БЕСИВО
…Предосенняя хмурота тошна всякому. Потому что в природе, как вообще в жизни, есть свои хорошести и нехорошести. Хотя, опять же, с другой стороны, всё правильно. Но правильность и хорошесть, если к человеческой жизни применить, часто вразрез. Взять, к примеру, умного или глупого, богатого или бедного, работягу или охламона последнего — одинаково. Приходит время, и умирают. По природе правильно. А что хорошего?
Ползут ниже неба серые тучи, ветер холодный лист на дереве треплет, а лист уже не цветастый, как днем раньше, а тоже серый, как тучи. И ни в чем человеческому глазу радости нет. Одна обида на душе. И вовсе не на осеннюю хмуроту обида, а на жизнь, в которой все правильно, да не все хорошо. А то и вообще ничего хорошего. И стоит только человеку сказать хотя бы и не вслух, что ничего хорошего нет в его конкретной жизни, как тут же тоска прочь, а заместо тоски та самая хмурота, что в природе, она самая, сперва в душу вползает, злость глаза сощуривает, челюсти стискивает, через горло, опять же, назад в тело сплывает, и вздуваются жилы во всем теле недоброй силой. Тут тебе и готов человек к злому делу. А злое дело — оно всегда под рукой, к нему ума не требуется — одной охоты хватает.
Так или, скажем, почти так начала Валентина Андреевна рассказывание истории братьев Рудакиных, бывших ее соседей по ныне вымершей деревне Шипулино. Теперь-то не шестидесятые и даже не девяностые, а вовсе запредельные времена. Попробуй-ка в сей день отыскать человека, любящего и знающего толк в говорении, — чтобы со смыслом и интеллигентному уху отрадно. Присмотришься иной раз к какой-нибудь почти распутинской старухе или к почти беловскому старику, подкатишься-подмылишься на разговор, да и нарвешься на такую неоригинальную матюгатину, что хоть в запой уходи от тоски.
Отчего, кстати, русский интеллигент периодически, а иногда и систематически пьянствует? Да все оттого, что ему то за державу, то за народ обидно. Великая причина для великой тоски. Однажды, правда, слышал признание очень интеллигентного человека, что пьет он исключительно по причине сучье-подлючей сути экзистенции, от каковой только в запое и есть спасение. Что ж, спасаться никому не запретишь, если жизнь — сплошная тягомотина.
Но мне, однако ж, повезло. В деревне Шипулино, к тому времени чуть ли не полностью скупленной полуновыми-полурусскими, я оказался случайно. По рыбачьим делам.
1. «Олигарх» и другие
Судья и один из народных заседателей померли с разницей в год. Зато второй народный заседатель, ныне гражданин свободной и независимой России, здравствовал. И не просто здравствовал, но даже и вполне процветал, насколько можно процветать в районном городишке, что в стороне от железной дороги и на несудоходной реке.
Всякий, кто живал в подобном месте, знает, что время там тянется-движется не по законам физики, но исключительно по правилам метафизики, если у этой самой метафизики (по народному пониманию — просто чертовщины) вообще есть какие-либо правила.
— Ну прямо чертовщина какая-то! — говорил мне бывший директор восьмилетки, а ныне почетный учитель на пенсии Федор Кондратьевич Лытов, он же единственный в городишке член областной писательской организации, принятый в сей интеллектуальный орден не столько за таланты, сколько для «обхвату периферии». — Я ж его до восьмого классу учил. Олух царя небесного! Лодырь и засоня. Рисовал, да! С первого класса. На заборах. Всякую похабщину. По-нормальному, на уроках рисования имею в виду, куб нарисовать не мог, не то что чайник, положим. А теперь-то что!
Федор Кондратьевич, изображая изумление, распрямлял тысячу морщин на желтом от старости и курения лице, глаза выпучивал до признаков базедовой болезни, по-актерски вздымал руки над головой…
— А теперь он народный самородок, художник-примитивист! Ведь слово-то какое! Чисто оскорбительное, не иначе. Примитивист! То есть попросту — дебил! А? И на нем, представляете, нынче вся экономика района держится. Нет, вы поговорите с этим самородком! Ничего, кроме мычания и кряканья, не услышите. В словарном смысле он, с тех пор как его этот проходимец Черпаков сделал знаменитостью, полностью деградировал…
2. Пост модерниста
Разговора в машине, конечно же, не получилось. Без конца пищал сотовый телефон. «Олигарх» давал какие-то малопонятные ц/у. Звонил сам, задавал, как правило, один и тот же вопрос: «Ну как у тебя там?». Выслушивал ответ и на все давал «добро». Из чего я должен был понять, что дел у районного бизнесмена много и идут они как положено, то есть хорошо, что по-новорусскому означает «о'кей», что, в свою очередь, в переводе с новорусского имеет несколько значений в зависимости от интонации произношения: «так держать!»; «смотри у меня!»; «ну-ну, посмотрим!»; «пусть так, если лучше не можешь!» и т. п.
Походило на то, что господин Черпаков имел свои планы относительно предстоящего нашего общения, о чем и сообщил категорично, когда машина начала притормаживать и выруливать в паркоподобный квартал.
— Сперва заглянем к нашему народному живописцу. Не пожалеете.
Районное дарование представлялось мне этаким продолговатым, кудлато-мохнатым, в худшем случае, как ныне модно, мохнорылым существом, с красными и слезящимися от режимного похмелья глазами, или, наоборот, расплывшимся в кубическую форму от обжорства и опять же пьянства, непременно с кривыми ногами, но также мохнатым или мохнорылым… Сработал в сознании телевизионный образец — там что ни «дарование», то по внешности чистый придурок-кривляка. Антистандартизация — так это называется, уход от образа «простого советского человека».
Страсть как люблю неожиданности. Приватизированный районный Дом пионеров — двухэтажное белокаменное здание с двумя сверкающими колоннами у входа — был теперь полноправным владением «олигарха» Черпакова. Но только в столицах можно преспокойненько оттяпать домик в десяток этажей у общественности или государства и не поиметь при этом никаких неприятностей. А близживущим о своем жилье хватает и забот, и тревог. Кто-то, конечно, кинет косой взгляд на новую вывеску, сплюнет зло на асфальт и тут же и разотрет на всякий случай, чтоб на собственном плевке не поскользнуться. С образованием нового государства на весьма урезанной «одной шестой суши» для личностей, взятых, так сказать, в отдельности, опасность скольжения при перемещении на местности увеличилась пропорционально увеличению их гражданских прав, торжественно зафиксированных в новой конституции нового государства.
3. Жизнь
Дом семьи Рудакиных вовсе не всегда был крайним в деревне Шипулино. Оставшиеся старожилы говорят, что помнят, по крайней мере, еще два дома дальше по невысокому, покатому косогорчику, и фамилии тех семей тоже помнят. Но вообще, говорят, когда-то здесь чуть ли не середина деревни была, но в какие времена было такое, не помнит никто. Знать, издыхание деревни началось давно, хотя ничего, что для жизни деревни необходимо, за те же годы не уменьшилось. Скорее, наоборот. Река-речушка поменяла русло и прибавила луга, и земель вокруг видимо-невидимо. То есть сами земли видимы, а на них, кроме дурнотравья, ничего доброго. Сперва куставьем, а потом и мелколесьем поросли бы, как это обычно бывает. Но время от времени откуда-то поступали приказы, и тогда, опять же откуда ни возьмись, — вся деревня удивлялась, откуда взялись, — появлялись трактора и вспахивали все до самых косогорных горизонтов. Затем завозились горы каких-то удобрений, но так и оставались горами, пока их частично не растаскивали, а дожди да половодья не размывали в ложбины и низины.
Старожилы помнили семью Рудакиных, когда это была еще семья. Семья была дурная, по крайней мере, с момента памяти о ней. Семья, как и рыба, гниет с головы. Так вот, Мишка Рудакин зачудил сразу, как с войны пришел. И в правлении посидел, и в бригадирах побывал, но только тошно было ему с первых дней среди глупости деревенской, потому что на войне, а особенно после войны — год в проклятой Германии, в небольшом неразбомбленном городке порядок наводил — насмотрелся он таких разностей жизни, что от одного погляду на нищету да суету шипулинскую душу блевотиной выворачивало. Так и кричал в правлении, когда особенно поддавши бывал, так и кричал в председателеву рожу: «Это жись? Это не жись! Ты ж даже до Польши не дошел! А спроси, кто за Польшей побывал, любой скажет, как жить можно. Если с разумом…»
С первого фортеля упекли бы Мишку Рудакина куда следует за враждебность настроения, но ведь мужик, ни разу не раненный и к крестьянскому делу приспособленный, и, как мужику положено, только пришел, тут же и детей начал делать одного за другим — год через год два парня. А девка, еще довоенная, уже на ферме вместе с матерью наравне… В общем, долго возились с Мишкой Рудакиным всякие местные начальники. Еще потому, что по всякому личному делу угодить умел и имел чем. Напривез он из Германии некрестьянского добра уйму. Специально машину гоняли на станцию за сто верст, чтоб добро доставить. Один аккордеон подарил председательскому сыну, к музыке способному, и не зря подарил — стал сын музыкантом, когда Мишки Рудакина уже в живых не было, а деревня еще была, клуб свой имела и даже почту, приезжал, три часа шипулинцы слушали разную музыку и даже Мишку покойного добром поминали.
Парторгу колхозному вообще дивную вещь подарил: такую посудину, в которой горячий чай не стынет, хоть целые сутки его там держи. Называлась эта штука по-иностранному — термосом. Мишка хвалился, что выменял его у американца. А парторг-то — рыбак заядлый, подарок в самую точку. А всяких губных гармошек, коротких и подлиннее, с десяток раздарил кому попало. А какие отрезы крепдешинов, и креп-жоржетов, и шевиотов в сундуке держал на посмотр да на показ, бабы только ахали. Но недолго ахали. Как запоем поболел Рудакин, все спустил по дешевке, и лишь девке своей, Галинке, кое-что пошить успела жена рудакинская, сама всю жизнь проходившая почитай в отрепье, потому что шибко работящая была. С первых дней, как еще до войны выскочила радостно за балагура колхозного, сразу в домашнюю работу впряглась под командой свекрови и после свекрови, когда та померла от грыжи, весь дом рудакинский на себе тянула. И в колхозе, само собой… Уже до войны они были разные. Надька, жена Мишкина, трудяга-работяга, а он больше придумщик да балагур. На войну уходил с первыми призывами, уходил, как на праздник, за наградами да за славой, да с надеждой, что через месяц-другой, фашистов разгромив, паспортишко в руки и ноги в руки — да в город какой-нибудь, где жизни больше. А вернулся через шесть лет, не по воле вернулся. Когда б всем по воле, кто б колхозы подымал… Деревня, хотя войны и не знала, но обхудилась вконец. Недельку потряс медальками на груди Михаил Рудакин, а дальше, будь добр, впрягайся без просвету…
Первыми начали невзлюблять Мишку колхозные вдовушки и девки-перестарки. Он, этот чудила, любовные дела исключительно со своей костлявой Надькой имел, а всем прочим, кого бабья тоска до болезней доводила, одни подмигивания да намеки неприличные, а дела — никакого. Потом начальству надоел со всякими бесполезными придумками. У начальников тогда еще не было ни машин, ни мотоциклов, так уговорил купить рысака и коляску на мягком резиновом ходу, а сам как бы извозчиком. Ухнули добро на рысака, а он побегал по колхозным дорогам колдобинным, да и поломал ноги, а как списывать?
4. Взрыв жизни
С Галинки началось — это если судить чисто по семейному факту. Но прежде того был факт государственный. Все, что закладывал братан Санька на сберкнижку, глупую свою идею в башке, как диковинный цветочек выращивая…
«Замечтательную идею в уме имею», — вышептывал, когда слегка под градусом бывал.
Ну да! И уважительная сумма, кстати, накопилась на его «замечтательную»…
Так вот, вся эта сумма разом прихлопнулась. Была живая, стала мертвая. И книжка в руках, и аж на третьей страничке на последней строчке цифра— дай Бог каждому, но уже неживая. Добрый такой покойничек нарисован в полной готовности, чтоб оплакивать горькими слезами. И ведь сосед Сергей Иванович предупреждал и через Андрюху, и Саньке лично намекал, чтоб рублики либо в дело, либо в валюту да в чулок… Так ведь нет, не верил, подозревал Санька, что хочет сосед не мытьем, так катаньем втянуть его, крылатого, в дела муравьиные, — презирал он Андрюхино стяжательство-стянутельство, что затеяли они на пару с «болтуном» — это так о Сергее Иваныче с отмашкой, — что не дают им покоя чистые рублики Санькины, от всякого соблазна законно оформленные и за семью замками хранимые для серьезного потребования, когда потребованию время придет. Пришло! Дождался!
Очумел. Глаза то дикие, то жалобные. Смотрит на «покойничка» — циферку пятизначную, пальцем прокуренным тычет в нее и к Андрюхе с бесполезным допросом: «То ись как? То ись как это “заморозить”? А я что? Меня нет конкретно? Мне теперь что — в петлю?..»