Слухи о дожде. Сухой белый сезон

Бринк Андре

Два последних романа известного южноафриканского писателя затрагивают актуальные проблемы современной жизни ЮАР.

Роман «Слухи о дожде» (1978) рассказывает о судьбе процветающего бизнесмена. Мейнхардт считает себя человеком честным, однако не отдает себе отчета в том, что в условиях расистского режима и его опустошающего воздействия на души людей он постоянно идет на сделки с собственной совестью, предает друзей, родных, близких.

Роман «Сухой белый сезон» (1979), немедленно по выходе запрещенный цензурой ЮАР, рисует образ бурского интеллигента, школьного учителя Бена Дютуа, рискнувшего бросить вызов полицейскому государству. Там, где Мейнхардт совершает предательство, Бен, рискуя жизнью, защищает свое человеческое достоинство и права африканского населения страны.

Аполлон Давидсон

Андре Бринк и его народ

Герои Андре Бринка живут в далекой от нас стране. По ту сторону экватора. Ближе к Антарктиде, чем к Европе.

Но их страна называется Трансвааль, и само это слово делает ее чем-то близкой. Ее беда, пронесшаяся над ней буря, когда-то глубоко волновала наших дедов и прадедов.

На заре двадцатого века англо-бурская война всколыхнула весь мир. Туда, на Юг Африки, на помощь бурам стекались добровольцы из Европы и Америки. Сестры милосердия из Петербурга выхаживали раненых под Питермарицбургом. А кронштадтские ветераны добрались чуть не до Капштадта, как у нас называли тогда Кейптаун.

Появилась и долго потом жила русская народная песня о трагедии далекой земли: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя…»

Через несколько десятилетий, уже на склоне лет, Маршак вспоминал, как в детстве он играл с соседскими мальчишками в войну буров и англичан. А Эренбург — «сначала написал письмо бородатому президенту Крюгеру, а потом, стащив у матери десять рублей, отправился на театр военных действий». Но его поймали и вернули.

Слухи о дожде

Gerugte van Reën

Human

&

Rousseau

Kaapstad en Pretoria

Комары. Тучи комаров облепили ветровое стекло, а дворники не работают. Почему-то именно это вспоминается мне прежде всего, стоит подумать о том уикенде. Но одних воспоминаний мне теперь недостаточно. Пора наконец разобраться, что же произошло в те дни с пятницы до понедельника. Разобраться? Ведь, казалось бы, я и тогда действовал вполне осознанно. И все же меня не покидало ощущение, будто что-то ускользает от меня, что-то потаенное, глубинное: вроде того, как порой просыпаешься с мыслью, что видел вещий сон — видел и забыл, — и хочется вернуть его, нырнуть в тот же поток вторично, и никогда это, разумеется, не удается.

Чего мне всегда не хватало, так это времени. Когда по двенадцать-пятнадцать часов в день занят всевозможными совещаниями, переговорами, контрактами, то времени для личной жизни почти не остается, а предаваться воспоминаниям становится и вовсе непозволительной роскошью. Но вот совершенно неожиданно мне выпали эти девять свободных дней в Лондоне (подобно непредвиденной остановке в пути) между конференцией Ассоциации содействия ООН, которую наша делегация была вынуждена покинуть сегодня, и деловыми переговорами в Токио, начинающимися в следующий четверг.

