От неолита до Главлита

Блюм Арлен Викторович

Блюм А. В. От неолита до Главлита

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ

Открывая курс лекций по истории цензуры, я иногда говорю студентам: «Мы будем изучать это явление, начиная с древнейших времён и заканчивая современностью. Если можно так сказать, от неолита до Главлита». Говорится это скорее в шутку, поскольку от эпохи неолита (восьмое-третье тысячелетия до н. э.) до нас дошли лишь пиктографические знаки (так называемое «рисуночное письмо»), первые же книги — древнеегипетские папирусы, «глиняные книги» Ассиро-Вавилонии и т. п. — появились примерно на тысячелетие позже. Если же иметь в виду сюжет нашей книги, то первые рукописные книги Древней Руси датируются одиннадцатым веком, и, что примечательно, этим же веком датирован и первый список запретных книг.

Вместе с появлением письменности, почти сразу же, возникают различные способы контроля за мыслью, запечатлённой в слове — вначале написанном, а затем (в Европе — с пятнадцатого века) напечатанном. В далёкое прошлое уходит корнями традиция переписывания «неугодной» истории. Несмотря на то, что древние любили повторять пословицу «Над прошлым не властны даже боги», политики на практике всячески пытались оспорить её справедливость. Ещё в Древнем Риме принят был в своё время закон под совершенно замечательным названием «Об осуждении памяти», по которому имена некоторых предшествующих императоров должны были быть преданы окончательному забвению. Этот магический приём заимствован и продолжен всеми тоталитарными режимами: стоит лишь замазать тушью имя «врага», вырвать лист, на котором он упоминается, уничтожить его книги, и дело сделано: он перестал существовать. Более того: он не существовал никогда. Такой механизм великолепно изображён в романе Джорджа Оруэлла «1984». Вспомним чеканные формулы партийных лозунгов, провозглашённых Старшим Братом: «ПРАВДА — ЭТО ЛОЖЬ», «НЕЗНАНИЕ — ЭТО СИЛА» и «Кто управляет прошлым, тот управляет будущим; кто управляет настоящим, управляет прошлым». «Если партия, — продолжает Оруэлл, — может запустить руку в прошлое и сказать о том или ином событии, что его не было, — это пострашнее, чем пытка или смерть».

«Немыслимо перечислить всех писателей, уничтоженных диктатурой. Об этом надо написать книгу, но только тогда, когда вскроются все архивы КГБ, Отдела Пропаганды, Главлита. И это будет одна из самых страшных книг». Так писал в 1938 году в статье «Писатель и цензура в СССР» один из видных писателей Русского зарубежья Роман Гуль…

Но любой тоталитаризм не только страшен, но и смешон в своих нелепых попытках «заткнуть» живое теченье жизни «своей дрянною пробкой» (А. К. Толстой). В этом смысле особенно нелеп и абсурден такой инструмент тоталитарной политики, как цензура. В своём неизбывном рвении цензоры всех времён постоянно рождали анекдоты, и знание их, как видно из вынесенного нами в эпиграф некрасовского отрывка, всегда входило в «джентльменский набор» более или менее образованного российского читателя.

Часть I. ЭПОХА ИМПЕРАТОРСКОЙ ЦЕНЗУРЫ

ПЕТРОВСКОЕ ВРЕМЯ

До Петра Первого, несмотря на то, что печатный станок возник в Московском государстве почти за полтора века до него, особой нужды в цензуре не было: рукописная книга вообще с трудом поддавалась контролю, печатная же, выходившая на Государевом Печатном дворе, ограничивалась, за малыми исключениями, церковными потребностями и всецело находилась в руках правительства. В древнерусских источниках мы находим, впрочем, несколько текстов, говорящих о попытках установить контроль за чтением книг и предостеречь читателя «от соблазна». Так, уже во вторую известную нам (после «Остромирова Евангелия») русскую рукописную книгу — «Изборник Святослава» (1073 год) — вошло любопытнейшее сочинение под названием «Богословьца от словес». «Чтобы не прельститься ложными книгами, — говорилось в нём, — ведь от этого бывают многие безумные заблуждения — прими этот мой избранный любочисленник повествовательных книг (…) Тем самым имеешь всё, что же кроме того, то не в их числе». Автор, очевидно, следовал завету библейского мудреца Екклесиаста, предупреждавшего: «Слова мудрых — как иглы и как вбитые гвозди, и составители их — от единого пастыря. А что сверх этого, сын мой, того берегись» (12.11–12).

В сочинении помещён перечень 42 книг полезных, «истинных», а затем 24 «ложных», «богоотметных», «сокровенных», — в основном, апокрифов. Чтение таких книг почиталось большим грехом. Устрашающие угрозы на сей счёт содержит «Кириллова книга» (1644 год). «Еретические», «отречённые» книги «отводят от Бога и приводят бесам в пагубу», а посему «потворствующие» такому чтению «отцы духовнии (…) да извергнутся сана и с прочими еретики да будут прокляты…» Католическая церковь, впрочем, не уступала в этом смысле православной: под названием «Index Librorum prohibitorum» (индекс запрещённых книг) почти 400 лет (с 1559-го по 1948 год) время от времени выходил в свет перечень произведений, осуждённых Ватиканом и запрещённых к изданию, распространению и чтению.

С появлением так называемых «гражданских» (то есть светских) книг в эпоху Петра Первого возникла необходимость строгого контроля за их содержанием и со стороны государства.

В 1698 году Пётр выдал голландскому купцу Яну Тессингу привилегию на печатание в Амстердаме книг на русском языке и продажу их в России. Вместе с переводчиком Ильёй Копиевским Тессинг выпустил в 1699–1700 годах около двадцати таких книг.

ПОСЛЕ ПЕТРА

«Слово сие Императрикс…»

По вступлении на престол Анна Иоанновна тотчас же стала преследовать иностранные книги (о русских не могло быть и речи), авторы которых дурно отзывались о её фаворитах и приближённых.

В 1735 году придворный «пиита», первый профессиональный русский стихотворец В. К. Тредиаковский написал ко дню коронации Анны Иоанновны оду, которая начиналась так:

Да здравствует днесь императрикс Анна…

О забвении «известных персон»

Императрица Елизавета Петровна, вступив на престол, старалась уничтожить все печатные следы предшествующего короткого царствования Иоанна Антоновича (Иоанна VI). Сын Анны Леопольдовны, он родился 11 августа 1740 года, а 17 октября того же года, после смерти Анны Иоанновны, в двухмесячном возрасте был провозглашён императором всероссийским. Как известно, Елизавета Петровна, «дщерь Петрова», взойдя на престол в результате дворцового переворота 25 ноября 1741 года, заключила сверженного малолетнего императора в крепость. В результате заговора В. Я. Мировича 4 июля 1762 года он был умерщвлён в Шлиссельбурге в 22-летнем возрасте.

Подданные вообще не должны были знать о его кратковременном царствовании: 27 октября 1742 года вышел высочайший указ, предписывавший «печатанные по кончине блаженной памяти императрицы Анны Иоанновны для переправления обновлять». Позднее (в 1748 году) она вынуждена была повторить этот указ — с добавлением о том, чтобы «книги российские и иностранные, в которых упоминаются в бывших два правления известные персоны (имеются в виду также и родственники Иоанна Антоновича. — А. Б.), предъявлять в десианс-академию». А. М. Скабичевский пишет по этому поводу: «Указы эти произвели в публике такой эффект, какого, по всей вероятности, начальствующие люди не ожидали. Благомыслящие россияне поняли приказание в таком смысле, что следует представлять начальству все книги, какие только кто имеет. И вот в десиянс Академию и в Сенат начали стекаться целые кипы книг самого разнообразного содержания, исторические, генеалогические, географические, между прочим, экземпляры какого-то „Гибнерева статского лексикона“. Во избежание оставить подданных совсем без всяких книг, правительству пришлось принять меры против такой излишней покорности, и оно принуждено было издать новый указ, изъясняющий, что следует представлять одни только книги, заключающие в себе имена известных персон, а вовсе не все без исключения, особенно же такие, в которых „не что иное, как токмо к Высочайшей Ея Императорского Величества славе и к знанию и обучению истории детей напечатано, из которых ничего исключать не следует“»

Примечательно, что жертвой этого указа стала ода Ломоносова, сочинённая в сентябре 1741 года под пространным и велеречивым в духе времени заглавием: «Первые трофеи Е. В. Иоанна VI Императора и Самодержца Всероссийского чрез преславную над шведами походу августа 23 дня 1741 года в Финляндии, поставленные и в высокий день тезоименитства его Величества августа 29 дня 1741 года в торжественной оде изображённые от всеподданнейшего раба Михайла Ломоносова». Напечатана она была тогда же в типографии Академии наук в Петербурге, а заодно — в академической газете «Санкт-Петербургские ведомости» (1741, 11 сентября). Как отдельное издание этой оды, так и почти все номера газеты подверглись уничтожению. Сохранились лишь два экземпляра оды: один хранится в РНБ — Российской национальной библиотеке («Публичке») в Санкт-Петербурге, другой недавно обнаружен в одном из немецких архивов.

