Адъютант его превосходительства. Том 1. Книга 1. Под чужим знаменем. Книга 2. Седьмой круг ада

Болгарин Игорь

Северский Георгий

Павел Кольцов, в прошлом офицер, а ныне красный разведчик, становится адъютантом командующего белой Добровольческой армией. Совершив ряд подвигов, в конце концов Павел вынужден разоблачить себя, чтобы остановить поезд со смертельным грузом…

Кольцова ожидает расстрел. Заключенный в камеру смертников герой проходит семь кругов ада. Но в результате хитроумно проведенной операции бесстрашный разведчик оказывается на свободе. Он прощается, как ему кажется, навсегда со своей любовью Татьяной и продолжает подпольную работу. Рискуя жизнью, Кольцов пробирается к своим, чтобы предупредить их о предстоящем крупном наступлении генерала Врангеля…

Адъютант его превосходительства

Том 1

Книга 1

― ПОД ЧУЖИМ ЗНАМЕНЕМ ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Весна в тысяча девятьсот девятнадцатом году началась сразу, без заморозков.

Уставший за две трудные, продутые сквозняками Рады и Директории зимы Киев вдруг повеселел, наполнился шумом и гомоном людских голосов. В домах пооткрывались крепко заколоченные форточки. И все пронзительней и явственней повеяло каштановым запахом.

Выйдя из вагона, Павел Кольцов понял, что приехал прямо в весну, что фронтовая промозглость, пронизывающие до костей ветры, орудийный гул и госпитальные промороженные стены — все это осталось там, далеко позади. Некоторое время он растерянно стоял на шумном перроне, глядя куда-то поверх голов мечущихся мешочников, и они обтекали его, как тугая вода обтекает камень. Он стоял и жадно вдыхал чуть-чуть горьковатый, влажный от цветения воздух.

Город удивил Павла пестротой и беспечностью. Сверкали витрины роскошных магазинов, мимо которых сновали молодые женщины в кокетливых шляпках. За прилавками многочисленных ларьков стояли сытые, довольные люди. Из ресторанов и кафе доносились звуки весёлой музыки.

По Владимирской, украшенной, словно зажжёнными свечами, расцветающими каштанами, неспешными вереницами тащились извозчики: одни — к драматическому театру, другие — к оперному. Сверкнул рекламой мюзик-холл. На углу Фундуклеевской Кольцов сошёл с трамвая и, спустившись к Крещатику, сразу попал в шумный водоворот разношёрстной толпы. Кого только не выплеснула на киевские улицы весна девятнадцатого года!

Глава вторая

С наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушённые до опасливого шёпота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, насторожённом забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.

Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, ободряя жителей обещанием вернуться. Вступали деникинцы — начинались повальные грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем — под меланхолическую музыку местного оркестра — меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы — и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба.

За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех.

До Очеретино было ещё далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запылёнными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь.

Павел Кольцов торопливо прошёл в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мёртвых — хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжёлой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище.

Глава третья

Юрина мама умерла тихо, не приходя в сознание.

Когда ангеловцы умчались в степь, когда их последняя, тяжело гружённая награбленным добром бричка скрылась за горизонтом и за ней рассеялось рыжее облако ныли, людей покинуло оцепенение, они задвигались, заговорили, стали выходить из вагонов.

Вынесли убитых и уложили их рядышком на траву. Убитых было одиннадцать.

Двое мужчин подхватили лёгкое тело Юриной матери и тоже вынесли из вагона, положили в ряд с убитыми.

Юра, натыкаясь на людей, как слепой, пошёл следом, присел возле матери. Он не плакал — слезы где-то внутри его перегорели. Он отрешённо смотрел на изменившееся, внезапно удлинившееся мамино лицо, как будто она вдруг чему-то раз и навсегда удивилась…

Глава четвёртая

Общее наступление, которое предпринял главнокомандующий вооружёнными силами Юга России Деникин весной девятнадцатого года, развивалось успешно. Он был доволен.

Деникин часто любил повторять, что главное в должности полководца — угадать момент.