Не припомню, когда еще со мной такое бывало. Ощущаю даже некоторую подавленность — вероятно, с непривычки. Каждый раз в течение последних десяти лет, когда я позволял себе взять неделю-другую отпуска, мы всем семейством, с Элизой, Ильзой и Луи, отправлялись на море. Обычно я возвращался домой чуть раньше их, чтобы наверстать упущенное в работе. Даже в ту поездку на ферму я захватил с собой Луи. Удавалось, конечно, порой урвать денек для себя — чтобы побыть с Беа, — но и это всегда было спланировано заранее. Два года назад такой «денек» обернулся целой неделей в Мозамбике — незадолго до того, как Лоренсу-Маркиш стал называться Мапуту. Песчаная дорога на юг, сады, тощие куры, туземцы, машущие и ухмыляющиеся нам вслед в тучах поднимаемой нашей машиной пыли, а затем в сумерках красно-желтые коттеджи Понто-де-Оуро. Непривычная оторванность от мира — ни радио, ни газет, рота португальских солдат на обшарпанных бурых грузовичках, хромой чернокожий мальчишка, которого солдаты повсюду возили с собой как талисман, а по ночам, когда духота выгоняла нас из дому, сон на берегу моря под натиском москитов, песчаных блох и еще бог знает кого.

Но на этот раз я в полном одиночестве. Ничего не планируя заранее, я остался совершенно один в эти будто с неба свалившиеся девять дней. Даже как-то страшно, хотя и заманчиво до головокружения. Не перед кем отчитываться, не с кем считаться. Никаких обязательств, никаких неотложных дел. Наедине с самим собой. Никому даже не известно, в каком отеле я остановился. Конечно, я мог бы уже сегодня вечером улететь вместе с нашей делегацией в Йоханнесбург; год назад я, ни минуты не колеблясь, так бы и поступил. Но это означает еще два перелета за неделю, и что-то во мне восстает против этого, сопротивляется. Может быть, старею. А может быть, я просто достиг определенного рубежа, переходить через который не следует, пока не приведешь в порядок то, что осталось позади. А нынешний неожиданный поворот событий как раз позволяет мне такую роскошь. Или это не роскошь, а необходимость? Я не вполне в ладах с самим собой, пожалуй, мне стоит попробовать изложить все на бумаге. Это считается эффективным средством аутотерапии.

Действительно ли в событиях тех дней было нечто нереальное, не решаюсь сказать, апокалипсическое, или мне так кажется только теперь? В юности, когда я был человеком весьма романтического склада и серьезно подумывал о писательстве, я назвал бы их «крушением привычного мира… последними днями…» или как-нибудь еще в том же мелодраматическом духе. Но романтика подувяла, и даже сохраненное мною чувство юмора, по словам Беа, всего лишь единственный положительный аспект моего цинизма.

Пятница

1

Тучи комаров облепили ветровое стекло. Я вновь возвращаюсь к этому воспоминанию, почему-то оно кажется мне важным. Хотя, в сущности, в комарином нашествии не было ничего необычного, такое часто случается в дальних поездках, особенно перед дождем. Жужжащая зеленовато-желтая масса налипла на ветровое стекло, забрызгав его кровью, а когда я включил дворники, они не заработали. Вот это меня и встревожило. От «мерседеса» подобного подвоха никак не ждешь. Нередко люди обзаводятся дорогими автомобилями по каким-то второстепенным соображениям, но меня привлекало в этой машине ее техническое совершенство, гарантия надежности, ощущение непогрешимости, эстетика управляемости. И вдруг подводит такая мелочь, как дворники. Это ставит под вопрос не только качество машины, но и всю мою поездку. Раз вышли из строя дворники, может отказать все, что угодно. (Даже пистолет, неизменно сопутствующий мне в поездках, — а вдруг он когда-нибудь понадобится?) За что же тогда я выложил кучу денег? Сразу же наплыло тягостное воспоминание о последнем свидании с Беа три месяца назад — в полдень мы отправились в мою городскую квартиру, и мое тело, механизм, которому я привык доверять, вдруг забарахлил и вышел из строя. А теперь еще комары, да к тому же на самом гнусном участке дороги. Кто же это сказал, что когда-нибудь человек исчезнет с лица земли, а насекомые останутся?

Возможно, в дефекте виноваты механики, менявшие ветровое стекло, разбитое в Вестонарии, — эпизод, о котором не хочется вспоминать. Как и о многих других. Но вспомнить придется.

