«Щаповаловский сход волнуется… Разгоряченные крики, наполняющие душную сборную избу, все растут и сливаются в упорный гул. Даже бородатые старики, всегда молчавшие, теперь жмутся плотной стеной к столу, протискиваются вперед плечами и локтями и с надсадой, уходя всем своим нутром в каждое слово, кричат:
— Незачем выделять!.. На што ему земля?.. Все равно — пахать сам не станет, а Игошину продаст!..»
Щаповаловский сход волнуется… Разгоряченные крики, наполняющие душную сборную избу, все растут и сливаются в упорный гул. Даже бородатые старики, всегда молчавшие, теперь жмутся плотной стеной к столу, протискиваются вперед плечами и локтями и с надсадой, уходя всем своим нутром в каждое слово, кричат:
— Незачем выделять!.. На што ему земля?.. Все равно — пахать сам не станет, а Игошину продаст!..
— Это верно!.. Как пить дать — продаст…
— У Игошина брюхо — во-о… Не накормишь!..
— Глот-от!.. Всю деревню бы проглотил, кабы силу имел…
Журчит на площади женский голос… Василиса убеждает в чем-то Потапыча…
— Я только на одну минуточку, дедушка… Вот, право слово, только на одну минуточку…
Тартыга оживляется… Приятное чувство щекочет его внутри… «Василиса — это хорошо», — радостно думает он.
Дребезжит древний, знающий цену своим годам, голос Потапыча:
— Нешто же это можно? Што удумала, курва тебя залягай! Нешто порядок, чтобы к арештанту чужого человека допустить, да ешшо девку?..