Судя по всему, он угадал момент. К началу мая войска Красной Армии на Южном фронте были обессилены многомесячным изнуряющим наступлением на Донецкий бассейн. Бойцы и командиры нуждались хотя бы в небольшой передышке. Резервы фронта были полностью исчерпаны, а подкрепления подходили медленно. Из-за весенней распутицы и разрухи на транспорте снабжение войск нарушилось. Вспыхнули эпидемии. Тиф вывел из строя почти половину личного состава.

Разрабатывая план наступления, Деникин учёл это. Кроме того, он знал, что длительное топтание на месте его армии вызывало все большее разочарование у союзников. Об этом в последние дни неоднократно давал понять английский генерал Хольман, состоявший при штабе в качестве полномочного военного представителя. Об этом же писал из Парижа русский посол Маклаков. Он сообщал также, что союзники после многих колебаний и прикидок все больше склоняются к мысли назначить адмирала Колчака Верховным правителем России.

Деникин понимал, что, в сложившихся условиях ему надо действовать. Действовать масштабно и решительно. Для этого необходимо уже в ближайшие дни объявить директиву, в которой бы определялись стратегические пути летне-осенней кампании и её конечная цель — Москва. Антон Иванович был убеждён, что только она, эта далёкая и заветная цель, ещё способна воспламенить в душах новые надежды и вызвать к жизни новое горение.

Глава пятая

Штаб батьки Ангела располагался верстах в тридцати от железной дороги, в небольшом степном хуторке с ветряной мельницей на окраине. В этот хуторок и пригнали пленных — Кольцова, ротмистра Волина, поручика Дудицкого и двух командиров Красной Армии. Возле кирпичного амбара их остановили. Мирон, не слезая с тяжело нагруженного узлами и чемоданами коня, ногой постучал в массивную, обитую кованым железом дверь.

Прогремели засовы, и в проёме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.

— Что, Семён, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, ещё не порешили? — спросил Мирон.

— Жужжат пчёлки! — ухмыльнулся Семён.

— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восемнадцатая

Жизнь в штабе Добровольческой армии была разметённой, даже спокойной. Лишь здесь, в аппаратной, чувствовался нервный и напряжённый ритм. Телеграфные аппараты бесстрастно сообщали о падении городов, о смерти военачальников, о предательствах. Стоя возле телеграфиста, Ковалевский нетерпеливо ждал. И смотрел на узкую ленту, которая ползла и ползла из аппарата. Наконец усталый телеграфист поднял на Ковалевского красные от бессонницы глаза:

— Генерал Бредов у провода, ваше превосходительство.

Командующий взял ленту, начал медленно её читать: «На Киевском направлении встречаю сильное сопротивление противника. Несу большие потери. Прошу разрешить перегруппировку. Надеюсь на пополнение. Бредов».

Дочитав до конца, Ковалевский на минуту задумался, затем сухо продиктовал:

— Генералу Бредову.

Глава девятнадцатая

Длинный «фиат» командующего — Кольцов ни от кого не хотел утаивать свой визит в сортировочный лагерь — плавно затормозил возле проходной. Кольцов быстро вышел из автомобиля и направился в канцелярию.

Поручик Дудицкий, увидев адъютанта его превосходительства, вскочил, засуетился.

— Кого я вижу! — радостно вскрикнул он, польщённый таким высоким визитом.

— Приглашали, не отпирайтесь! — легко и весело сказал Кольцов. Стащив с рук перчатки, он небрежно бросил их на стол, поудобнее уселся в кресло, открыл портсигар и закурил длинную, диковинного цвета, сигару. Предложил и Дудицкому.

— Где вы их только достаёте? — с лёгкой вкрадчивой завистью спросил Дудицкий. — Вот и капитан Осипов тоже курит такие.

Глава двадцатая

Отцветали в палисаднике Оксаниного дома подсолнухи, осыпались их сморщенные жёлтые лепестки. Лишь грустные мальвы не сдавались подступающей осени — ярко горели среди пожухлой зелени.