Чтобы затем навсегда вычеркнуть из памяти и жить дальше. Именно это желание было основным мотивом моей поездки на ферму и заставило меня ждать ее столь же нетерпеливо и страстно, как фермер ждет дождя в засуху. И тогда была засуха. Всюду, где мы ни проезжали, мы видели лишь песок, пыль и сухую траву. Я ехал туда убедить мать продать ферму. (Дело было слишком сложным и деликатным, чтобы обсуждать его по телефону. Да и мать слишком упряма. Я просто послал ей телеграмму, предупредив о своем приезде.) Такова цель моей поездки, во всяком случае, иначе не было бы ни ее самой, ни всего остального. И все же мой отъезд больше напоминал бегство от сумбура и неразберихи предшествующих дней к ощущению покоя и надежности, связанному для меня с фермой. Бегство от гнетущей атмосферы в семье, от суда над Бернардом. Суд над Бернардом — вот главное, что хотелось с себя стряхнуть.

Я надеялся убежать от воспоминаний о суде, но, как оказалось, повез их с собой. Грязно-желтые стены зала, деревянная обшивка за судейской трибуной, красные кожаные кресла, длинные столы, бурый потертый ковер, серые шторы, два окна с желтыми стеклами, вентилятор с тремя лопастями на длинном стержне, большая люстра со стеклянными лепестками, прикрывавшими лампочки. (Такие же стеклянные лепестки прикрывали лампочку у меня в детской. Помню, как они позвякивали в ту ночь, когда я, шатаясь, встал и потянулся к стакану с водой, а доктор вбежал в комнату и, обернувшись к матери, сказал: «Успокойтесь, кризис миновал».) И Бернард, ровным, уверенным голосом зачитывающий со скамьи подсудимых свое заявление. В ту поездку я вез в портфеле копию его заявления. Уже давно пора ее уничтожить, но я почему-то этого не делаю. Вот и сейчас она передо мной на столике, стилизованном под эпоху королевы Анны.

2

Все пошло вкривь и вкось с самого начала. Уже отъехав от Йоханнесбурга километров сорок, я вдруг обнаружил, что свернул не на ту магистраль. Я собирался ехать по оживленной трассе через Феринихинг и Парейс, по которой езжу всегда — без особой необходимости я стараюсь не менять своих привычек, а оказался на дороге к Почефструму. Вероятно из-за того, что это направление к Вестонарии, куда я то и дело ездил на прошлой неделе и откуда возвращался в последний раз с разбитым ветровым стеклом. Но не воспоминание о волнениях на рудниках испортило мне настроение (хотя, конечно, и оно тоже), а, как и в случае с комарами, раздражающее напоминание о том, что я не могу контролировать ситуацию, что нечто не зависящее от моей воли вступило в противоречие с моими намерениями.

Ошибка в выборе дороги не слишком удлиняла путь (хотя там, скорее всего, не было бы и комаров!) — пят-надцать-двадцать минут не имеют особого значения, когда едешь более десяти часов. Кроме того, мы выехали даже раньше, чем я предполагал, потому что не стали задерживаться в Йоханнесбурге, а сразу за городом перекусили у «Дядюшки Чарли».

— Заказывай ты, — сказал я сыну в отчаянной попытке расположить его к себе. — Заказывай что хочешь.

— Я не знаю, что ты любишь.

Мой деланный энтузиазм сразу же улетучился, однако я продолжал настаивать.

3

Нам все же пришлось остановиться неподалеку от Брандфорта, чтобы помыть стекла. И опять меня огорчила не столько потеря времени, сколько сбой ритма. Задержка нарушила мои планы: я собирался заправиться в Реддерсбурге, но там бензоколонка закрывалась в шесть. Поэтому пришлось положить в багажник две пластмассовые канистры с горючим — излишний риск, которого я обычно стараюсь избегать. К счастью, кондиционер работал нормально, и запах бензина не ощущался.

