. Вдали за этой долиной громоздился целый ряд гигантских утесов, подобных тому, с которого нам открывается вид на эту первобытную картину и по которому дорога взбегала вверх к самой вершине. Отсюда с наблюдательного пункта на вершине утеса казалось, что долина замкнута с всех сторон, и на ум невольно приходила мысль — каким образом дорога, нашедшая себе выход из долины, нашла в нее вход, откуда течет и куда убегает речка, разрезавшая надвое лежавшую далеко внизу долину.

Чикамога.

Перевод Ф. Золотаревской

Солнечным осенним днем ребенок, покинув свой бревенчатый дом на лугу, никем не замеченный, забрел в лес. Избавившись от надзора, он наслаждался новым для него чувством свободы, предвкушая неожиданные открытия и приключения. Пробудившийся в ребенке отважный дух его предков тысячелетиями воспитывался на незабываемых подвигах многих поколений первооткрывателей и покорителей, побеждавших в битвах, исход которых решали века, и строивших на отвоеванных землях города из камня

[1]

. От колыбели своей расы победоносно прошли они через два материка и, переплыв океан, ступили на третий, оставив и здесь в наследство своим потомкам страсть к войнам и завоеваниям.

Ребенок этот — мальчик лет шести — был сыном небогатого плантатора. Отец мальчика в молодые годы был солдатом, сражался с дикарями и пронес знамя своей родины далеко на юг, в столицу цивилизованной расы. Мирная жизнь плантатора не остудила его воинственного пыла; вспыхнув однажды, он продолжает гореть вечно. Человек этот любил книги о войне и батальные гравюры, и мальчик почерпнул достаточно сведений, чтобы смастерить себе деревянный меч, хотя даже наметанный глаз его отца едва ли смог бы определить, что это за предмет.

Им-то и размахивал он теперь со смелостью, достойной потомка героической расы, и, останавливаясь время от времени на залитых солнцем полянках, играл в войну, несколько утрированно изображая нападающих и обороняющихся воинов так, как подсказало ему это искусство гравера. Окрыленный легкой победой над невидимым врагом, стремившимся преградить ему путь, он допустил довольно распространенную стратегическую ошибку и в азарте преследования углубился далеко в лес, пока не вышел на берег широкого, но мелководного ручья, чьи быстрые воды отрезали его от бегущего противника, с непостижимой легкостью перебравшегося через поток. Но это не смутило бесстрашного победителя. Дух предков, пересекших океан, неугасимо пылал в его маленькой груди и не допускал отступления. Отыскав место, где камешки на дне ручья лежали друг от друга на расстоянии шага, мальчик перескочил по ним на другой берег и снова напал на арьергард воображаемого противника, предавая мечу все вокруг.

Теперь, когда битва была выиграна, благоразумие требовало, чтобы он отступил на исходные позиции. Но увы! Подобно многим могущественным завоевателям и даже самому могущественному из них, он не мог:

Страсть к битве обуздать или понять,

Без вести пропавший.

Перевод Н. Рахмановой

Джером Сиринг, рядовой армии генерала Шермана, стоявшей лицом к лицу с неприятелем в горах Кенесо, штат Джорджия, отошел от небольшой группы офицеров, с которыми вел вполголоса какие-то переговоры, перешагнул через узкую траншею и скрылся в лесу. Никто из оставшихся по эту сторону окопов не сказал ему ни слова, и он, проходя мимо, даже не кивнул на прощанье, но все поняли, что этому храброму человеку поручено какое-то опасное дело. Джером Сиринг был рядовым, однако не нес службы в строю, а был прикомандирован к штабу дивизии и значился в списках как ординарец. Понятие «ординарец» включает множество смыслов. Ординарец может быть связным, писарем, денщиком — кем угодно. Иногда он исполняет обязанности, не предусмотренные военными приказами и уставами. Характер поручений зависит от его личных способностей, от расположения к нему начальства, наконец просто от случая. Рядовой Сиринг несравненный стрелок, молодой, находчивый, стойкий, не ведающий страха, был разведчиком. Генерал, командовавший этой дивизией, не любил подчиняться приказам слепо. Действовала ли дивизия самостоятельно или же занимала лишь участок фронта, он хотел точно представлять себе, что делается перед его позициями. Генерала не удовлетворяли официальные сведения о его визави, получаемые из обычных источников, ему мало было сообщений поступающих от командира корпуса или от дозоров и секретов после стычек: он желал знать больше. Вот зачем нужен был Джером Сиринг с его редким бесстрашием, превосходной ориентировкой в лесу, острым глазом и правдивым языком. На этот раз задание было простое: как можно ближе подобраться к неприятельским позициям и разузнать все, что будет в его силах.