В один из таких августовских дней отыскал Оксану единственный свидетель смерти Павла — бывший ангеловский ездовой Никита. Пришёл он в город не хоронясь, потому что отвоевался и отъездился на конях до конца дней своих — руку и ногу потерял он в той схватке с белогвардейскими офицерами. Пришёл и рассказал Оксане все как было. Не плакала Оксана, не голосила. Молча выслушала его и закаменела. Просидела так на лавке в кухне до рассвета. Резкие скорбные морщины пролегли на её лице в ту ночь. А утром поспешно оделась во все лучшее, что было, сошла с крыльца. Пустырями вышла она на многолюдную улицу, гремящую мажарами и тачанками. Через весь город прошла с торопящейся на базар толпой. На площади Богдана Хмельницкого отыскала здание Чека.

— Здравствуйте, — поклонилась она часовому. — Мне до вашего самого главного.

Часовой внимательно оглядел Оксану, отметил мертвенную бледность её лица и лихорадочно блестящие глаза.

— По какому делу?

Глава двадцать первая

Уже с раннего утра Микки, сидя в приёмной, с восторгом и любопытством допрашивал кого-то по телефону:

— А капитан что?.. Ну-ну!.. Что ты говоришь!.. — Микки весь светился, оттого что одним из первых в городе оказался посвящённым в такую новость. Он опустил трубку и доверительно, лучась довольством, сказал сидящим в приёмной офицерам: — Господа, я сообщу вам сейчас нечто потрясающее. Представьте себе, адъютант его превосходительства подрался вчера из-за своей пассии с какими-то цивильными…

Через приёмную торопливо прошёл Щукин. Не останавливаясь, бросил:

— У себя? — и не дожидаясь ответа, скрылся в кабинете командующего.

Ковалевский сидел, утопая в глубоком кресле. Кивком он указал Щукину на кресло против себя. А сам снял пенсне, привычно протёр его и, близоруко щурясь, спросил:

Глава двадцать вторая

Большая луна мягко светила в окно кабинета, и, наверное, от её света лицо Фролова казалось усталым и измождённым. Заложив руки за спину, он отошёл от окна, склонился над столом. Снова бросил тревожный взгляд на недавно полученное от Кольцова донесение. Он перечитывал его много раз, знал уже наизусть и все же упорно продолжал искать скрытый смысл. Что-то его настораживало, чего-то он не мог понять в этом тексте:

«Динамит доставлен по адресу: Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите».

Вчитываясь, Фролов настойчиво снова и снова разлагал сообщение на короткие и логически последовательные фразы — так легче было из каждой выудить скрытый смысл.

«Динамит доставлен… Полякову Петру Владимировичу…» Значит, сообщение адресовано не Полякову. У Полякова лишь хранится динамит, и кто-то, получив это сообщение, должен взять его и затем произвести взрывы. Или взрыв… «Взрывы назначены на двадцать седьмое»… «назначены…» Вполне вероятно, что динамит доставили не только к одному Полякову. И человека, который каким-то образом связан с Поляковым, ставят в известность, что все взрывы назначены на двадцать седьмое, то есть в этот день контрреволюционеры предполагают провести в городе крупные диверсии.

Похоже, что это так. И все же… И все же, при всей недоговорённости сообщения, в нем было подозрительно много конкретного: адрес, фамилия, имя, отчество, дата… Бросалась в глаза и настораживала некоторая его нарочитость…

Книга 2

― СЕДЬМОЙ КРУГ АДА ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

— Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость!.. Предадут суду!.. Расстреляют! — Голос генерала Ковалевского гремел, раскатывался под каменными сводами.

Кольцов вздрогнул и открыл глаза.

Над тяжелой железной дверью тускло светилась забранная в густую решетку лампочка. В полутьме серые стены камеры казались черными. Пахло сыростью, плесенью и затхлостью. Мерно и тупо звучали за дверью шаги надзирателя.

С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.

Умом Кольцов понимал: надеяться не на что — товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.

Глава вторая

После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье — какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.

Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел — пребывал в звании окружного города войска Донского.

Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.

На Петровской — центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, — теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» — офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов — солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, — так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.

Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали — ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это — личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…

Глава третья

В самом конце октября девятнадцатого года над степями под Курском задули холодные ветры, загуляли метели. Местные жители знали, что такая ранняя зима ненадолго, что еще вернется осень. Подобное случается едва ли не каждый год.

У Курска сопротивление белых возросло: Ковалевский еще надеялся переломить ход событий и бросал в бой последние свои резервы. Но Курск пал, и впереди 9‑й дивизии красных уже замаячили занесенные снегами пригороды Белгорода.