Когда мы вышли из гаража, было уже холодно. Солнце еще стояло в бесцветном небе, нависая над грядой каменистых холмов, но холод пробирал до костей. На голой равнине негде было укрыться от ветра. Деревня представляла собой беспорядочное скопление домишек и хижин, окруженных покосившимися заборами. Железные баки для воды, изъеденные ржавчиной; птичники и уборные прямо во дворе да несколько голубей на крышах, съежившихся под порывами ветра. Обычно я объезжаю эту деревню по окружной дороге. Но теперь срыв привычного распорядка как бы вынудил меня «запнуться». Но на чем? Картина была бессмысленной и случайной. А здесь, в роскошном лондонском отеле, воспоминания о ней кажутся еще более бессмысленными и неуместными.

У гаража, на клочке земли, озаренном солнцем и кое-как защищенном от ледяного ветра, стояли несколько чернокожих молодых людей. Сбившись в кучу, чтобы было теплее, они переговаривались пронзительными голосами, а два подростка рыскали по мусорным бакам в поисках пищи. Мимо прошла чернокожая женщина, неся на голове жестянку с керосином. Не поворачивая головы, она заговорила с парнями и продолжала истошным голосом перекликаться с ними, уже миновав два квартала.

На другой стороне пыльной улицы, возле покосившегося белого забора, однообразно и монотонно скакала маленькая девочка с хмурым, сосредоточенным лицом, а с крыльца дома напротив за ней следил, прислонившись к столбу, старик; трубка безжизненно торчала у него изо рта. Он тоже «запнулся» — на чем? Бернард рассказывал мне о своем деде с северо-запада, который вот так же однажды следил за соседской девочкой, ловя мгновения, когда у нее задерется юбка. Штанишек она, очевидно, не носила. Дед Бернарда неотрывно глядел на нее, стиснув трость так, что у него побелела кожа на костяшках пальцев. Когда силы оставили его, он позвал жену из дома:

— Прогони-ка эту голозадую девчонку, пока меня не хватила кондрашка.

4

Ветровое стекло вымыто, можно ехать дальше. От Брандфорта до Блумфонтейна всего полчаса езды. Оттуда до фермы еще пять часов, но, зная, что ровно полпути позади, ехать как-то легче. За окнами ветер пригибал к земле белесую траву, а в машине было тепло и уютно. Солнце медленно опускалось, предвещая бесконечную ночь. Сработают ли фары? На секунду я запаниковал и включил их. Было еще слишком светло, чтобы увидеть, загорелись ли они, но вспыхнувший синим светом индикатор убедил меня, что все в порядке. Все-таки все в порядке.

Ближе к Блумфонтейну машин на шоссе прибавилось. А сразу за развилкой на Винбург — на той дороге, по которой мы поехали бы, не отвлеки меня воспоминания о Вестонарии, — случилось дорожное происшествие.

На подъеме, вскоре после того как движение стало двухрядным, большой черный «крайслер» устаревшей модели поехал прямо на нас не по своей полосе. Как уже не раз случалось в моей жизни, я видел приближение несчастья, но был не в силах предотвратить его. Перед нами шла зеленая спортивная машина. Она буквально на дюймы разминулась с «крайслером», дико завертелась и, петляя из стороны в сторону, скрылась за холмом. Но водитель «крайслера», вероятно совершенно потеряв контроль, заскользил по дороге, въехал на полосу песка между двух рядов, перескочил через нее и устремился навстречу идущему по своей полосе «фольксвагену». После столкновения человеческие тела со странной медлительностью вылетели из «крайслера» и в нелепых позах распластались на дороге.

— Господи, — сказал Луи, — как в тот день, когда мы подорвались на мине… — Он запнулся.

— Поганые черномазые, — процедил я сквозь зубы. — Чего еще от них ожидать.

5

Как только мы отъехали от Блумфонтейна, солнце зашло и сразу стало совершенно темно, без всякого перехода от сумерек к ночи.

— Проголодался? — спросил я Луи.

— Не слишком.

— Может быть, остановимся в кафе у Аливала?