Через несколько минут он уже был на линии передовых постов: дозорные лежали по двое, по трое или по четыре за невысокими земляными насыпями; землю накопали из мелких углублений, в которых солдаты лежали, просунув винтовки между зелеными ветками, маскировавшими прикрытия. Отсюда до передовых позиций врага сплошной стеной тянулся лес, торжественный и молчаливый; требовалось большое воображение, чтобы представить себе, что он полон вооруженных людей, бдительных и настороженных, что он таит в себе военную угрозу. Задержавшись на минуту в одном из стрелковых окопчиков, чтобы сообщить товарищам о полученном задании, Сиринг осторожно пополз вперед и вскоре исчез в густых зарослях кустарника.

— Только его и видели, — заметил один из солдат. — Оставил бы лучше свою винтовку мне — из нее еще немало наших уложат.

Сиринг полз вперед, используя как прикрытие каждую кочку, каждый куст. Глаза его подмечали все, уши улавливали малейший звук. Он старался дышать как можно тише и, стоило под ним треснуть сучку, прижимался к земле. Работа была медленная, но отнюдь не скучная — опасность делала ее волнующей. Однако волнение Сиринга ни в чем не проявлялось: пульс бился ровно, нервы были так спокойны, словно он выслеживал воробья.

«Времени прошло как будто много, — подумал он, — но я, должно быть, ушел недалеко — ведь я еще жив».

Убит под Ресакой.

Перевод М. Лорие

Лучшим офицером нашего штаба был лейтенант Герман Брэйл, один из двух адъютантов. Я не помню, где разыскал его генерал, — кажется, в одном из полков штата Огайо; никто из нас не знал его раньше, и не удивительно, так как среди нас не было и двух человек из одного штата или хотя бы из смежных штатов. Генерал был, по-видимому, того мнения, что должности в его штабе являются высокой честью и распределять их нужно осмотрительно и мудро, чтобы не породить раздоров и не подорвать единства той части страны, которая еще представляла собой единое целое. Он не соглашался даже подбирать себе офицеров в подчиненных ему частях и путем каких-то махинаций в Генеральном штабе добывал их из других бригад. При таких условиях человек действительно должен был отличиться, если хотел, чтобы о нем услышали его семья и друзья его молодости; да и вообще «славы громкая труба» к тому времени уже слегка охрипла от собственной болтливости.

Лейтенант Брэйл был выше шести футов ростом и великолепно сложен; у него были светлые волосы, серо-голубые глаза, которые в представлении людей, наделенных этими признаками, обычно связываются с исключительной храбростью. Неизменно одетый в полную форму, он был очень яркой и заметной фигурой, особенно в деле, когда большинство офицеров удовлетворяются менее бьющим в глаза нарядом. Помимо этого, он обладал манерами джентльмена, головой ученого и сердцем льва. Лет ему было около тридцати.

Брэйл скоро завоевал не только наше восхищение, но и любовь, и мы были искренне огорчены, когда в бою при Стонс-ривер — первом, после того как он был переведен в нашу часть, мы заметили в нем очень неприятную и недостойную солдата черту: он кичился своей храбростью. Во время всех перипетий и превратностей этого жестокого сражения, безразлично, дрались ли наши части на открытых хлопковых полях, в кедровом лесу или за железнодорожной насыпью, он ни разу не укрылся от огня, если только не получал на то строгого приказа от генерала, у которого голова почти всегда была занята более важными вещами, чем жизнь его штабных офицеров, да, впрочем, и солдат тоже.