ЭПОХА ЕКАТЕРИНЫ II

Первые годы правления Екатерины, что, кстати, было свойственно и другим правителям России, были относительно либеральны. Она позволила издавать сатирические журналы, переписывалась с Вольтером и Дидро, весьма искусно играя роль просвещённой государыни. Как известно, она была весьма плодовитой писательницей, автором множества драматических произведений. Между прочим, с одним из них, хотя и по прошествии полувека после её смерти, произошёл курьёзный эпизод: произведение высочайшего автора было запрещено цензором эпохи Николая I. Им были не дозволены для представления на Симбирском театре присланные тамошним антрепренёром без указания имени автора две пьесы — «Г-жа Вестникова с семьёю» и «Именины г-жи Ворчалкиной».

«Все сии пьесы, — докладывал он, не подозревая, кто их автор, — замечательны пошлостию своего содержания, незнанием русского языка и частым употреблением ругательных слов». Разразился скандал

[6]

В 1783 году был издан «Указ о вольных типографиях», положивший начало частному книгоиздательскому делу в России. Этим указом впервые в России было повелено «типографии для печатания книг не различать от прочих фабрик и рукоделий», другими словами, было разрешено заводить частные типографии.

Одновременно, и неосмотрительно, надо сказать, указ возложил предварительный цензурный надзор за издаваемыми книгами на «управы благочиния», как назывались тогда полицейские учреждения.

Полуграмотные «несмыслённые урядники благочиния», как иронически назвал их Радищев в своём знаменитом «Путешествии…», должны были следить, чтобы «ничего в книгах противного законам Божеским и гражданским, или же к явным соблазнам клонящегося, не было; чего ради от Управы благочиния отдаваемые в печать книги свидетельствовать и ежели что в них противное Нашему предписанию явится, запрещать; а в случае самовольного напечатывания таковых соблазнительных книг, не только книги конфисковать, но и о виновных в подобном самовольном издании недозволенных книг сообщать куда надлежит, дабы оные за преступление законно наказаны были». Это всё равно как если бы в советское время предварительная цензура была возложена на, допустим, участковых милиционеров… Видимо, полицейские чины относились к свалившейся на них новой обязанности совершенно равнодушно, да и разобраться в представляемых рукописях вряд ли могли. Поэтому, как заметил А. М. Скабичевский, «за всё время действия указа 1783 г. (по 1796 год. — А. Б.) мы не видим ни одного запрещения книги непосредственно полицейскими цензорами»

А. Н. Радищев Путешествие из Петербурга в Москву Из главы «Торжок»

Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, отчего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребёнок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дядьки не ступит, без опекуна не может править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия её пагубнее. (…)

Правительство, дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но, паче ещё дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило ценсуру или присмотр за изданиями управе благочиния. Долг же её в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия цен-сура есть лишняя. Один несмыслённый урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума: запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великого. Пример в малости. В управу благочиния принесён для утверждения перевод романа. Переводчик, следуя автору, говоря о любви, назвал её лукавым богом. Мундирной ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: «неприлично божество называть лукавым». Кто чего не разумеет, тот в то да не мешается. Если хочешь благорастворённого воздуха, удали от себя коптильню; если хочешь света, удали затмевание; если хочешь, чтобы дитя не было застенчиво, то выгони лозу из училища. В доме, где плети и батожьё в моде, там служите-ли пьяницы, воры и того ещё хуже. (…)

Обыкновенные правила ценсуры суть: подчёркивать, марать, не дозволять, драть, жечь всё то, что противно естественной религии и откровению, всё то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей. (…)

Но, запрещая вольное печатание, робкие правительства (…) боятся сами иметь порицателей. (…) Для того-то вольность мыслей правительствам страшна. До внутренности потрясённый вольнодумец прострёт дерзкую, но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвёт её личину и покров и обнажит её состав. Всяк узрит бренные его ноги, всяк возвратит к себе данную им ему подпорку, сила возвратится к источнику, истукан падёт. Но если власть не на тумане мнений восседает, если престол её на искренности любви общего блага возник, — не утвердится ли паче, когда основание его будет явно, не возлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. (…)

Но если мы признали бесполезность ценсуры или паче её вред в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания.

«ГАМЛЕТ НА РОССИЙСКОМ ПРЕСТОЛЕ»

Хотя Павел и «простил» Новикова и Радищева (очевидно, в пику своей покойной матушке), к печатному слову он относился крайне подозрительно; он оставил в силе предсмертное распоряжение Екатерины, которым она отменила свой прежний указ 1783 года о «вольных типографиях»: все пять лет его царствования они так и простояли опечатанными. Более того, 4 июля 1797 года он выпустил указ, по которому цензура всех книг переходила в руки высшего правительства: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: книги, цензурою признаваемые недозволенными, представлять на рассмотрение Совета (Его Величества)». На таможнях была устроена строжайшая цензура иностранных книг, журналов и газет: одно время им было предписано не пропускать ни одного иностранного издания, хотя бы оно содержало панегирик Павлу. Как изящно выразился позднее в своих воспоминаниях литератор Фёдор Вигель, в пятилетие павловского царствования писатели старались «существовать неприметным образом»

[8]

.

По Высочайшему повелению 1797 года предписано было вместо слова «врач» писать «лекарь», вместо «граждане» — «жители», «обыватели», вместо «отечество» — «государство», а слово «общество» вообще было запрещено.

В своих воспоминаниях «Достопамятный год жизни» драматург Август Коцебу, служивший одно время в России (тот самый, позднее убитый студентом Зандом, которого за это воспел в своём «Кинжале» Пушкин), приводит такие цензурные анекдоты: «Слово „республика“ не должно было встречаться в моей драме „Октавия“. Антоний не смел говорить — „умираю свободным римлянином“. Равным образом необходимо было исключить вредную мысль, что „икра получается из России“ и что „Россия страна отдалённая“… Сколько раз я потешался глупостью цензора в Риге (Туманского), совершенно тупого человека, который, например, в моей пьесе „Примирение“ вычеркнул слова сапожника: „Я отправляюсь в Россию; говорят, там холоднее здешнего!“ (он сгорал безнадёжною любовью) — и заменил их следующими: „Я уезжаю в Россию, там только одни честные люди!“ Я не предполагал тогда, что в Петербурге будут когда-либо из страха делать то же самое, что Туманский по глупости делал в Риге»

«ДНИ АЛЕКСАНДРОВЫ…»

«Дней Александровых прекрасное начало» было многообещающим. Решив управлять «по закону и сердцу Августейшей Бабки», он отменил запрещение ввозить иностранные книги, велел «распечатать» вольные типографии. В 1804 году был принят относительно либеральный «Устав о цензуре», обещана «разумная свобода книгопечатания». Вместо полуграмотных «урядников благочиния» цензуровать книги должны были профессора университетов. Параграф 21-й нового цензурного устава предписывал цензорам «руководствоваться благоразумным снисхождением, удаляясь от пристрастного толкования», и даже, в том случае, если «место в сочинении подвержено двоякому смыслу (…) истолковывать оное выгоднейшим для сочинителя образом»

[10]

. На практике, впрочем, зачастую всё обстояло иначе. Благодаря своей учёности, цензоры как раз и доискивались «второго смысла», то есть подтекста. А уже в 1811 году над ними была поставлена сверхцензура Министерства полиции. Позднее начались погромы университетов, устроенные мракобесами Магницким и Руничем.