Он кивнул.

Суббота

1

А любви не имею…

Я только что нашел эти слова в Библии, но они показались мне какими-то вялыми и ничего не значащими по сравнению с их торжественным звучанием в детстве. Да и все в нынешнем зыбком пребывании здесь, в Лондоне, представляется блеклым и незначительным по сравнению с моими жгучими воспоминаниями. Я пишу это сочинение, пробуя на нем руку, не без некоторого цинизма. И теперь мне не остается ничего другого, как продолжать, хотя дается это нелегко и сам процесс писания, записывания всего подряд, стал уже почти принудительным.

А любви не имею…

гулкий рокочущий голос дедушки, очки на носу, настольная лампа возле Библии на голландском, с медными застежками (теперь это украшение на дверце бара в моей гостиной), каждый слог произносится отдельно и с выражением. Когда мы с братом были маленькими, вечерняя молитва означала для нас приобщение к ритуалу взрослых, состоявшему из чтения, молитв и песнопений. Я не понимал ни слова, да и не пытался понять. Но было нечто успокаивающее и умиротворяющее в самом соприсутствии великим словам, тяжко грохотавшим над тобой и защищавшим тебя могучей стеной от звуков из мрака снаружи. Но как только нам стукнуло шесть — сперва мне, а потом Тео, — от нас потребовали повторять что-нибудь, что мы запомнили из дедушкиного чтения. С этого времени религия перестала быть для меня темной, но приятной и сделалась пугающей. Охваченные паникой, мы пытались выхватить что-нибудь из размеренного и непрерывного потока дедушкиной рецитации, ужас парализовал нас, когда выяснялось, что слово ускользнуло и придется хвататься за что-то новое. И пусть это был всего-навсего перечень имен — Адам, Сиф, Енос, Каин, Малелеил, Иаред. Понимать было не обязательно, только запоминать. Нам постоянно внушалось различие между раем и адом, а на стене столовой, за головой дедушки, висело как подтверждение и предупреждение аллегорическое изображение «Правого пути», огненный глаз господа, горящий над нами.

Первый раз, когда это случилось, дедушка обрушился на меня без предупреждения. Как всегда по воскресеньям, я сидел за столом, погрузившись в медленное течение его громкой речи, в предвосхищении теплой постели, и вдруг, все еще держа книгу открытой, он поглядел на меня поверх очков и строго спросил:

— Ну, Мартин, ты что-нибудь запомнил?

— Что, дедушка?

2

Карла Янсена, сотрудника министерства, возглавляемого теперь Калицем, я знал со студенческих лет, хотя близкими друзьями мы не были. Пожалуй, мы оба были слишком высокого мнения о себе (в университете, например, мы рвались участвовать в ежегодных соревнованиях по ораторскому искусству, стремясь завоевать кубок). Но после того, как наши карьеры пошли разными путями и возможность дальнейшего соперничества была исключена, наши отношения возобновились на более прочной основе. Он извлекал выгоду из моих конфиденциальных сообщений о котировке акций и тому подобном, предоставляя мне в свою очередь различные разрешения и льготы. Мы основательно поддерживали интересы друг друга.

С предшественником Калица Питом Лоренсом у Карла с самого начала установилось полное взаимопонимание. Лоренс был представителем старой гвардии, потратившим много лет на ожесточенную борьбу вместе со своей партией; награжденный в итоге министерским постом, он не собирался делать ничего, кроме как оттяпывать то, что плыло в руки, предоставляя всю министерскую работу Янсену, что вполне соответствовало честолюбивым стремлениям и инициативности Карла. И в результате министерство процветало.

Затем старик ушел в отставку (после неудачной истории с цветной уборщицей в его кабинете), а Калиц оказался хозяином совсем иного склада. В день назначения на пост он объявил (его седоватые усики а-ля Гитлер трепыхались при этом от волнения), что намерен самым решительным образом наложить на министерство «печать своей личности». Свобода маневра, которой обладал до того Карл, была сильно урезана, а вдобавок вскоре начались и личные трения. Так обстояли дела в мае этого года, когда Карл позвонил мне.