И дальше, пока Брэйл был с нами, в каждом бою повторялось то же самое. Он оставался в седле, подобный конной статуе, под градом пуль и картечи, в самых опасных местах, — вернее, всюду, где долг, повелевавший ему уйти, все же позволял ему остаться, — тогда как мог бы без труда и с явной пользой для своей репутации здравомыслящего человека находиться в безопасности, поскольку она возможна на поле битвы в короткие промежутки личного бездействия.

Спешившись, будь то по необходимости или из уважения к своему спешенному командиру или товарищам, он вел себя точно так же. Он стоял неподвижно, как скала, на открытом месте, когда и офицеры и солдаты уже давно были под прикрытием; в то время как люди старше его годами и чином, с большим опытом и заведомо отважные, повинуясь долгу, сохраняли за гребнем какого-нибудь холма свою драгоценную для родины жизнь, этот человек стоял на гребне праздно, как и они, повернувшись лицом в сторону самого жестокого огня.

Из сборника

«Может ли это быть»

1892

Тайна долины Макарджера.

Перевод Ф. Золотаревской

Милях в девяти от Индийского холма, на северо-западе, лежит долина Макарджера. Это, собственно, даже и не долина, а просто ложбинка между двумя невысокими лесистыми склонами. Расстояние от устья до верховьев (ведь долины, как и реки, имеют свое определенное строение) не превышает двух миль, а ложе в самом широком месте чуть больше дюжины ярдов. Всю ширину долины занимает небольшой ручей, полноводный в зимнюю пору и высыхающий ранней весной; так что лишь водное русло отделяет друг от друга два пологих склона, заросших непроходимым колючим кустарником и толокнянкой. Ни одна живая душа не заглядывает в долину Макарджера, разве только случайно забредет сюда кто-нибудь из наиболее предприимчивых окрестных охотников. За пять миль от этого места даже название его никому не известно. Впрочем, в тех краях можно найти много безымянных географических достопримечательностей, гораздо более интересных, чем долина Макарджера, и вы напрасно стали бы расспрашивать местных жителей о происхождении именно этого названия.

Если двигаться от устья в глубь долины, то на полпути можно обнаружить еще одну долину с коротким сухим ложем, перерезывающую горный склон справа. Пересечение двух долин образует площадку в два-три акра. На ней несколько лет назад находился полуразвалившийся дощатый домик, состоявший всего из одной комнаты. Каким образом удалось построить хижину, пусть даже незатейливую и маленькую, в столь неприступном месте, — это загадка, разрешение которой утолило бы ваше любопытство, но едва ли принесло бы вам какую-либо пользу. Возможно, нынешнее ложе ручья было когда-то дорогой. Известно только, что в этой долине одно время велись довольно тщательные горные изыскания, а стало быть, сюда должны были каким-то образом добираться рудокопы и вьючные животные с инструментом и продовольствием. По всей вероятности, прибыль от разработок не оправдывала тех затрат, которые понадобились бы на то, чтобы соединить долину Макарджера с каким-нибудь центром цивилизации, знаменитым своим лесопильным заводом. Как бы там ни было, в долине сохранился домик, или, вернее, значительная часть его. В хижине отсутствовали дверь и окно, а сложенная из камней и глины труба превратилась в непривлекательную бесформенную груду, густо заросшую дерном. Скудная мебель, которая, вероятно, находилась когда-то в домике, пошла на топливо для охотничьих костров, так же как и большая часть нижних досок обшивки. Эта же судьба постигла, должно быть, и колодезный сруб, ибо в то время, о котором идет речь, от колодца оставалась лишь довольно широкая, но не слишком глубокая яма неподалеку от хижины.