Письма Пушкина друзьям из ссылки наполнены вопросами: «Верно не лезет сквозь цензуру?», «Не запретила ли цензура?» и т. п. Поручив в 1823 году Вяземскому издать «Кавказского пленника» по возможности без цензурных искажений, он пишет 14 октября из Одессы в Москву:

«Зарезала меня цензура! я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать ей дней в конце стиха. Ночей, ночей — ради Христа, ночей Судьба на долю ей послала. То ли дело. Ночей, ибо днём она с ним не видалась — смотри поэму. И чем же ночь неблагопристойнее дня? которые из 24 часов именно противны духу нашей цензуры?..»

Он же написал в те годы два известных «Послания к цензору», которые полностью смогли увидеть свет только в 1870 году:

Разговоры сочинителя с цензором

В начале века в русской литературе появляется новый сюжет — сатирические «разговоры писателя с цензором», написанные в жанре небольших драматических сценок. Первый опыт такого рода создан в 1805 году Иваном Петровичем Пниным (1773–1805) — поэтом, публицистом, одним из идеологов русского Просвещения, президентом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств.

Письмо к издателю

Милостивый государь мой!

На сих днях нечаянно попалась мне в руки старинная ман-журская рукопись. Между многими мелкими в ней сочинениями нашёл я одно весьма любопытное по своей надписи: «Сочинитель и Цензор»… Немедленно перевёл оное и сообщаю вам, милостивый государь мой, сей перевод с просьбою поместить его в вашем журнале.

Часть II. ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ

ВИНТОВКА У ГОРЛА

Декреты новой власти

На третий день после октябрьского переворота вышел «Декрет о печати», подписанный Лениным и положивший конец свободной прессе. Вот некоторые его фрагменты:

«В тяжёлый и решительный час переворота и дней, непосредственно за ним следующих, Временный Революционный Комитет вынужден был предпринять ряд мер против контрреволюционной печати разных оттенков.

Немедленно со всех сторон поднялись крики о том, что новая, социалистическая власть нарушила таким образом основной принцип своей программы, посягнув на свободу печати. (…) Всякий знает, что буржуазная пресса есть одно из могущественнейших оружий буржуазии. (…) Как только новый порядок упрочится, всякие административные воздействия на печать будут прекращены; для неё будет установлена полная свобода в пределах ответственности перед судом, согласно самому широкому и прогрессивному в этом отношении закону. (…) Настоящее положение имеет временный характер и будет отменено особым указом по наступлении нормальных условий жизни…»

[39]

Судя по дальнейшему развитию событий, «нормальные условия жизни» наступили лишь спустя 73 года, когда вышел «Закон о печати», чуть было дважды, во время «путчей», не отменённый… «Декрет о печати» был одобрен на заседании ВЦИК 4 (17) ноября. Выступая на нём, Ленин сказал: «Мы и раньше заявляли, что закроем буржуазные газеты, если возьмём власть в руки. Терпеть существование этих газет — значит перестать быть социалистом. Тот, кто говорит: „откройте буржуазные газеты“, не понимает, что мы полным ходом идём к социализму…»

[40]

Превентивная цензура на первых порах всё же не была введена; партийные публицисты старались найти обоснование у своего идола — Маркса, но ничего не нашли, кроме утверждения в ранних его работах, что «цензура, так же как и рабство, никогда не может стать законной, даже если бы она тысячекратно облекалась в форму закона», что власть не может считать себя «единственным, исключительным обладателем государственного разума и государственной нравственности». Более того, он находил «радикальным излечением цензуры» — полное её уничтожение

В ЗАЩИТУ СВОБОДЫ СЛОВА Газета-протест Союза Русских Писателей

Петроград, воскресенье, 26 ноября 1917 г.

Однодневная газета под указанным названием, вышедшая в Петрограде 26 ноября 1917 года, — редчайший и яркий документ, свидетельствующий о противостоянии русских писателей и публицистов надвинувшемуся цензурному террору. Не случайно она приурочена к месяцу со дня выхода большевистского «Декрета о печати», о котором речь шла выше. В середине первого листа жирным шрифтом набрано: «Сегодня, 26 ноября, в помещении кинематографа „SOLEIL“ (Невский пр., 48, Пассаж) состоится МИТИНГ в защиту свободы печати. Речи произнесут: В. А. Базаров, М. Горький, Ф. И. Дан, А. М. Калмыкова, В. Лебедев, Д. С. Мережковский, В. Д. Набоков, П. Неведомский, А. В. Пешехонов, А. И. Потресов, Ф. И. Родичев, Ф. К. Сологуб, Н. В. Чайковский и представители печатного дела». Последний лист заканчивается лозунгом, набранным большими жирными буквами: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СВОБОДА ПЕЧАТИ!». Весьма красноречивы и названия рубрик и отдельных статей, помещённых в газете: «Слова не убить», «Осквернение идеала», «Насильникам», «Красная стена», «Протесты против насилия над печатью» и т. п.

В газете помещён также ряд других материалов: «Резолюции Союза печатников» и «Союза писателей»; под общей «шапкой» «Протесты против насилия над печатью» напечатана большая статья «Печать в наши дни» — о массовом закрытии «контрреволюционных» кадетских и социалистических газет, о том, что все они объявлены «вне закона», об арестах редакторов и т. д. В статье Петра Рысса «Крайности сходятся», в которой проводится аналогия между самодержавной и большевистской властью, говорится, в частности: «Царское самодержавие приветствует большевистское самодержавие. Покойные Д. Толстой и Плеве пожимают руки ученикам своим: Ленину, Троцкому, Бонч-Бруевичу. Крайности сошлись и на этот раз».

Далее публикуются лишь некоторые, наиболее выразительные тексты, принадлежащие перу писателей. Частично они были републикованы в подборке газеты «Совершенно секретно». 1990. № 5 (12). С. 5–6.

Ф. К. Сологуб Идеи не поддеваются на штыки

3. Н. Гиппиус Красная стена

Хотелось бы мне знать, кто в наше время так прямо и скажет: «А я против свободы слова». Сам Бонч-Бруевич

[47]

— спросите его! — непременно заявит, что он «всегда принципиально стоял за свободное слово». И верноподданные его с убеждением заявят, что Бонч — за всяческую волю. Да, пожалуй, так оно и есть. Мы можем оговориться, можем возразить Бончу тихим пушкинским стихом:

«Ты для себя лишь хочешь воли…»

[48]

Но и эта существенная поправка ничего не внесёт, и никаких изменений в действиях того же Бонча не может воспоследовать, ибо они, как действия и всех Троцких с Мстиславскими

[49]

на придачу, — железно-логичны. Троцкие говорят и действуют со своего места. А место — обязывает. У каждого места — своя логика. Запрещение газет, отмена всей печати, кроме большевицкой, — одно из тысячи крайне положительных действий со стороны наших «властителей тел». Поведи они тут как-нибудь иначе, как-нибудь по-человечески, — нам, пожалуй, на этот беспорядок глядя, самим пришлось бы сказать, что случилось неладное: или логика их подвела, или они-логику. Пожалуй, и мы, на этот беспорядок глядя, спутались. А теперь, слава Богу, всё идёт хорошо. Всё ясно. Раз мы поняли, что наше «правительство» должно запрещать всё, не может, не изменяя себе, действовать по-человечески, мы самое его существо поняли.

По-человечески!

Вот три строки из моей «Современной записи» от 4 ноября 16-го года: «…сегодня буквально всем закрыли рот. Даже правым; даже попытки сказать что-нибудь окольными словами — всё было истреблено. Вечером из цензуры позвонили: „вы поменьше присылайте: нам приказ поступать по-зверски“».

