Вечерняя гимнастика

Бландиана Ана

Не найдя по обыкновению ключа от подъезда, он прикоснулся пальцем к замочной скважине и, когда дверь впустила его, таким же манером запер замок за собой. Попробуй не запри — соседи со свету сживут. Правда, он не раз зарекался пускать в ход свою силу по пустякам, но, как назло, вечно терял ключ. И потом, все же лучше отпирать дверь пальцем, чем проходить сквозь закрытое окно на пятом этаже, — не так компрометирует. Он добросовестно пересчитал ступени лестницы, не пропустив ни одной и подавив соблазн свободного скольжения: чье-то недремлющее око могло подстеречь его за дверным глазком. Взойдя на свою площадку, он демонстративно долго возился с ключом, стараясь произвести побольше шума перед тем, как закрыться изнутри на цепочку. Наконец-то в безопасности! Он и сам не знал, чего он так боялся. Что ему могли, в сущности, сделать, даже если бы разоблачили? Ведь ни с чем подобным здесь не сталкивались, а значит, у них нет ни малейшего представления, как в таких случаях быть. Не исключено, что, узнав правду, они стали бы носить его на руках и в трепете ему поклоняться. Не исключено, но все же вероятнее, гораздо вероятнее, что его постараются уничтожить. И хотя он знал, что это не в их силах, что ему ничего не стоит уйти из-под пыток и из-под пуль карательных взводов, все равно страх разоблачения его не отпускал. Этикет, установленный им для самого себя, постепенно превращался в дурную привычку к конспирации, грозящую окончательно загнать в подполье его жизнь. Его сиюминутную жизнь, разумеется, но можно ли абстрагироваться от осени, если ты решил, по доброй воле, побыть листом на дереве? Ну что ж, лист так лист. Он пошел на кухню и вымазал пару тарелок — это на завтра, для Терезы, пусть видит, что он поел. Тарелки сунул в раковину, а остатки еды отнес в ванную, стараясь не обронить ничего по дороге, и бросил в унитаз. Воду пришлось спустить дважды, потому что еда оставила на фаянсе жирную лоснящуюся полосу. Погасил свет в ванной, потом на кухне, ушел было, но вернулся и приложил к грязным тарелкам ложку, вилку и нож, кое-как вымазав и их. Вечная забывчивость!

На сегодня все. Он устал и был измучен совершенно по-человечески, и, как всегда, когда его одолевала эта странная, размягчающая, необоримая истома, он с иронией спрашивал себя, не слишком ли серьезно он относится к делу, и не без ностальгии думал, что вот ведь и в положении человека есть свои приятные стороны. Забыв, что он один, он как можно естественнее растянулся на спине, и только острая, привычная боль под лопатками напомнила ему, что спектакль на злобу дня окончен и можно перевалиться на бок. Хотя нет, оставалась еще телевизионная повинность. Надо было уделить ей несколько минут, посмотреть по крайней мере, какая дежурит дикторша, чтобы завтра на заводе не ударить в грязь лицом во всегдашней словесной разминке перед началом смены. Конечно, для этого ему не обязательно было включать телевизор, он и так все знал, просто знал, но смешно — прибегая к чувственному восприятию, свойственному людям, он лучше схватывал, впечатление получалось если не точнее, то конкретнее и как-то ярче, сочнее. Он постепенно входил во вкус своей мимикрии и старался довести ее до совершенства, хотя и не был уверен, что она ему на что-то пригодится. Помимо цели, ради которой он прибыл сюда, ежедневно, ежесекундно правил он этот ритуал, дав зарок

Судя по всему, он неудержимо очеловечивался, и хотя для него это было неопасно, но собственное рвение в делах, от которых он не должен был чувствовать ничего, кроме скуки, его смущало, и, скрупулезно воспроизводя самые незначительные жесты людей, он краснел, как будто урывал удовольствие сомнительного свойства.

Он привык думать, что этих мер предосторожности требует миссия. Но сама миссия казалась ему с каждым днем все невыполнимей. И не потому, что ему не хватало силы или умения, — просто у него пропала всякая к ней охота. Он больше не хотел. А раз не хотел, то и не мог.

В том-то и штука, что издалека все казалось куда как яснее. Граница между добром и злом была видна оттуда так четко, что и награда, и возмездие за них представлялись делом самым элементарным, никакими особыми сложностями не чреватым. Если он все же решил пожить здесь некоторое время в другом воплощении, эту причуду, позабавившую тех, наверху, приписали странностям его характера, его своеобразному педантизму и чрезмерной утонченности чувств. Сам он сначала рассматривал всю инсценировку скорее как игру, чем как необходимость, игру, которая ему нравилась и могла пригодиться на первых порах — пока глаз, зорко видящий вдаль, не привыкнет и вблизи видеть также ясно и нерасплывчато. Однако со временем ничего не прояснилось. Двоящееся изображение (сначала он относил эту деформацию реальности на счет устройства своего зрения, не сразу переключившегося на земные масштабы) нередко оказывалось действительно двойным, так что разделение слившихся контуров из забавы превратилось в филигранную, требующую разных хитростей работу. С маскировкой, к которой он прибегнул вначале из озорства, дело обстояло тоже неладно: он чувствовал, что карнавальный костюм затвердевает на нем, как панцирь, и срастается с кожей. Следовало бы забить тревогу, но каждый день приносил столько впечатлений, столько захватывающих открытий, что невозможно было оторваться от этой альтернативной жизни, и он ушел бы в нее безоглядно, если бы не мысль о невыполненном задании и не страх, что о нем узнают люди.