Однажды летним днем 1874 года я проходил долину Макарджера, двигаясь по высохшему руслу ручья из другой, более узкой долины, Я охотился на перепелов, и в сумке у меня лежало уже около дюжины птиц, когда я достиг описываемой хижины, о существовании которой доселе и не подозревал. Бегло осмотрев разрушенный домик, я продолжал охоту, и так как мне на сей раз необыкновенно везло, я задержался в этой долине почти до заката солнца. Тут только я вспомнил, что ушел довольно далеко от человеческого жилья и не успею найти пристанище до наступления ночи. Но в моей охотничьей сумке было вдоволь еды, а старый дом мог вполне послужить мне приютом, если он вообще требуется в теплую и сухую ночь в горах Сьерра Невады, где можно без всяких одеял отлично выспаться на ложе из сосновой хвои. Я люблю одиночество, мне нравятся летние ночи, и потому я без особых колебаний решил разбить здесь лагерь. До наступления темноты у меня уже готова была в углу комнаты постель из веток и листьев, а на огне жарился перепел. Из разрушенного очага тянуло дымом, пламя мягко освещало комнату. Сидя за скромным ужином из дичи и допивая остатки вина, которым мне, за неимением воды, весь день пришлось утолять жажду, я наслаждался довольством и покоем, какие не всегда доставляет нам даже более изысканный стол и комфортабельное жилище.

И тем не менее что-то было не так. Я ощущал довольство и покой, но не чувствовал себя в безопасности. Я поймал себя на том, что чаще, чем нужно, посматриваю на пустые проемы окна и двери. Глядя в черноту ночи, я не мог избавиться от какой-то непонятной тревоги. Воображение мое наполняло мир, лежащий за пределами хижины, враждебными мне существами — реальными и сверхъестественными. Самыми главными среди них были медведь гризли, который, как я знал, все еще встречается в тех местах и призраки которых, как я имел все основания думать, едва ли можно было здесь встретить. К сожалению, наши чувства не всегда считаются с теорией вероятности, и меня в этот вечер одинаково страшило как возможное, так и невозможное. Каждый, кому приходилось когда-либо бывать в подобной обстановке, вероятно, замечал, что по ночам боязнь действительной и воображаемой опасности не так велика под открытым небом, как в доме с распахнутой дверью. Я понял это, когда лежал на постели из листьев в углу комнаты, следя за медленно догорающим огнем. И как только в очаге угасла последняя искра, я, схватив лежавшее рядом ружье, направил дуло на теперь уже совершенно невидимый дверной проем. Палец мой лежал на взведенном курке, дыхание замерло, каждый мускул во мне был напряжен. Спустя некоторое время я отложил ружье, испытывая стыд и унижение. Чего мне пугаться? И с какой стати? Мне, которому

Лик ночи более знаком,

Диагноз смерти.

Перевод О. Холмской

— Я не так суеверен, как вы, врачи, — люди науки, как вы любите себя называть, — сказал Хоувер, отвечая на невысказанное обвинение. — Кое-кто из вас — правда, немногие — верит в бессмертие души и в то, что нам могут являться видения, которые у вас не хватает честности назвать просто привидениями. Я же только утверждаю, что живых иногда можно видеть там, где их сейчас нет, но где они раньше были, — где они жили так долго и так, я бы сказал, интенсивно, что оставили отпечаток на всем, что их окружало. Я достоверно знаю — личность человека может настолько запечатлеться в окружающем, что даже долго спустя его образ может предстать глазам другого человека. Но, конечно, это должна быть личность, способная оставить отпечаток, и глаза, способные его воспринять, — например, мои.

— Да, глаза, способные воспринять, и мозг, способный превратно истолковать воспринятое, — с улыбкой сказал доктор Фрейли.

— Благодарю вас. Всегда приятно, когда твои ожидания сбываются, — а это как раз та степень любезности, которой я мог ожидать от вас.

— Прошу прощенья. Но вы сказывали, что знаете

достоверно.

Таких слов не бросают на ветер. Может быть, вы расскажете, откуда у вас эта уверенность?

— Вы это назовете галлюцинацией, — сказал Хоувер, — но все равно.

Хозяин Моксона.

Перевод Н. Рахмановой

— Неужели вы это серьезно? Вы в самом деле верите, что машина думает?

Я не сразу получил ответ: Моксон, казалось, был всецело поглощен углями в камине, он ловко орудовал кочергой, пока угли, польщенные его вниманием, не запылали ярче. Вот уже несколько недель я наблюдал, как развивается в нем привычка тянуть с ответом на самые несложные; пустячные вопросы. Однако вид у него был рассеянный, словно он не обдумывает ответ, а погружен в свои собственные мысли, словно что-то гвоздем засело у него в голове.