П. А. Сорокин

Мы возвратились к средним векам. Свобода мысли распята большевиками и топчется каблуками красногвардейцев и матросов, едва ли «ведающих, что они творят». Единственное утешение — что «на штыки идеи не уловляются», что идею каблуками нельзя раздавить и нельзя посадить её под арест. Так было в прошлом. Так есть теперь. И так будет в будущем. Да здравствует свободная человеческая мысль и её воплощение — свободная печать!

Питирим Александрович Сорокин (1869–1968) — социолог с мировым именем. Принимал активное участие в партии эсеров.

С 1918 года преподавал в Петроградском университете, в 1922 году был вместе с другими виднейшими деятелями культуры насильственно выслан из России на знаменитом «философском пароходе». Жил в США. Несмотря на определённые иллюзии в отношении советской власти, возникшие у Сорокина после Второй мировой войны, первые публикации его произведений на родине стали возможны лишь в горбачёвскую «перестройку».

«ОТНОСИТЕЛЬНО ВЕГЕТАРИАНСКАЯ ЭПОХА»

Так называла двадцатые годы Анна Ахматова. Впрочем, всё зависит от точки отсчёта: они кажутся таковыми в сравнении с пришедшими им на смену годами небывалого тотального террора. В годы нэпа допущены были частные и кооперативные издательства, началось некоторое оживление в книжном деле. И как ответ на него — создание универсального механизма предварительной и карательной цензуры, дабы не упускать идеологических рычагов воздействия на умы и сердца строителей нового мира. 6 июня 1922 года было создано Главное управление по делам литературы и издательств (Главлит РСФСР), которому суждено было просуществовать семьдесят лет.

Из «Постановления о создании Главлита»:

Это положение было опубликовано в открытой печати, но гораздо большее значение имели многочисленные секретные циркуляры, расшифровывающие и уточняющие смысл его статей. Агитпропом ЦК была разработана, в частности, секретная инструкция «О мерах воздействия на книжный рынок», которая легла в основу деятельности Главлита:

«А) Главлит в области художественной литературы, по вопросам искусства, театра и музыки ликвидирует литературу, направленную против советского строительства; б) литературу по вопросам философии и социологии ярко идеалистического направления не разрешать; в) литературу по естествознанию явно не материалистического направления не разрешать; г) из детской и юношеской литературы разрешать к изданию лишь литературу, способствующую коммунистическому воспитанию; д) из религиозной литературы разрешать к печати лишь литературу богослужебного характера»

[58]

.

Секретные бюллетени Главлита

Такие бюллетени, содержавшие важнейшие решения цензурного ведомства, ежемесячно рассылались «для сведения» членам Политбюро и органам тайной политической полиции. Такой порядок был заведён с самого начала. Приведём некоторые выдержки из первого из них — за март 1923 года

[61]

. Напечатан он на машинке в двенадцати экземплярах и имеет гриф «Совершенно секретно» с такой пометой; «Настоящий бюллетень разослан следующим товарищам: 1. Тов. Ленину. 2. Тов. Троцкому. 3. Тов. Сталину…» и т. д. Наибольшее внимание отведено в нём литературе и печати русской эмиграции, тогда ещё проникавшей в Россию (с 1927 года доступ каких бы то ни было русских зарубежных изданий был прекращён). Вот некоторые образцы отзывов о книгах:

«Бунин И. А. Крик. Сб. рассказов. Берлин, изд-во „Слово“, 1921.

Претенциозный сборник натуралистических рассказов, пытающийся в природной жестокости русского народа найти обоснование революционной катастрофе.

Карсавин Л. П. Диалоги. Берлин, „Обелиск“, 1923.

Метафизическая эквилибристика понятиями на темы „об основных свойствах русского народа“, „царственном единстве добродетелей“, „невежественности социализма“ и „готтентотском мышлении членов РКП“».

«Незнание — сила»

История всемирной литературы знает немало пылких и остроумных выступлений в защиту свободы слова. В конце восемнадцатого века Бомарше устами своего героя Фигаро говорил так: «Ум невозможно унизить, так ему отмщают тем, что гонят его. (…) Тут начались споры о происхождении богатств, а так как для того, чтобы рассуждать о предмете, вовсе не обязательно быть его обладателем, то я, без гроша в кармане, стал писать о ценности денег и о том, какой доход они приносят. Вскоре после этого, сидя в повозке, я увидел, как за мной опускается подъёмный мост тюремного замка, а затем, у входа в этот замок, меня оставили надежда и свобода. Как бы мне хотелось, чтобы когда-нибудь в моих руках очутился один из этих временщиков, которые так легко подписывают самые беспощадные приговоры, — очутился тогда, когда грозная опала поубавит в нём спеси! Я бы ему сказал, (…) что глупости, проникающие в печать, приобретают силу лишь там, где их распространение затруднено, что где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна и что только мелкие людишки боятся мелких статеек. (…) Пока я пребывал на казённых хлебах, в Мадриде была введена свободная продажа любых изделий, вплоть до изделий печатных; я только не имею права касаться в моих статьях власти, религии, политики, нравственности, должностных лиц, благонадёжных корпораций, Оперного театра, равно как и других театров, а также всех лиц, имеющих к чему-либо отношение, — обо всём остальном я имею право писать свободно под надзором двух-трёх цензоров»

[63]

.

Любопытно, что этот монолог Фигаро из пятого действия комедии «Безумный день, или Женитьба Фигаро» был произнесён со сцены при первой постановке пьесы в Париже в 1784 году, однако был изъят в 1802 году, в период Консульства, и в 1871 году, после подавления Парижской коммуны.

И всё же обличителям цензурного произвола даже в дурном сне не мог бы присниться тот тотальный контроль, который был установлен реальным, а не вымышленным «Министерством правды» сразу же после его учреждения. Самым распространённым и эффективным средством контроля над печатью и зрелищами стала рассылка по цензурным ведомствам особых циркуляров Главлита, снабжённых такими грифами и такой «шапкой» (в дальнейшем мы их опускаем)

Прежде всего Главлит позаботился о самом себе, окружив свою деятельность покровом глубочайшей тайны. В двадцатые годы писатели и журналисты ещё не были окончательно запуганы и порой пытались приоткрыть эту завесу. Это сразу же вызвало поток циркуляров такого рода: «Запрещается печатание всякого рода статей, заметок и объявлений, обращающих внимание на работу органов предварительного и последующего контроля печатного материала» (1925 год). Через два года вышел ещё более грозный циркуляр:

Чем болели сексоты ГПУ

Из «Отчёта Петрогублита за 1923/24 год»

[65]

:

Здесь уже прямо и недвусмысленно говорится об агентурносыскных функциях советских цензоров. Заведующий Ленинградским гублитом Энгель с некоторым сожалением говорит далее о том, что он не видит иного выхода, как «делить нашу работу с ГПУ», поскольку «штат Гублита не даёт возможности взять на себя её полностью». Позднее, в 1927 году, он даже жалуется на то, что до сих пор «не налажены взаимоотношения с Политконтролем ГПУ — он и мы несём (так! — А. Б.) одну и ту же работу. (…) Имелись случаи, когда разрешённые нами книги задерживались Политконтролем ГПУ по идеологическим соображениям».

Советская цензура всегда работала рука об руку со «славными органами» и строго пресекала любые попытки освещения и тем более критики их в печати. В двадцатые годы журналисты ещё позволяли себе кое-какие вольности, касаясь табуированных тем. На это последовал строгий окрик Главлита, разославшего по всем инстанциям такой совершенно секретный циркуляр: «В связи с появившимися в печати заметками о деятельности ОГПУ (…) вновь предлагаем вам не допускать в печати каких бы то ни было сообщений, связанных с деятельностью ОГПУ, не согласовав предварительно вопрос о напечатании с Политконтролем ОГПУ».

Первоначально эти органы должны были заниматься контролем над книжными предприятиями: типографиями, библиотеками, издательствами, редакциями журналов и газет, а также подвергать физическому уничтожению издания, запрещённые Главлитом.

