Эта зима прошла для меня ужасно. Все она длилась и длилась, и казалось, не будет ей конца. И когда наступил март, метели все бесились в городе, холода стояли январские, и никакой надежды на живительные солнечные лучи, еще не было. Городовые стояли с красными носами и смешно хлопали себя руками по бокам. Большие витрины на Кузнецком были все в разводах изморози, а седоки в санях набрасывали на себя меховые полости.
Жизнь моя была трудна и безнадежна. За зиму я сменил несколько квартир, и все это были нищие и темные углы, населенные нищими же людьми. Рукописи мои, стихи, поэмы, романы, рассказы в журналы не принимали, и вскоре одно мое появление, вечно голодного, замерзшего, в драном, холодном пальтишке стало вызывать презрительные гримасы. Горькое отчаяние охватывало меня, когда я сидел при свете одинокой свечи над своими рукописями, глядя на плавающие по стенам тени, и грел озябшие руки под мышками. Последние гроши из оставленного мне покойной матерью скудного состояния испарялись. Впереди ждала полная черноты пропасть, падение.
В марте снимал я комнату в грязных меблирашках у мадам Дрызиной, недалеко от Тверской, в узком и кривом переулке. Часами бродил я по вечерним заснеженным улицам со своими невеселыми думами. Даже надежда на весну, на тепло и та оставила меня. В те дни близок я был к умопомешательству или к самоубийству, но даже на этот шаг духовных сил моих недоставало. Ноги мои так стыли, что я буквально не слышал свои пальцы, руки окоченевали, лицо дубело, и лишь тогда я заходил в какой-либо трактир погреться. Просто так сидеть было неловко и я заказывал себе чаю и ситного, и половой приносил их мне с выражением все того же презрения на сытой, лоснящейся морде.
Более всего приглянулся мне трактир Рублева — был он теплым, более чистым, нежели другие, и дешевым. Там можно было съесть приличную солянку и выпить немного водки, что и составляло мою пищу на весь почти день. Водки, правда, я несколько боялся, ибо страшился привыкнуть к ней, спиться, сойти с круга, как сошли на моих глазах многие достойные русские люди, не сумевшие справиться с нищетой, несправедливостью и тяготами этой печальной жизни. Пьяниц же подстерегал конец страшный и полуживотный — они замерзали насмерть на морозе, в снегу, бывали убиты в пьяной драке, либо помирали на полатях ночлежного дома в белой горячке.
В Рублевском же трактире пьяниц было немного. Сидели тут люди большей частью хотя и бедные, но достойные, разговоры шли негромкие, половые были вежливы и не орала безобразная музыкальная машина. Тут можно было посидеть, помечтать, а то спросить газеты и даже шахматы. В шахматы меня научил играть еще давно мой покойный батюшка в нашем имении, и игрывал я в них недурно. Главным образом с каким-то серым чиновником, Василием Лукичом, который частенько заглядывал в трактир. И когда я пригревался после еды и задумчиво склонялся над шахматною доскою, то даже казалось мне порой, что нет вокруг этой дикой, нищей жизни, а словно я вновь маленький и в нашем курском имении играю в шахматы с батюшкой. Светит керосиновая лампа, от стен и мебели идет покой, и пусть там за окнами злится вьюга, а мы поиграем и пойдем пить чай с вареньем… И так мне не хотелось тогда возвращаться по морозу в холодную клопиную свою комнату и вновь смотреть на несчастные мои рукописи при неверном свете грошовой свечи.