Ночью красноармейцы 78‑го полка 9‑й дивизии захватили в плен конный вражеский разъезд. Неточно сориентировавшись в ночной снежной круговерти, белогвардейские дозорные проскочили мимо своих зарывшихся в сугробы постов, сбились с пути и теперь рыскали по степи, пытаясь набрести хоть на какое-то жилье, чтобы расспросить, как найти дорогу к своим.

Ночью на снегу всадники были видны далеко. Красноармейцы выждали, когда они минуют их неуютные, продуваемые всеми ветрами засидки и углубятся в передовые порядки полка, после чего скомандовали:

— Стой! Слезай с коней! Руки вверх!

Глава четвертая

Пришла очередная ночь, а вместе с ней и бессонница. Кольцов лежал на топчане, закинув руки за голову, глядя в низкий, тяжелый потолок. О сивоусом надзирателе, столь неожиданно нарушившем молчание, Кольцов старался не думать. Тем более не позволял себе думать о тех надеждах, которые пробудил в нем внезапный ночной разговор: только время способно расставить все по своим местам.

…Говорят, что на исходе отпущенного человеку срока перед глазами его проходит вся жизнь, какую он прожил, праведная или неправедная, удавшаяся или не очень. И тогда человек или благодарит свою судьбу, или проклинает.

Жаловаться на судьбу, приведшую его в камеру смертников, у Кольцова оснований не было — он сам, своею волей, распорядился собой. Но еще в тот день, когда генерал Ковалевский сообщил ему о предполагаемой отправке в Севастополь, Кольцов подумал: уж не в отместку ли за его своеволие назначила ему судьба провести конец жизни там, где четверть века назад начиналась она? А теперь, спустя почти три недели, подумал вдруг совсем иначе: может, это и не месть вовсе, не бессердечие судьбы, а прощальный и щедрый ее подарок?

Увидеть еще раз, хотя бы сквозь решетку, родной город, взглянуть на море, услышать ласковый или гневный голос его, лечь, наконец, раз уж так довелось, в землю, по которой бегал босоногим мальчишкой… — не так уж и мало для человека, вычеркнутого из жизни!

Перебирая в памяти здесь, в камере-одиночке, все свое недолгое «добровольческое» прошлое, Кольцов все чаще вспоминал о Юре. И не меньше, чем любой из удачно проведенных операций, радовался тому, что хоть чем-то сумел помочь этому мальчишке, брошенному судьбой в крутой замес кровавых событий.

Глава пятая

Ничего личного и ничего лишнего: ни фотографий, ни картин в рамах, ни пепельниц, ни мягкой мебели, намекающей на возможность вальяжного отдыха, — ничего этого не было в кабинете. Решетки на окнах, стены практичного темно-бежевого цвета а-ля Бутырка, высокие банковские сейфы. Словом, интерьер внушительный и загадочный. Хозяином здесь были не человеческие пристрастия и привычки, а нечто более отвлеченное, преданное одному только делу.

Любой, кто попадал сюда, и сам терял ощущение собственной личности. В какой-то степени вид кабинета отображал характер его владельца — начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Да и сам полковник, входя сюда, забывал о том, что он любящий и страдающий отец, ценитель и знаток живописи, музыки, человек не такой уж простой биографии, — он превращался в часть охранительной машины, неутомимого защитника державы и порядка.

Своим бездушием кабинет возвращал полковнику уверенность, будто он может на равных противостоять ЧК, другой такой же машине, созданной большевиками быстро, с невероятной мощью и размахом.