Главрепком

Так в официальных документах сокращённо назывался особый департамент «Министерства правды» — Главное управление по контролю за зрелищами и репертуаром при Главлите РСФСР, созданное в начале 1923 года

[66]

.

Из «Постановления Совнаркома 9 февраля 1923 года»:

В архивах сохранились сотни документов, касающихся запрещения пьес. Деятельность Главреперткома год от года расширялась: под его контроль попали граммофонные пластинки, лекции и доклады, вообще любые публичные выступления. В конце двадцатых годов уже требовалось от конферансье предоставление текстов реприз и даже экспромтов (!). В выпущенном в 1925 году «Списке граммофонных пластинок, подлежащих изъятию», в частности, фигурируют: «Выхожу один я на дорогу…» (сл. М. Ю. Лермонтова) — романс мистический; «Пара гнедых» (сл. А. Н. Апухтина) — «воспроизводит затхлый быт прошлого с его отношением к женщине как орудию наслаждения».

В ряде циркуляров Главреперткома предлагалось изгнать из «советского быта» танцы, влекущие за собой «буржуазное разложение»:

В ЭПОХУ БОЛЬШОГО ТЕРРОРА

«Собачье сердце» глазами Шарикова

«Год великого перелома» (точнее — перешиба) обозначил переход к не виданной в истории эпохе единомыслия, вернее — едино-безмыслия. Все частные и кооперативные издательства к 1929 году были удушены мерами политического и экономического характера, крайне ужесточены были цензурные правила, началась полоса откровенного террора.

В январе 1931 года в Москве состоялось секретное «Совещание заведующих крайобллитами», на котором были подведены итоги и намечены «перспективы на будущее». Центральное место в нём занял доклад начальника Главлита Лебедева-Полянского «О политико-идеологическом контроле над литературой в период реконструкции»

[83]

. Приведём некоторые фрагменты стенограммы этого доклада и заключительного слова главы Главлита. Не вдаваясь в подробное комментирование, обратим лишь внимание на хамский, ставший модным в это время партийно-доверительный стиль речи Полянского — ведь сказана она в своём кругу, где стесняться чего-либо уже не нужно — и её примитивно-демагогический характер, не без потуг на остроумие, что делает её ещё более омерзительной. Местами кажется, что произнесена она не профессиональным литературоведом и будущим полным академиком, а персонажем из рассказов Зощенко или Полиграфом Полиграфовичем Шариковым, который после очистки города от бродячих животных перешёл (точнее — брошен был партией) на очистку литературы.

Игры с интеллигенцией, в том числе с писателями-попутчиками, закончились, всё названо своими именами. Через три года все литераторы будут согнаны в единый Союз советских писателей, особый департамент «Министерства правды».

Из доклада Лебедева-Полянского

В истории Главлита за 9 лет было два периода: 1-й (с 1922 г.) — переход к Нэпу от военного коммунизма и 2) период реконструкции социалистического хозяйства.

В первый период Главлит центральное внимание уделял частным издательствам. (…) Главлиту и его работникам приходилось искать враждебную идеологию именно в этих издательствах, и наше государственное издательство, издательство советских учреждений, естественно, отодвигалось на второй план. Терпели альманахи, выступающие с враждебных позиций, в которых сотрудничали такие лица, как Айхенвальд

[84]

.

Это не было ошибкой Главлита, это была определённая политика, с которой мы начали, и вот от этой политики мы пришли к сегодняшнему дню, когда политика Главлита уже совершенно противоположна.

Сама политика тоже вырабатывалась постепенно. На первых порах в нашей политике было много элементов воспитательного характера. Мы ставили задачу воспитания писателя, приблизив его к Советской власти. Особенно это имело большое значение в области художественной литературы. Мы очень долго возились с такими писателями, как, например, Булгаков. Мы всё рассчитывали, что Булгаков как-нибудь сумеет перейти на новые рельсы, приблизиться к советскому строительству и пойти вместе с ним попутчиком, если не левым, то хотя бы правым или средним, или каким-нибудь другим. Но действительность показала, что часть писателей пошла с нами, а другая часть писателей, вроде Булгакова, не пошла и осталась самой враждебной нам публикой до последнего момента.

Суть нового подхода. Если раньше мы сосредотачивали внимание на враждебных нам элементах, которые находились вне наших рядов, то теперь, в период развёрнутого наступления социализма, нам придётся уделять очень много внимания тем политическим линиям и той идеологической позиции, которые развёртываются в наших рядах. Нам приходится цензуровать самих себя. Таким образом, будет двойной контроль. И когда мы и наши уполномоченные будем просматривать издания нашего ОГИЗа

[85]

и издания наркоматов, то мы, естественно, не будем искать там голой контрреволюции, которую мы искали в частных издательствах.

Антисоветские очепятки

Пик абсурда приходится на годы Большого террора (1937–1938), когда запуганные и терроризированные «компетентными органами» чиновники Главлита и его местных отделений впадали, употребляя термин академика И. П. Павлова, в «парадоксальное состояние». Им всюду мерещился затаившийся враг, проникший на страницы литературы и печати. Например, в Ленинграде в Смольный доставлялись ежедекадные «Сводки важнейших конфискаций и нарушений политико-идеологиче-ского характера в печати», составлявшиеся местным горлитом. Помимо того, Жданову как секретарю ЦК ВКП(б) по чину полагались такие же ежемесячные сводки Главлита, присылаемые из Москвы

[99]

.

Илья Ильф в «Записных книжках» заметил, что борьба с опечатками бессмысленна: как ни пытались издатели напечатать книгу без единой опечатки, проверяя текст десятки раз, на переплёте её тем не менее стояло: «Британская энциклопудия»… Некоторые, впрочем, находят, что какое-то количество опечаток в книге просто необходимо: по крайней мере, они веселят читателя.

Но тогда было уже не до смеха. Вполне серьёзно по приказу свыше решительно все опечатки должны быть искоренены, тем более что в большинстве своём они есть не что иное, как «вылазка классового врага».

Из «Сводки важнейших конфискаций и нарушений…» за март 1936 года:

Искажённые портреты вождей

Большую изобретательность проявляла всеядная цензура Главлита в наблюдении за публикацией портретов вождей. Утверждённые и канонизированные изображения «руководителей партии и советского государства» не могли подлежать никаким изменениям. Канонизация изображений началась сразу же после смерти Ленина: уже в июне 1924 года появилось Постановление ЦИК СССР «О порядке воспроизведения и распространения бюстов, барельефов, картин и т. п. с изображением В. И. Ленина». В нём говорилось: «В обращении появилось большое количество бюстов, барельефов, живописных портретов, рисунков, фотомонтажей и других изображений В. И. Ульянова-Ленина, во многих случаях не имеющих с ним почти никакого сходства. Распространение таких изображений и, в особенности, выставление их в публичных местах создаёт опасность усвоения широкими слоями населения искажённого образа В. И. Ульянова-Ленина». Велено было, «в целях недопущения этого, воспретить размножение, продажу и выставление в публичных местах перечисленных видов изображений В. И. Ульянова-Ленина, кроме фотографических, но не исключая фотомонтажа, без соответствующего разрешения особых комиссий. (…) Лица, виновные в нарушении настоящего постановления, подлежат привлечению к уголовной ответственности».