Говорить по телефону он не захотел. Мне пришлось отложить свидание с Беа и пообедать с ним, однако, как оказалось, дело того стоило. Он начал с главного:

— У меня к тебе дело. Сигарету?

3

Зайдя на кухню, я увидел там мать, возившуюся с черным малышом. Ребенок орал, а она, тихонько мурлыкая, занималась привычным делом — лечением, умыванием, сменой пеленок. Наконец он успокоился и уснул у нее на руках. До замужества она работала няней.

— Доброе утро, баас, — сказала Кристина, стоя у печи.

Молодая женщина, как и накануне вечером, сидела в углу кухни. Она поглядела на меня, но не произнесла ни слова. В выражении ее лица не было ни вызова, ни тупой пассивности. Невозмутимое — вот, пожалуй, уместное для него определение. Теперь, когда я смог разглядеть ее, она поразила меня, напомнив черных женщин на картинах Тречикова. Но еще более меня заставила приглядеться к ней — обычно я не обращаю на чернокожих женщин никакого внимания — рана у нее на щеке, почти обнажавшая мясо.

— Что с ней стряслось? — спросил я у матери после того, как она вернула молодой женщине ребенка.

— Это ее муж. Тот управляющий, Мандизи. Она вчера приходила ко мне за лекарствами, вот он и избил ее.

4

Основатель нашего рода Мартин Вильхельм Мейнхардт прибыл на мыс Доброй Надежды в 1732 году знаменосцем роты Голландской Ост-Индской компании. Человек, несомненно, импульсивный, он год спустя дезертировал и, бросив молодую беременную жену, присоединился к экспедиции, отправившейся в глубь материка на поиск Моно-мотапы — мифического древнего эльдорадо в самом сердце Африки. О его смерти ничего не известно, он просто исчез. Может быть, он и нашел свою золотую страну. Однако, скорее всего, нет. Но он пустил корни в эту землю. И оставил нам в наследство свою мечту.

Его единственный сын Мартин, ставший Нимвродом нашей семьи, был свыше двух метров роста и дожил до девяноста лет. В его молодые годы Кейптаун слыл диким и привольным городком — маленьким Парижем огромной коммерческой империи, неотвратимо дрейфовавшей навстречу собственному банкротству, пока ее подданные наслаждались каждым мгновением этого плавания. Мартин же по своим наклонностям не был горожанином. Прихватив с собой девицу, считавшуюся самой хорошенькой в городе, он двинулся к границе обжитых земель и стал фермером-животноводом, перегоняющим скот с одного места на другое в зависимости от наличия пастбищ, слухов о нападении бушменов и диких зверей, а также от всевозможных толков о дожде, которые влекли его в глубь страны с не меньшей силой, чем его отца легенда о Мономотапе. После смерти жены он уже стариком вернулся в Кейптаун со своими двенадцатью или тринадцатью детьми, но вскоре разругался с британскими властями и удалился оттуда, отмерив себе большой участок земли на голом пространстве в северо-западной части Намакваленда. Дошедшие до нас рассказы о нем рисуют глухого и почти слепого гиганта, сидящего с Библией на коленях у порога своего дома. Время от времени он хватается за ружье, прицеливается наугад и палит во что попало. После выстрела, всполошившего кур и коз, снова наступает мертвая тишина, нарушаемая лишь пением цикад да мурлыканьем в кухне черной служанки — единственного человека, присматривавшего за ним.

Тем временем два его старших сына отправились в Храфф-Рейнет основать фермы в Брёйнкьисхухте, самой оживленной части пограничного района. Старший брат был вскоре убит в экспедиции против бушменов. Второй, Вильхельм, женился на кузине ван Ярсвельда, ставшего впоследствии известным вожаком восстания. Небезынтересен тот факт, что на свадебных приглашениях было написано не «господин и госпожа», а «гражданин и гражданка такие-то» — воистину неисповедимы пути, которыми семена Французской революции попадали на этот край света. Вильхельм играл заметную роль в восстании следующего года, и потому нет ничего удивительного в том, что в 1801 или 1802 году он просидел год в тюрьме в Кейптауне. После освобождения, неукротимый, как и прежде, он отправился к вождю племени коса Нгика, чтобы договориться с ним о совместных действиях против британских властей.

Однако, вернувшись домой, он увидел, что его ферма разорена, скот уведен, дом и строения сожжены, а семья вырезана разбойничьими туземными племенами Цурфель-да. Лишь трое из его сыновей были спасены соседями. Над могилой жены и детей Вильхельм поклялся отомстить и, не дожидаясь тризны, вскочил на коня и помчался в Цурфельд, где его тело, исколотое копьями, и было найдено неделю спустя.

Трое его сыновей воспитывались у соседей, пока не вошли в возраст и не основали собственную ферму неподалеку от Эйтенхахе. Средний брат, Левис, как раз находился по торговым делам в Алгоа-Бей, когда на берег в 1820 году высадились первые английские поселенцы. Его фургон наряду с прочими был отряжен для их перевозки на фермы в глубь страны. И хотя он повиновался весьма неохотно, это путешествие стало поворотным пунктом в его жизни, потому что в семье, которую он перевозил, была девица по имени Мелани Харрис. Впервые он обратил на нее внимание, когда из фургона вывалилось и сломалось — казалось, непоправимо — старое кресло. Кресло с роскошной резьбой и золочеными ножками было собственностью девицы, унаследованной ею от бабушки, и Мелани сильно горевала. Но Левис решительно взялся за дело и, ловко орудуя охотничьим ножом, починил кресло столь искусно, что невозможно было разглядеть следов повреждений. По ходу дела он, естественно, завоевал сердце юной Мелани. Это кресло, долгие годы стоявшее у моего отца, теперь занимает почетное место в моем кабинете.

5

Оглядываясь назад, я думаю: испугало меня не то, что без очков я потерял способность ясно видеть и ощутил отчужденность от всего меня окружавшего. Гораздо неприятнее было то, что я оказался беззащитным перед обступившими меня невидимыми предметами. Чуть ли не в панике я начал лихорадочно искать отброшенные очки, пока не нашел их правую половину с уцелевшим стеклом, а через некоторое время среди буйных сорняков и пустую левую. Понимая всю бесполезность своих действий, я все же снова попытался соединить их, словно надеясь, что это возвратит мне способность воспринимать мир целостно.

На этот раз я обращался с воротами крайне осторожно. Возвращаться сюда я больше не собирался. Да и зачем я приходил? Неважно, все равно я здесь ничего не нашел. Раньше или позже человеку приходится избавляться от родового романтизма. Одна из форм освобождения. как сказала бы Беа.

Кем же все они были? Неудачниками, все без исключения. И каждый на свой лад стал жертвой этой земли.

Я укрепил ворота проволокой, чтобы они не открылись.

Солнце уже довольно высоко поднялось над серыми холмами. От этого все вокруг казалось еще мрачнее, а ветер так и врезался в тело.

Воскресенье

1

Все случившееся в тот уикенд, даже убийство, само по себе было не столь уж важно. Я все яснее понимаю это. Существенны были не сами события, а то, что вовлекалось ими в общий водоворот. И если я ощущаю потребность описать все это, то отнюдь не из желания просто довести повествование до конца (это не та цель, к которой я стремлюсь, мне совсем не хочется встречаться с тем, что меня там поджидает). Мною движет совершенно иное: стремление к основательному прояснению всех событий с отчетливым пониманием того, что этого нельзя делать в спешке. А время идет, я пишу уже пять дней.