В молодости, как почти все дворяне, Щукин фрондировал, либеральничал, участвовал в студенческих беспорядках и обструкции «реакционных профессоров». Но однажды он стал свидетелем покушения на молодого жандармского офицера. Террорист швырнул в него бомбу. Ноги юноши в одно мгновенье были превращены в кровавые лохмотья, он весь дрожал — и вдруг, собравшись с силами, приподнялся на локтях и, взглянув своими неожиданно ясными, не замутненными страхом и болью глазами на собравшихся вокруг зевак, сказал тихо и отчетливо: «Глядите? Думаете, это меня убили? Это Россию убивают…»

С тех пор что-то изменилось в Щукине. Он всерьез заинтересовался историей России: как, превратившись в огромную империю, она сама стала заложницей этой имперской мощи и величия. И как любимая им Россия уже не могла остановиться в стремлении расширить господство и с гибельным для себя упорством старалась утвердиться на крайнем востоке, на корейских и китайских землях. Как, пробив себе выход в Средиземноморье и на Балканы, основав столь зыбкое славянское братство, неизбежно вступала в противоборство с растущей, крепнущей Германией.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восемнадцатая

Погода стояла хуже некуда: то секли ледяные дожди, то валил снег. Беспрестанно теснимая красными, армия была обескровлена. В ее тылах по-прежнему процветали грабежи, спекуляция и мародерство.

Это, впрочем, барон Врангель видел и сам. Повсюду шатались какие-то личности — только по шевронам на рукавах грязных шинелей, по замызганным погонам в них еще можно было признать офицеров. На тупиковых путях стояли брошенные на произвол судьбы санитарные эшелоны, рядом с ними валялись неубранные трупы. Раненые десятками и сотнями умирали от неухоженности, голода и сыпного тифа.

На въездных путях на станцию Попасная штабной состав оказался заперт более чем на сутки. Сдавленный с двух сторон товарными поездами, он мог бы простоять здесь и неделю, когда б не энергия полковника Синельникова, офицера для особых поручений. Сжимая в руках наган, не слушая беспомощного лепета начальника станции, Синельников метался по путям. Расстреляв за откровенный саботаж двух железнодорожников и тем самым преподав наглядный урок другим, полковник постепенно привел в движение парализованные станционные службы и совершил невозможное: протолкнул вперед поезд Врангеля.

Все происходящее вокруг так напоминало барону самые худшие, черные дни восемнадцатого года, когда едва возникшее белое движение было на грани полной катастрофы, что он скрипел от тоски зубами.

Проехали всего лишь несколько верст — и опять застряли. Подпоручик Уваров, с которым Врангель не расставался, сделав вылазку на вокзал, рассказывал о страшных бедствиях, претерпеваемых беженцами и ранеными. Беженцы, в основном семьи офицеров, мокли на перроне под холодным дождем без надежды дождаться вагонов или хотя бы тепла и хлеба. Дети погибали от простуды и холода. Матери сходили с ума.

Глава девятнадцатая

Миновав внутреннюю охрану, прочувствовав мрачноватую таинственность коридоров и быстрые, ощупывающие взгляды офицеров, Микки попал в большую и нарядную комнату, столь необычную для этого строгого учреждения.

Тянулись вверх и скрывались в сумеречной выси узкие венецианские окна, блестела хрусталем огромная, многоярусная люстра, украшали стены полотна знаменитых живописцев, подчеркивала уют кабинета изящная резная мебель.

Хозяин этого кабинета полковник Татищев, не понравившийся Микки там, на корабле, и позже, в пути сюда, своей какой-то расплывчатостью и бесформенностью, здесь, в кабинете, словно бы стряхнул с себя сонную одурь, глаза приобрели твердость. Сам стал как бы выше и энергичнее.

— Садитесь! — Татищев указал не на стул возле стола, а на длинный мягкий диван у стены. Подождал, когда усядется Микки, и лишь затем присел сам. — Прошу без церемоний!

Коротко и благодарно взглянув на начальника контрразведки, Микки, возражая самому себе, подумал: «Нет, все же полковник относится к той категории людей, которые наделены счастливой способностью располагать к себе людей». Татищев заговорил сразу о главном:

Глава двадцатая

Несмотря на раннее утро, едва ли не все пассажиры океанского лайнера, прибывающего из Франции в Константинополь, собрались на его многочисленных палубах. Да и можно ли было пропустить тот волшебный миг, когда лайнер входил в Босфор, как будто в ожившую сказку из «Тысячи и одной ночи»!