Наконец он проговорил:

— Что такое «машина»? Понятие это определяют по-разному. Вот послушайте, что сказано в одном популярном словаре: «Орудие, или устройство для приложения и увеличения силы или для достижения желаемого результата». Но в таком случае, разве человек не машина? А согласитесь, что человек думает или же думает, что думает.

— Ну, если вы не желаете ответить на мой вопрос, — возразил я довольно раздраженно, — так прямо и скажите. Ваши слова попросту увертка. Вы прекрасно понимаете, что под «машиной» я подразумеваю не человека, а нечто созданное и управляемое человеком.

Жестокая схватка.

Перевод Ф. Золотаревской

В ночную пору, осенью 1861 года, в самой гуще леса Западной Виргинии одиноко сидел человек. Этот край — горная область Чит — был одним из самых безлюдных на континенте. Однако в ту ночь людей поблизости было более чем достаточно. Всего в двух милях от того места, где сидел человек, находился затихший теперь лагерь целой бригады федеральной армии. А где-то совсем рядом, быть может еще ближе, чем лагерь северян, притаились вражеские войска, численность которых была неизвестна. Именно неизвестность расположения и численности противника и объясняла присутствие человека в столь глухом уголке леса. Это был молодой офицер пехотного полка северян, и на него была возложена обязанность охранять спящих в лагере товарищей от всяких неожиданностей. Он командовал назначенным в дозор подразделением. С наступлением ночи лейтенант расставил людей неровной цепью, сообразно особенностям рельефа, на несколько сот ярдов впереди того места, где он сам сейчас находился. Линия дозора проходила в лесу, между скал и зарослей лавра. Люди стояли в пятнадцати — двадцати шагах друг от друга, тщательно замаскированные, соблюдая наказ о строжайшей тишине и неусыпной бдительности. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит свежее подразделение резерва, отдыхающее теперь под надзором своего капитана чуть позади, на левом фланге. Перед тем как расставить людей, молодой офицер, о котором идет речь, указал двум своим сержантам место, где они смогут отыскать своего командира, в случае если им понадобится его совет или необходимо будет его присутствие на передовой линии.

Место было довольно тихое — на развилке заброшенной лесной дороги, два извилистых ответвления которой уходили далеко вперед, теряясь в лунном сумраке. На каждом из них, в нескольких шагах от передовой линии, молодой командир поставил своих сержантов. Если при внезапной атаке солдатам придется поспешно отступить — а сторожевые посты в таких случаях обычно не задерживаются на месте, — они станут отходить по этим двум сближающимся дорогам и неизбежно встретятся в пункте их пересечения, где людей можно будет вновь собрать и построить. В своих скромных масштабах молодой лейтенант был до некоторой степени стратегом. Если бы Наполеон столь же разумно расставил свои войска под Ватерлоо, он выиграл бы сражение и был бы свергнут несколько позже.

Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и знающий офицер, несмотря на свою молодость и сравнительно небольшой опыт в искусстве уничтожения ближних. Он был завербован в армию рядовым в первые же дни войны и, не имея ровно никаких военных познаний, а лишь благодаря образованности и хорошим манерам, назначен старшиной роты. С помощью снаряда конфедератов ему посчастливилось лишиться своего капитана, и при последовавшем повышении он получил офицерское звание. Он участвовал в нескольких сражениях — при Филиппи, у горы Рич, у форта Каррика, при Гринбрайере — и вел себя достаточно храбро, чтобы не привлекать внимания старших офицеров. Ему по душе был азарт сражения, но он совершенно не выносил вида мертвых — их желтых, как глина, лиц, их потухших глаз, их окоченевших тел, то неестественно сморщенных, то неестественно распухших. Он чувствовал к ним какую-то необъяснимую антипатию — нечто большее, чем обычное физическое и духовное отвращение, свойственное нам всем. Без сомнения, эта неприязнь была вызвана его обостренной чувствительностью, — его сильно развитое чувство красоты оскорбляло все отвратительное. Но каковы бы ни были причины, он не в состоянии был смотреть на мертвое тело без омерзения, к которому примешивался оттенок злости. Для Байринга не существовало того, что другие благоговейно называют «величием смерти». Это понятие было для него немыслимо. Смерть можно только ненавидеть. В ней нет ни живописности, ни мягкости, ни торжественности — мрачная штука, отвратительная, с какой стороны ни посмотри. Лейтенант Байринг был гораздо храбрее, чем думали многие, ибо никто не подозревал об его ужасе перед той, с кем он всегда был готов встретиться лицом к лицу.