Я никогда особенно не прислушивался к прогнозам «Римского клуба», однако в их первом докладе был образ, прекрасно передающий мое нынешнее состояние. Это детская загадка, демонстрирующая внезапность, с какой данная величина достигает внутри определенной системы фиксированного предела. Водяная лилия, растущая в пруду и ежедневно удваивающая свои размеры. Если позволить ей расти свободно, она за тридцать дней покроет весь пруд и убьет в нем все живое. Долгое время растение кажется маленьким, и вы не беспокоитесь, не подрезая его. Наконец оно занимает полпруда. На который день это случится? Разумеется, на двадцать девятый. И тогда на спасение пруда у вас останется всего один день.

2

Когда я вышел на кухню, там не было никого, кроме старой Кристины, готовившей на плите кашу. За спиной У нее был привязан ребенок Токозили.

— Доброе утро, Кристина, — сказал я. — Теперь ты стала нянькой?

— Ах, баас, — она налила мне горячего кофе, — Токозиль ведь даже не плакала. И никогда ничего нам не говорила. Все эти годы она позволяла Мандизи делать с ней что угодно. Это ведь уже давно началось.

— Что теперь будет с детьми?

— Их заберет мать Токозили. Госпожа звонила туда сегодня утром.

3

Чернокожие рыли могилу за хижинами, где склон холма чуть скруглялся, неподалеку от того места, где Шольцу показалось, что он почуял воду. Там росли алоэ, склонившиеся к земле и пламенеющие цветами даже в такую засуху. Кирки и лопаты с громким металлическим звоном отскакивали от твердой как камень красной засохшей глины. Несмотря на утреннюю прохладу, они работали голые по пояс, тела их были покрыты потом. При каждом ударе они громко выкрикивали что-то. Между алоэ то там, то тут виднелись могильные надгробия.

На ферме моего друга Гейса тоже были такие могилы — в вельде под кустами терновника, вдалеке от жилья — маленькие холмики из камней, выветрившихся под солнцем и ветром. Однажды на заячьей травле мы наткнулись на эти могилы. Чуть не падая с ног от усталости, я уже хотел опуститься на один из этих холмиков, как вдруг Гейс испуганно закричал:

— Постой, Мартин. Не надо! Это же могила!

— Ну и что?

— Если ты сядешь на нее, дух покойника вырвется оттуда и будет преследовать тебя по ночам.

4

Мать в одиночестве сидела в столовой у большого ненакрытого стола. Перед ней стоял транзистор с выдвинутой антенной. Она привела в порядок волосы, надела черную шляпу и воскресное синее платье с белым узором.

— Ждешь гостей? — спросил я.

— Нет, просто приготовилась к службе. — Она кивнула на транзистор. Оттуда доносилась церковная музыка.

— А где Луи?

— Уехал в деревню за газетами.

5

Вскоре после того, как уехали полицейские, прибыли гости: Вейдеманы с соседней фермы, Герт и Луки, оба моложавые, на четвертом десятке. У Герта была мощная осанка, мускулистые ноги футбольного форварда и большие мясистые уши. В его самоуверенной манере держаться чувствовалась какая-то раздражавшая меня напористость. Луки, напротив, была тихая и бесцветная. Ее тело быстро сдавало после трех родов и напоминало под мрачным платьем большой гнилой гриб. Вспоминаю, какой она была сразу после замужества: бойкая девица, полная энтузиазма и готовая ввязаться в любой спор. Не особенно хорошенькая, но привлекательная вызывающей оригинальностью. Она, кажется, была преподавательницей иностранных языков и довольно одаренной пианисткой. Но с годами поблекла, стала вялой, пассивной и унылой.

— Добрый день, — сказал Герт, крепко пожимая мне руку. — Дай, думаем, заедем. По воскресеньям на ферме так скучно. Готов общаться даже с незнакомыми.

— Надо бы предложить гостям что-нибудь, — сказал я матери.

— Думаете, у нее есть пиво? — захохотал Герт.

— Чаю или кофе? — не улыбнувшись, спросила мать.