Наблюдение за исполнением такого постановления возложено было, естественно, на органы Главлита. Неоднократно переделывались и ретушировались фотографии и картины, на которых Ленин изображён в «нежелательном окружении» — Троцкого прежде всего, а затем и других «разоблачённых врагов народа». Запрещались к публикации рисунки, изображающие Ленина беседующим в Разливе с Зиновьевым, который, как известно, скрывался там вместе с ним. Нередко шли на самый обычный подлог и мистификацию, применяя метод фотомонтажа, соединяя в угоду изменившейся политической ситуации определённых лиц в нужном сочетании. Так, например, в известной предсмертной фотографии «Ленин в Горках» к больному вождю на скамейку подсажен Сталин. Всё это напоминает уловки старых провинциальных фотографов, вырезавших на полотнище или фанере отверстие, в которое каждый желающий мог всунуть голову и получить моментальную фотографию в соответствующем антураже. С одним, правда, отличием: претендент на «всовывание» головы в дырку назначался на самом верху и менялся соответственно «политическому моменту». Поэтому уместнее провести аналогию, пожалуй, с привычками некоторых римских императоров: придя к власти, они приказывали срезать головы у статуй своих врагов и приделывать к ним изображения своей головы. Как говорил в «Непричёсанных мыслях» польский сатирик Ежи Лец, «

В июле 1937 года начальник Ленгорлита доносил Жданову в Смольный: «Ряд районных газет Ленинградской области получил на днях из „Союзфото“ (Москва) прессклише, на котором изображён, как указывает подпись под клише, „Сарай тов. Емельянова в Разливе, где скрывался В. И. Ленин на сеновале“. Между тем известно, что Емельянов за контрреволюционную деятельность осуждён и выслан. Рассылая клише с подобной надписью, руководители „Союзфото“ ещё раз показали свою политическую беспечность и ротозейство…» «Оргвыводы» из таких документов (а их в архивах Главлита — десятки) делались вполне определённые: дела «ротозеев»-издателей и потерявших бдительность цензоров в большинстве случаев передавались «компетентным органам». Виновные «в недосмотре» нередко следовали по тому же пути, что и персонажи, изображённые на фотографиях.

Любопытнейший материал собран в альбоме коллекционера и исследователя Дэвида Кинга «Пропавшие комиссары»

Начиная с «года великого перелома», совпавшего с пятидесятилетием Сталина и невиданным его возвеличиванием, все его портреты подлежали цензурному контролю: устранялось всё, что могло бы бросить тень на образ вождя. В декабре 1929 года, накануне юбилейной даты, особым главлитовским циркуляром предлагалось всем цензорам «следить за тем, чтобы клише портрета т. Сталина было изготовлено только со снимков, полученных из „Пресс-клише“ РОСТА. Других портретов и снимков к печати не разрешать». Публикуемые портреты генерального секретаря должны были выглядеть наиболее благостно и привлекательно. Ленгорлит обратил внимание на небольшую газету «Северо-Запад-ный водник», в которой дважды в течение одного месяца (января 1937 года) пытались «принизить» и даже «очернить» этот образ: первый раз поместив под знаменем «мёртвую (!) голову т. Сталина», а второй случай удалось предотвратить в последний момент: «Портрет т. Сталина. Лицо затемнено. Плечи в разных планах. Правое неверно. Предложено переделать».

«Маленькая совместная кучка»

Таким виделось покинутое отечество виднейшему поэту-сатирику Русского зарубежья Дону Аминадо (псевдоним Аминада Петровича Шполянского) в стихотворении «Родина-мать», написанном в середине двадцатых годов.

Цензорам тридцатых годов много неприятностей доставляли попытки буквального перевода на языки так называемых «младописьменных» народов произведений основоположников великого учения и официальных партийных и государственных документов. В переводе на «языки родных осин» многие места и выражения звучали… как-то очень уж сомнительно и подозрительно, выглядели чуть ли не насмешкой над святыней.

Особенно много претензий Главлита вызвала в середине 1936 года именно туркменская пресса — Дон Аминадо угадал! — в связи с публикацией проекта готовившейся тогда «Сталинской Конституции»:

«ПЕРВАЯ ОТТЕПЕЛЬ»

«Ветер без направления»

Хрущёвское десятилетие, названное «оттепелью» по известной повести Ильи Эренбурга — первой ласточке приближающейся «весны», — отличается, конечно, от предшествующей страшной четверти века. Но принципиальные основы тоталитарного режима и всеохватной цензуры остались нетронутыми, несмотря на разоблачение «культа личности». Хотя писателям дозволены были на первых порах некоторые вольности, время от времени устраивались литературные погромы: история с публикацией за рубежом романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и присуждением ему Нобелевской премии по литературе, разгром сборников «Литературная Москва» в 1956 году и «Тарусские страницы» в 1962-м и др. Вначале авторам разрешено было касаться лагерной темы, затем и это было запрещено.

Доведённая до абсурда бдительность цензоров и начальников первых и особых отделов порождала массу анекдотов. Впрочем, эти анекдоты дорого обходились советскому государству. По данным 1990 года, «охрана военной и экономической тайны» стоила ему (а вернее, всем нам) 60 миллиардов рублей в ценах того времени.

Руководители цензуры в докладных записках, адресованных в ЦК, постоянно жалуются на «отсутствие образованных кадров на местах», на то, что «по своему политическому и общему уровню цензоры стоят ниже редакторов районных газет». В доказательство они приводят такой факт: один из «райуполномоченных» цензуры предложил снять заметку об одном заводе только потому, что в ней «упоминались револьверные станки, и на этих станках, по его мнению, изготовляются револьверы, и печатать сие означает нарушение военной тайны». Другой цензор приказал изъять из экспозиции в Эрмитаже шведскую карту семнадцатого века, на которой показано устье Невы. На первых планах Ленинградского метрополитена в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов была красиво изображена Нева с её главными притоками. Специальным распоряжением Ленгорлита в 1965 году приказано было Неву снять, оставив только «графическое изображение линий» (устье Невы было на этих планах «реабилитировано» только в 1993 году).

Но шедевр цензурного идиотизма был создан в 1954 году:

Цензоры на том свете

Вторая книга знаменитой поэмы А. Т. Твардовского о Василии Тёркине — «Тёркин на том свете» — проходила в цензурных инстанциях с огромнейшим трудом. 15 августа 1963 года генсек Н. С. Хрущёв отдыхал в Пицунде и был в хорошем настроении. Воспользовавшись этим, Твардовский исхитрился прочитать свою поэму ему и присутствовавшим гостям. Чтение вызвало общий одобрительный смех… Как вспоминает тогдашний редактор «Известий» Алексей Аджубей, когда прозвучали последние строки, «Хрущёв обратился к газетчикам: „Ну, кто смелый, кто напечатает?“ Пауза затягивалась, и я не выдержал: „Известия берут с охотой“»

[163]

. Заметим, что смелость Аджубея имела под собой некоторые основания: он был женат на дочери Хрущёва, и ему многое было в связи с этим позволено (как острили в то время, «не имей ста друзей, а женись, как Аджубей»). Заручившись «высочайшей» санкцией, он буквально через три дня (18 августа) опубликовал поэму в «Известиях».

Сам Твардовский, тогда ещё главный редактор «Нового мира», готовивший параллельную публикацию поэмы в «своём» журнале (напечатана она была в восьмом номере журнала за этот же год), в этот день оставил такую запись в своём дневнике: «Появление её даже подготовленным к этому людям представляется невероятным, исключительным, не укладывающимся ни в какой ряд после совещаний и пленума. Третьего дня Виктор Некрасов исключён из партии одним из киевских райкомов. Может быть, появись „Тёркин“ днём раньше, этого не случилось бы. Впрочем, у нас всё возможно и всё необязательно. „Известия“, столько гадившие „Новому миру“, затравившие Некрасова, вчера „с любезного разрешения редакции журнала“ публикуют эту поэму. Цензор С. П. Оветисян — сперва от себя лично, затем от имени бывшего главного цензора, ныне председателя Ком по делам печати Романова, слёзно просил меня опустить „одно слово“. (…) Трудно ещё представить, во что мне, журналу, обойдётся это словечко. Но уж получили! „Над нами же все будут смеяться“. Я забыл, что только что говорил о безотносительности этих строк насчёт цензуры к ним, ныне действующим представителям этого ордена: „Ах, уж столько от вас плакано, что не грех немного и посмеяться“. — „Да ведь цензуры в нашей стране нет, А. Т.“. — „Тем более, зачем же вам брать на свой счёт то, что относится к загробным установлениям? Почему редактор Известий не взял на свой счёт всё, что там есть о редакторе?“ — „Да ведь там об одном лице, а тут о целой системе“. Бедняга не заметил, что пользуется словом уже подорванным, уже несерьёзным после прокатки его в тексте с большой буквы. Впрочем, я слукавил под конец и сказал на всякий случай, что и хотел бы, может быть, но не могу ничего тронуть в поэме после чтения „где и перед кем — вы знаете“. — „Но ведь были же замечания у Никиты Сергеевича?“ — „Были по одной строфе, и они мной учтены“»

Какое же «слово» (точнее, несколько слов) так слёзно просил убрать цензор из поэмы? Обиделся он, очевидно, на строки, затронувшие «честь цензорского мундира». Потусторонний «Главк» распределяет номенклатурных дураков по «кругам»:

Что же касается замечаний Хрущёва «по одной строфе», то речь шла вот о каком фрагменте:

Не тот балет

«Начальнику Леноблгорлита тов. Арсеньеву Ю. М. старшего цензора Липатова В. Ф.