Расставив людей, отдав распоряжения сержантам, он вернулся на свой пост, сел на ствол поваленного дерева и, напрягши все чувства, приступил к ночному бдению. Для большего удобства он слегка распустил портупею, вынул из кобуры тяжелый пистолет и положил его на ствол рядом с собой. Он устроился очень удобно, хотя едва ли осознавал это, — до того напряженно он вслушивался, не доносится ли с передовой линии какой-либо звук, предупреждающий об опасности, — крик, выстрел или шаги сержанта, спешащего к нему с важной вестью. Из безбрежного невидимого лунного океана высоко над головой струились вниз призрачные потоки и, расплескавшись о переплетение ветвей, просачивались на землю, образуя между кустарниками небольшие лужицы света. Но таких световых пятен было немного, и они лишь подчеркивали окружающий мрак, который воображение Байринга населяло всевозможными существами невиданных форм, грозными, таинственными или просто уродливыми.

Тому, для кого пребывание ночью, в глухом лесу — дело привычное, нет нужды рассказывать, что зловещий союз мрака, безмолвия и одиночества рождает диковинный мир, в котором самые обычные и знакомые предметы обретают совершенно иной облик. Деревья смыкаются теснее, точно прижимаясь друг к другу в страхе. Даже тишина и та непохожа на дневную тишину. Она полна каких-то едва слышных леденящих кровь шепотов — призраков давно умерших звуков. Раздаются здесь и живые, внятные звуки, каких больше нигде не услышишь: пение незнакомых лесных птиц, жалобный писк зверьков во сне или в стычке с внезапно подкравшимся врагом, шуршание опавшей листвы — то ли пробежала крыса, то ли прокралась пантера. Отчего хрустнула ветка? Отчего встревоженно защебетала в кустах стайка птиц? Здесь — звуки без названия, формы без содержания. Здесь — перемещения в пространстве, хотя ничто не движется, движения — хотя ничто не меняет места. О дети солнечного света и газовых горелок, как мало знаете вы о мире, в котором живете!

Один из близнецов.

Перевод С. Пшенникова

Вы спрашиваете, приходилось ли мне, одному из близнецов, сталкиваться с чем-либо, что нельзя объяснить известными нам законами природы. Об этом судите сами; возможно, нам известны разные законы природы. Быть может, вы знаете те, что мне незнакомы, и то, что непонятно мне, может быть совершенно ясно вам.

Вы знали моего брата Джона, то есть вы знали его, когда были уверены, что он — это не я; но мне кажется, ни вы, ни кто другой не смог бы различить нас, если бы мы того не захотели. Наши родители не были исключением; я не знаю примеров большего сходства, чем у нас с братом. Я говорю о своем брате Джоне, но я вовсе не убежден, что его звали не Генри, а меня — не Джон. Нас крестили обычным путем, но потом, привязывая нам на запястья бирочки с буквами, служитель запутался, и, хотя на моей стояла буква «Г», а на его — «Д», нельзя быть сколь-нибудь уверенным, что нас не перепутали. В детстве родители пробовали различать нас более верным путем — по одежде и другим простым признакам; но мы столь часто менялись костюмами и прибегали к другим уловкам, когда нам надо было ввести противника в заблуждение, что родители отказались от этих тщетных попыток, и все те годы, что мы жили вместе, каждый признавал трудность сложившейся ситуации: выход из положения был, однако, найден: нас обоих стали называть «Дженри». Я часто удивлялся несообразительности моего отца, который не догадался поставить клеймо на наших дурацких лбах; но мы были вполне терпимыми мальчишками и пользовались своей способностью докучать старшим и раздражать их с похвальной умеренностью; благодаря этому мы избежали клейма. Отец был на редкость добродушным человеком и про себя, видимо, от души забавлялся этой игрой природы.

Вскоре после того, как мы приехали в Калифорнию и поселились в Сан-Хосе (где единственной ожидавшей нас удачей была встреча с таким добрым другом, каким стали для нас вы), наша семья, как вам известно, распалась из-за кончины, в одну и ту же неделю, обоих моих родителей. Отец мой перед смертью разорился, и дом наш пошел в уплату его долгов. Сестры вернулись к нашим родственникам на Востоке, а Джон и я (нам тогда было по двадцать два года), благодаря вашему участию, получили работу в Сан-Франциско, в разных концах города. Обстоятельства не позволили нам поселиться вместе, и мы виделись редко, порой не чаще раза в неделю. Так как у нас было немного общих знакомых, о нашем поразительном сходстве мало кто знал. Теперь я вплотную подхожу к ответу на ваш вопрос.

Как-то вечером, вскоре после того как мы поселились в этом городе, я проходил по Маркет-стрит. Вдруг какой-то хорошо одетый человек средних лет остановил меня и, сердечно поприветствовав, сказал:

ИЗ СБОРНИКА

«НЕЗНАЧИТЕЛЬНЫЕ РАССКАЗЫ»

1894

Город Почивших.

Перевод Ф. Золотаревской

Я родился от честных, а потому бедных родителей и до двадцати трех лет не имел ни малейшего понятия о том, сколько счастливых возможностей таится для человека в деньгах его ближнего. Но когда я достиг этого возраста, провидение явило мне сон и раскрыло предо мною всю бессмысленность честного труда.

— Взгляни на скудость и убожество своего жребия и внимай урокам природы, — сказал привидевшийся мне святой отшельник. — По утрам ты встаешь со своей соломенной подстилки и идешь на поля, чтобы вновь предаться ежедневным трудам. По пути головки цветов дружески кивают тебе. Жаворонок приветствует тебя звонкой песней. Утреннее солнце согревает тебя нежаркими лучами, и ты вдыхаешь струящийся от росистых трав прохладный воздух, столь благодатный для легких. Кажется, будто вся природа радостно встречает тебя, как верная служанка своего доброго хозяина. Нежнейшие ее звучания находят в тебе отклик, и в душе твоей все поет. Ты берешься за плуг в надежде, что чудесное утро предвещает еще более чудесный день, когда в полном блеске предстанет пред тобою красота природы и вызванное ею отрадное чувство упрочится, в твоем сердце. Ты идешь за плугом, пока усталость не заставит тебя сделать передышку, а затем садишься в конце борозды, предполагая всецело насладиться блаженством, которое тебе лишь едва-едва удалось вкусить поутру.

Но, увы! Солнце стоит высоко в раскаленном небе, посылая на землю целые потоки жарких лучей. Цветы сомкнули лепестки, оберегая свой аромат и скрыв от постороннего взора яркость своих красок. От трав уже не струится прохлада; роса исчезла, и пересохшие поля, так же как и небо, пышут свирепым жаром. Птицы больше не приветствуют тебя своими руладами, и лишь сойка на опушке рощи хрипло бранит тебя за что-то. Несчастный! Природа лишила тебя своего нежного и врачующего участия в наказании за твой грех. Ты нарушил первую из ее десяти заповедей: ты трудился!

Пробудившись от этого сна, я собрал свои немногочисленные пожитки, сказал «прости» заблудшим моим родителям и покинул страну, задержавшись лишь ненадолго у могилы своего деда-священника, чтобы принести там торжественную клятву, что отныне ни единого пенни не заработаю честным трудом, и да поможет мне бог!

Не помню, долго ли я странствовал, но в конце концов очутился в большом городе у моря и сделался там врачом. Я теперь уже не помню, как назывался этот город до того, как я туда приехал. Мои успехи и популярность на новом поприще были столь велики, что олдермены, по настоянию сограждан, вынуждены были дать городу новое название, и он стал именоваться «Городом Почивших».

Банкротство фирмы Хоуп и Уондел.

Перевод Н. Рахмановой

От мистера Джейбиза Хоупа, Чикаго,

мистеру Пайку Уонделу в Нью-Орлеан,

2 декабря 1877 года

Не стану утруждать Вас, дорогой друг, описанием моей поездки из Нью-Орлеана в этот полярный край. В Чикаго лютый холод, и всякий южанин, который, подобно мне, явится сюда без защитных приспособлений для носа и ушей, поверьте, будет горько сожалеть о том, что, собираясь в путь, столь неосмотрительно сэкономил на снаряжении.

Но к делу. Озеро Мичиган промерзло насквозь. Вообразите, о дитя жаркого климата, ничейные ледяные поля, протяженностью в триста миль, шириной в сорок миль и толщиной в шесть футов! Это похоже на ложь, дорогой Пайки, но Ваш компаньон по фирме «Хоуп и Уондел, Нью-Орлеанская Оптовая Продажа Башмаков и Туфель» еще никогда не врал. Я намерен прибрать этот лед к рукам. Сворачивайте наше дело и безотлагательно шлите мне все деньги. Я воздвигну склад, грандиозный как Капитолий в Вашингтоне, набью его льдом до отказа и стану по Вашему требованию и в соответствии со спросом на южном рынке отгружать лед на судах. Могу посылать лед в виде плит для катков, статуэток для украшения каминных полок, стружек для сиропов, а также в жидком виде для мороженого и вообще для любых надобностей. Вот это вещь!

Сальто мистера Свиддлера.

Перевод Н. Дарузес

Джерома Боулза (как рассказывал джентльмен по имени Свиддлер) собирались повесить в пятницу девятого ноября, в пять часов вечера. Это должно было произойти в городе Флетброке, где он сидел в тюрьме. Джером был моим другом, и я, естественно, расходился во мнениях о степени его виновности с присяжными, осудившими его на основании установленного следствием факта, что он застрелил индейца без всякой особенной надобности. После суда я неоднократно пытался добиться от губернатора штата помилования Джерома; но общественное мнение было против меня, что я приписывал отчасти свойственной людям тупости, отчасти же распространению школ и церквей, под влиянием которых Крайний Запад утратил прежнюю простоту нравов. Однако все то время, что Джером сидел в тюрьме, ожидая смерти, я, всеми правдами и неправдами, добивался помилования, не жалея сил и не зная отдыха; и утром, в тот самый день, когда была назначена казнь, губернатор послал за мной и, сказав, «что не желает, чтобы я надоедал ему всю зиму», вручил мне ту самую бумагу, в которой отказывал столько раз.

Вооружившись этим драгоценным документом, я бросился на телеграф, чтобы отправить депешу во Флетброк на имя шерифа. Я застал телеграфиста в тот момент, когда он запирал двери и ставни конторы. Все мои просьбы были напрасны: он ответил, что идет смотреть на казнь и у него нет времени отправить мою депешу. Следует пояснить, что до Флетброка было пятнадцать миль, а я находился в Суон-Крике, столице штата.

Телеграфист был неумолим, и я побежал на станцию железной дороги узнать, скоро ли будет поезд на Флетброк. Начальник станции с невозмутимым и любезным злорадством сообщил мне, что все служащие дороги отпущены на казнь Джерома Боулза и уже уехали с ранним поездом, а другого поезда не будет до завтра.

Я пришел в ярость, но начальник станции преспокойно выпроводил меня и запер двери.

Бросившись в ближайшую конюшню, я потребовал лошадь. Стоит ли продолжать историю моих злоключений? Во всем городе не нашлось ни одной лошади — все они были заблаговременно наняты теми, кто собирался ехать на место казни. Так, по крайней мере, мне тогда говорили; я же знаю теперь, что это был подлый заговор против акта милосердия, ибо о помиловании стало уже известно.

ИЗ СБОРНИКА

«ФАНТАСТИЧЕСКИЕ БАСНИ»

1899

Перевод И. Волжиной

На мостике, по которому мог пройти только кто-нибудь один, Моральный Принцип повстречался с Материальной Выгодой.

— Пади ниц, презренная! — рявкнул Моральный Принцип, — и я пройду по тебе.

Материальная Выгода посмотрела ему прямо в глаза и ничего не сказала.

— Гм! давай... — с запинкой проговорил Моральный Принцип, — ...давай бросим жребий, кому податься назад, пока другой не перейдет.