Восторгу пассажиров не было предела. На рейде корабли и пароходы едва ли не всех великих морских держав сверкали в лучах восходящего солнца ярко надраенной медью. Повсюду сновали канки — маленькие лодочки, ведомые усатыми турками в красных фесках. А впереди открывалась величественная панорама Золотого Рога с его белоснежными иглами минаретов, с мраморными дворцами султанов, ступеньки которых плавно ниспадали прямо в морскую жемчужную воду. Кто-то из пассажиров узнавал знаменитые храмы, кто-то — не менее знаменитую башню, с которой сбрасывали в Босфор неверных мусульманских жен. На улицах Константинополя, доверчиво открытых жадным взглядам, сновали люди, переливались на мягком ветру всеми цветами флаги — их было так много, они были такими разными, что чудилось, будто в Константинополе проходит нескончаемый праздник. Праздник сегодня и всегда, праздник довольства и радости, непременным участником которого станет всяк, кто ступит на этот берег. И трудно, невозможно было представить, глядя на него, играющий всеми цветами радуги, искрящийся под солнцем, что где-то сейчас идет война, и гремят залпы, и льется кровь, и горят города, и голод иссушает лица детей…

Петр Тимофеевич Фролов не забывал об этом. Ни теперь, в виду блистательного Золотого Рога, ни в любой из дней, проведенных им вне родины. Эта горькая память была с ним в ликующем, вкушающем победные плоды Париже, где он встретился с Борисом Ивановичем Ждановым, эта память оставалась с ним в чопорном и тоже победном Лондоне, где он провел две недели, эта память заставляла его сейчас невольно сравнивать повсюду пестрящие красные фески с брызгами крови.

Пока пароход — такой изящный, стремительный в открытом море и такой слонообразный, неповоротливый в узкой бухте — швартовался, Петр Тимофеевич, будто подводя итоги перед новым, во многом труднопредсказуемым этапом жизни, возвращался мыслями в недавно покинутый Париж…

Первая встреча с Борисом Ивановичем Ждановым — возобновление знакомства после многих лет разлуки — произвела на него двойственное впечатление. Он помнил Жданова немолодым, но энергичным и подтянутым человеком, а теперь перед ним был расплывшийся старик с угасающим взглядом серых выцветших глаз и равнодушным, хотя и не лишенным менторских ноток голосом. С одной стороны, видеть Бориса Ивановича даже таким, изменившимся, было приятно, с другой…

Глава двадцать первая

Велика, бесконечна Россия! Даже на карте не вмиг ее взглядом охватишь, а уж как вспомнишь безбрежные, милые сердцу просторы… Здесь, в Крыму, весна слякотная, а там — зима еще. Сугробы стоят высокие, чистые. Днем здоровый морозец тело и душу бодрит… Хорошо!

Полноте, генерал. Размечтались, ваше высокопревосходительство, растрогались, впору слезами умиления омыться. Должно быть, не зря говорят, что поражения превращают генералов в философов. Чему умиляться? Россия нынче здесь, в Крыму. А там, в морозных, погребенных под снегом далях, — Совдепия!

Генерал Деникин, последний раз скользнув по настенной карте недобрым взглядом, пошел к столу. Ему предстояло написать письмо. Письмо короткое — в многословии тонет смысл, — но важности чрезвычайной, ибо на карту истории ставились и дальнейшая судьба России, и его, Деникина, судьба. Нелегко было ему, прекрасно владеющему и словом и слогом, писать письмо, адресованное старейшему из находившихся в Крыму генералов — Драгомирову. Слова, ложившиеся на бумагу, казались или слишком казенными, не передающими его душевного состояния и величия духа — а именно это должен был вынести из письма генерал Драгомиров, — или поражали беспомощностью слога и неприкрытой горечью, а уж об этом Драгомирову не следовало догадываться вовсе.

Тогда он взялся за приказ, который нужно было приложить к письму: военный стиль документа скрывал в себе все, что впрямую не относилось к делу.

Деникин приказывал генералу Драгомирову созвать в Севастополе военный совет для избрания достойного преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России.

Глава двадцать вторая

Луна лила свет на лес, окутанный туманом. Прижимаясь к земле, туман полз среди сосен, как клубы белого дыма. С шорохом оседали сугробы. В небе подмигивали друг другу звезды. Почти недвижимый воздух пах свежестью первых оттепелей. Весна обещала быть ранней, обильной талыми водами.

В предрассветной дымке среди деревьев мелькала фигура человека. Он бесшумно двигался от дерева к дереву, осторожно приминая напитавшийся влагой снег. Иногда путник останавливался, замирал, чутко оглядываясь по сторонам.

Вот его что-то встревожило. Он прижался к стволу сосны, затих. Но — поздно.

— Слышь, ты, кидай оружие! — послышался хриплый, простуженный голос. — Я тебя на мушке держу!

Человек бросился к кустам. Но и здесь навстречу ему прозвучало:

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава тридцать девятая

Рыбацкий баркас — деревянное суденышко с керосиновым движком — шел в пределах видимости берега. Сторожевые корабли, патрулировавшие гораздо мористее, им не интересовались. Да и кому бы пришло в голову, что эта утлая посудина, по носовой части которой вилась надпись «Мария», средь бела дня, не таясь, несет на своем борту людей, за перехват которых и полковник Татищев, и генерал Слащов, а в конечном итоге и генерал Врангель дали бы немало.

Когда их догнал попутный ветер и баркас, набирая ход, запрыгал по волнам, Василий Воробьев повеселел. Обернувшись к Павлу Кольцову, засмеялся:

— А говорят, что черт только богатым колыску качает! Бывает, что и бедным везет!..

Кольцов улыбнулся ему в ответ, подумал: видно, соскучился Василий по морю. Ишь, с какой радостью стоит у штурвала. Близился вечер, но солнце палило без устали. Василий спросил:

— Чего не подремлешь? Неизвестно, какая ночь будет!

Глава сороковая

Иван Платонович Старцев засобирался из-под Мерефы, от гостеприимного Фомы Ивановича, в родной Харьков.

— Пора! — сказал себе профессор. — Наши уже давно в городе…

Надо сказать, выздоравливал он мучительно долго, тиф еще возвращался к нему неожиданными приступами, и Фома Иванович отпаивал Ивана Платоновича лечебным чаем из мелиссы, чабреца, зверобоя и многих других полезных трав. Теперь Старцев посчитал, что он готов для того, чтобы послужить родному университету и, конечно, делу революции.

Одно тревожило его и не давало строить планы на будущее: от Наташи и Юры по-прежнему не было никаких вестей. Иван Платонович, конечно, знал от Фомы Ивановича, что Юра увез с собой в свои странствия известие о его кончине от тифа в мерефской земской больнице. Для самых близких людей Старцева уже не существовало.

Фома Иванович как мог утешал его: «Найдут они вас, друже Платонович». На родной Николаевской улице, решил профессор, его скорее отыщут, чем под Мерефой. Фома Иванович проводил его до станции пешком: все лошади были реквизированы для нужд красной кавалерии.

Глава сорок первая

Кирилловский пост располагался в заброшенном особняке. Когда-то этот господский дом окружал высокий каменный забор, но за годы войны крестьяне его порядком разрушили: и камень и кирпич развезли по дворам для печек, сарайчиков и других построек. Напоминанием о заборе служил только невысокий фундамент, с четырех сторон окаймляющий двор. Пострадал и особняк. На выжженную степь, подступающую с трех сторон, черными глазницами выбитых окон смотрела из-под крыши мансарда. В высоком цоколе дома сохранился обширный подвал, в который вела кованная железом дверь.

Две недели назад начальником Кирилловского поста был назначен Григорий Иванович Емельянов. В этот день он проснулся среди ночи от какого-то непонятного шума. Будто бы кто-то долго и размеренно бил дубовой палкой по пустым бочонкам. Но звук этот вскоре словно бы растворился, исчез, не оставив о себе никакой памяти.

Однако сон к Григорию Ивановичу не вернулся. Он зажег в просторной комнате лампу без стекла. Оранжевый язычок огня, прикрытый каемкой копоти, не освещал дальние углы комнаты. Клочья обоев шевелились, разбрасывая по стенам причудливые тени.

Присев к рассохшемуся по всем швам столу, Емельянов посмотрел на телефонный аппарат «Эрликон», висевший на стене.

Минувшим вечером знакомый писарь из штаба полка сообщил ему, что сегодня на пост прибудет либо сам командир полка Коротков, либо комиссар. Вспомнив об этом, Емельянов сразу понял, отчего ему не спалось: к встрече, от которой он ждал многого, надо было хорошо подготовиться.