Театр оперы и балета им. С. М. Кирова поставил балет „Далёкая планета“. (…) Либретто балета, написанное народным артистом СССР Н. М. Сергеевым, слабо в идейном отношении, путано и малограмотно. (…) Непонятна роль Земли. Как следует понимать этот образ? Земля — это не символ косной силы, инертной планеты, которая силой притяжения препятствует человеку покинуть её пределы. Нет, это символ человеческой цивилизации, она как мать тревожится за судьбу своего сына, которого в полёте ждут опасности. Но почему Земля старается его удержать, не пустить его в полёт? Непонятно. Мы знаем, что полёт в космос — это не стремление одиночек, а сознательный целенаправленный акт, подготовленный обществом. Общество посылает своих сынов в космос.

(…) Идёт борьба Человека с Далёкой планетой, планета покорена, побеждена, завоёвана. Эта интерпретация покорённости, неясно выраженная в либретто, утверждается спектаклем. Там побеждённая Человеком Далёкая планета, как полонянка, склоняется ниц к его стопам. И в этом серьёзный идейный просчёт либретто. Да, мы знаем, что идеологи империализма утверждают идею враждебности цивилизаций вселенной, говорят о войне миров, о том, что в космосе отношения между цивилизациями будут устанавливаться силой. Мы отвергаем эту концепцию, мы говорим, что цивилизации протянут друг другу руки братской помощи, и если человек Земли достигнет планеты с иной, более высокой цивилизацией, его встретят по-братски, ему не придётся вести борьбу за овладение „лучом-символом новых знаний“, не придётся покорять другие народы, ему дадут этот „луч“. (…)

Человек на Далёкой планете борется, побеждает, завоёвывает красавицу. Покорная, она склоняется перед ним. Ни о каком „луче-символе новых знаний“, „ключе к тайнам Вселенной“, как о том говорится в либретто, в спектакле ничего нет. Возникает мысль, что Человеку надоела красавица иного мира, и он возвращается на Землю. Казалось бы, гостью, которая отдала „луч-символ новых знаний“, должны были бы радостно встретить, отблагодарить, но её встречают враждебно. Человек встревожен, испуган, недоволен, он старается избавиться от ненужной гостьи и буквально выгоняет её, выбрасывает. Откуда, почему у Человека такое потребительское, негуманное, никак не вяжущееся с нормами коммунистической морали отношение к женщине с другой планеты? (…)

Либретто спектакля не было предварительно представлено в Горлит, поэтому у нас не было возможности указать на его слабости и идейные просчёты. Считаю, что либретто нуждается в исправлении.

И не те пословицы…

«10 октября 1963 г. Леноблгорлит

Справка о вмешательствах политико-идеологического содержания в 3-м квартале 1963 г.

Издательство „Художник РСФСР“. Не разрешён к печати календарь на 1964 г. „Времена в старых русских пословицах“. Темы приводимых пословиц не вызывают ассоциации с современной жизнью, а календарь на 1964 год!

Ряд приводимых пословиц содержит чуждые нашему миропониманию понятия:

„Отложи шашни да примись за пашни“ — стр. 14.

«ЗАСТОЙ»

«Закон маятника» российской истории сработал после свержения Хрущёва в 1964 году: выморочная «оттепель» сменилась заморозками. Цензурные правила вновь были ужесточены. После «дела Синявского-Даниэля» в 1966-м и, особенно, подавления «пражской весны» в 1968-м тиски цензуры стали сжиматься с новой силой. Многие писатели эмигрировали или были насильственно высланы. Началось очередное «преодоление Гутенберга» — так в своё время Марина Цветаева назвала возврат к рукописному способу производства после революции. Однако времена всё же изменились: воцарились сам- и тамиздат, хотя хранение и тем более распространение зарубежных книг или изготовленных кустарным способом (на машинке, ксероксе и т. п.) копий было далеко не безопасно.

Журавль в небе, или Операция «Одна буква»

«11 октября 1969 г.

Комитет государственной безопасности — Начальнику Управления по охране государственных тайн Ленинградской области в печати тов. Арсеньеву

Ознакомившись с либретто оперетты Кима РЫЖОВА и Александра КОЛКЕРА „Журавль в небе“, считаем необходимым сделать следующие замечания: Основная сюжетная линия оперетты, по нашему мнению, вызывает сомнение с точки зрения достоверности. Главная героиня — сотрудница органов КГБ Таня, действующая под именем гида „Интуриста“ Нины ШАМАНОВОЙ, покончившей жизнь самоубийством, после элементарной проверки неизбежно будет расшифрована как подставное лицо разведкой противника, располагающей фотографией подлинной Нины ШАМАНОВОЙ и имеющей возможность установить личность Тани в „Интуристе“. Образ чекиста Афанасия Ивановича, действующего под видом „тунеядца“ и „алкоголика“, вступающего, благодаря этим качествам, в контакт с графиней Де Валяй и осуществляющего охрану Тани, по нашему мнению, является неприемлемым и может быть неправильно истолкован зрителем. Наделение этого образа отрицательными качествами, очевидно, понадобилось либреттистам для того, чтобы вызвать у зрителей эффект неожиданности. Образ полковника КГБ Ивана Михайловича крайне схематичен и ходулен. Конец одиннадцатой картины, в которой „Герцог“ угрожает Тане отравленной иглой и только появление Афанасия Ивановича с пистолетом в руке из стенного шкафа спасает её от гибели, может вызвать своей нарочитой нереальностью весёлую реакцию зрителей, прямо противоположную трагической ситуации на сцене. При таких, на наш взгляд, существенных недостатках, устранение которых без ломки основной сюжетной линии оперетты невозможно, постановка её на сцене Театра Музыкальной комедии не может быть осуществлена, так как она создаёт искажённое представление о работе органов госбезопасности. Зам. начальника Управления КГБ Иванов»

[169]

.

«31 января 1975 г.

Можно ли обмануть цензора? Некоторые рецепты из эпохи «застоя»

Можно. И таких примеров — множество. Многое зависело, с одной стороны, от «хитроумия» автора, а с другой — от уровня образованности и проницательности цензора. Вообще, заметим, малообразованный цензор — благо для автора. Удачная попытка «обвода» цензуры всегда доставляла российскому автору ни с чем не сравнимое удовольствие.

Герой романа Набокова «Дар», alter ego автора, поэт Фёдор Годунов-Чердынцев, задумав написать роман о Чернышевском и «раздумывая над пленением русской мысли, вечной данницы той или иной орды, (…) увлёкся диковинными сопоставлениями». «В России, — размышляет он, — цензурное ведомство возникло раньше литературы; всегда чувствовалось его роковое старшинство: так и подмывало по нему щёлкнуть». Комментаторами «Дара» пока не замечена явная перекличка этого места с приведённой в качестве эпиграфа фразой Пушкина, немало пострадавшего от цензуры, которую он иначе как с дурой не рифмовал. «Деятельность Чернышевского в „Современнике“, — по мнению набоковского героя, — превратилась в сладострастное издевательство над цензурой, представляющее собой и впрямь одно из замечательнейших учреждений наших. И вот, в то время, когда власти опасались, например, что „под музыкальными знаками могут быть скрыты злонамеренные сочинения“, а посему поручали специальным лицам за хороший оклад заняться расшифрованием нот…» (Оборвём цитату, чтобы вновь сделать комментарий: Набоков цитирует распоряжение по Московскому цензурному комитету от 15 марта 1851 года: «Имея в виду опасение, что под знаками нотными могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к мотивам церковным могут быть приспособлены слова простонародной песни, и наоборот, Главное Управление Цензуры, для предупреждения такого злоупотребления, предоставило Комитету в случаях сомнительных, поручать известным Комитету лицам, знающим музыку, предварительное рассмотрение музыкальных пьес и о вознаграждении их по мере трудов входить с особыми представлениями в конце года».) Продолжает Набоков: «…расшифрованием нот, Чернышевский в своём журнале, под прикрытием кропотливого шутовства, делал бешеную рекламу Фейербаху». Замечен поэтом и другой приём Чернышевского: в его статьях настаивалось, что он говорит об Италии, — «развращённый читатель знал, что речь о России и крестьянском вопросе»

Такой же приём активно использовался в советское время, чаще всего в научно-фантастических романах, действие которых переносилось на другие планеты или в иное историческое время — далёкое прошлое или будущее; наиболее отчётливо — в романах братьев Стругацких и Ивана Ефремова. Поднаторевший советский читатель, встречая в них описания вымышленных тоталитарных обществ, легко проецировал их на окружавшую его действительность. В шестидесятые годы двадцатого века восторжествовал знаменитый эзопов язык, имевший в России давнюю и славную традицию: чего стоят только сатиры Салтыкова-Щедрина! Поэт и литературовед Лев Лосев определяет его как литературный приём, который «делает возможной взаимосвязь автора и читателя, скрывая одновременно от цензуры непозволительное содержание. (…) Внутренним содержанием эзоповского произведения является катарсис, переживаемый читателем как победа над репрессивной властью»

Между писателем («Смотрите, какой я умный и смелый!») и читателем («А я тоже не дурак!») заключалась своего рода негласная конвенция, предполагающая возможность их творческого соучастия. Разгадка тайнописи, поиск подтекста, аллюзий, аналогий — одно из самых любимых развлечений советского интеллигента, льстящее его самолюбию. В лексике советских цензоров всё это получило название «неконтролируемых ассоциаций»…

«На далёкой звезде Венере…»

Другой занимательный сюжет — неоднократные попытки (как успешные, так и не очень) протиснуть в подцензурную печать стихи Н. С. Гумилёва. Многие помнят, какой оглушительный эффект произвело появление его стихов в «перестроечном», так называемом «ленинском», апрельском номере «Огонька» за 1986 год. В нём читатель с удивлением обнаружил подборку «Стихи разных лет» Гумилёва, приуроченную к столетию со дня его рождения. Об уровне «гласности» в этот второй перестроечный год можно судить по тому факту, что автор небольшой вступительной заметки, первый секретарь ССП В. В. Карпов ни словом не упомянул о расстреле поэта, прибегнув к такому эвфемизму: «Жизнь Н. С. Гумилёва трагически оборвалась в августе 1921 г.». Этот номер «Огонька» стал бестселлером: к удивлению продавцов газетных киосков, он, украшенный на обложке портретом Ленина, шёл нарасхват, его скупали в десятках экземпляров. Между прочим, на обложке помещена репродукция известной картины Бродского, изобразившего Ленина с телефонной трубкой в руках. Тогда шутили: это Ленин разговаривает с Горьким о судьбе поэта (существует предположение, что якобы Горький просил Ленина дать распоряжение Петроградской ЧК об освобождении Гумилёва в августе 1921 года)

[181]

.

В течение шести десятилетий не только всё поэтическое наследие Гумилёва находилось под запретом, но и самоё имя поэта подлежало «распылению», если вновь применить оруэлловский термин. Тем временем, в годы «оттепели» и «застоя», все его книги пошли в машинописный самиздат и достигли невероятных тиражей: Гумилёв был, на мой взгляд, истинным «чемпионом» в этой области, соперничать с ним могла, пожалуй, лишь Цветаева. В редком интеллигентном доме Москвы, Ленинграда и других крупных городов не находилась хотя бы одна тетрадка его стихов, а у некоторых «продвинутых», как модно нынче говорить, собирателей и любителей его творчества — и весьма полные собрания его стихотворений, любовно перепечатанные и переплетённые. Таким, в частности, было собрание ленинградского хирурга Л. Л. Либова, с которым я был знаком. В этом играло большую роль не только первоклассное качество стихов Гумилёва, но и тот романтическо-трагический ореол, которым окружено было имя первого большого поэта, расстрелянного большевиками в 1921 году (спустя 15–16 лет, в годы Большого террора, за ним, как известно, последовали и другие крупные поэтические имена). Между прочим, слова Ахматовой, сказавшей о своём погибшем муже — «самый непрочитанный поэт», — нередко интерпретируются, как мне кажется, неверно, чересчур буквалистски: Гумилёва-то, вопреки запрету, как раз читали! В слове «непрочитанный» таится и другая семантика: скорее всего, Ахматова имела в виду — «непонятый», «неосмысленный».

Имя Гумилёва и даже небольшие отрывки из его стихов всё же изредка удавалось протиснуть на страницы подсоветской печати. Каждый раз это повергало советского интеллигента в состояние эйфории, каждый такой случай воспринимался как «знак», как снятие табу с имени поэта. Читатели «Известий», открыв газету 13 января 1961 года, должно быть, глазам своим не поверили, прочитав начало статьи виднейшего астрофизика И. С. Шкловского: Много лет тому назад замечательный русский поэт Гумилёв писал:

Это последнее, как полагают, стихотворение поэта, начинавшееся процитированной строфой, было опубликовано уже посмертно и лишь однажды, в конце 1921 года, во 2-й книжке альманаха «Цех поэтов» в разделе «Последние стихи Н. Гумилёва», обведённом чёрной траурной рамкой. Сам учёный рассказал об этой удивительной истории в своей книге воспоминаний

Был ли доктор Ватсон в Афганистане?

Под новый 1980 год в Афганистан был введён «ограниченный контингент» советских войск с целью «оказания братской помощи». Информация об этом подвергалась жесточайшему дозированному контролю. Характерен в связи с этим такой эпизод. Через полгода, летом 1980 года, по Москве пронёсся слух о том, что уже снятый многосерийный телефильм по книге Артура Конан Дойля «Записки о Шерлоке Холмсе» запрещён, «положен на полку», создателям его объявлены выговоры за то, что они пытались протащить на экраны идейно-порочное произведение

[185]

.

Какую же крамолу обнаружили цензоры в произведении, которое до того беспрепятственно переиздавалось в СССР? Как выяснилось, содержалась она уже в первых кадрах первой серии. «О, — говорит Шерлок Холмс доктору Ватсону, с которым они только что познакомились, — я вижу, что вы были в Афганистане». В ответ на изумлённый вопрос доктора: «Как вы догадались?» — Холмс подробно объясняет суть своего «дедуктивного метода». У Ватсона южный загар, военная выправка, повреждена левая рука и т. п.: «Где в тропиках английский доктор мог получить такую рану? Конечно, в Афганистане». Такой пассаж в глазах контролёров сразу же стал злободневным и «совершенно непроходимым». Создатели фильма тщетно пытались преодолеть вето цензоров. Наконец после долгих переговоров те немного остыли и, пойдя на компромисс, разрешили переозвучить крамольное место. Шерлок Холмс теперь говорит: «

Я вижу, что вы приехали из одной восточной страны

». Так эта фраза звучит и сегодня при показах фильма по телевидению, хотя Главлита давно уже нет, а в Афганистане гибнут уже не советские солдаты.

Замечу, кстати, что «табуированная» тема войны в Афганистане крайне медленно и неуверенно проникала в печать даже в годы начавшейся через пять лет «гласности» и «перестройки». До 1987 года вообще запрещено было публиковать сведения о гибели советских военнослужащих в Афганистане; более того, на памятниках погибшим запрещалось упоминать об их гибели в этой стране. Лишь в апреле 1987 года решено было слегка приоткрыть завесу, издав такой циркуляр Главлита СССР: