Трилогия "Лунатики" известного писателя-мыслителя Г. Броха (1886-1951), произведение, занявшее выдающееся место в литературе XX века.
В 1888 году господину фон Пазенову было уже семьдесят, и некоторые прохожие, встречая его на улицах Берлина, испытывали странное и необъяснимое чувство отвращения, более того, своим отвращением они словно утверждали, что это — злой старик. Маленького роста, но пропорционального телосложения, не худой, но и не толстяк, он был очень хорошо сложен, и цилиндр, который он имел обыкновение надевать в Берлине, производил вполне респектабельное впечатление. Он носил бородку под кайзера Вильгельма Первого, но только коротко подстриженную, а на его щеках не было и намека на седину, которая придавала внешности императора некую простоту; даже в волосах, по-прежнему густых, проглядывало лишь несколько седых волос; невзирая на свои семьдесят лет, он сохранил белокурость молодости, ту рыжеватую белокурость, что напоминает гниющую солому и не очень идет пожилому человеку, на голове которого хочется видеть нечто более почтенное. Но господин фон Пазенов к цвету своих волос давно привык, и даже монокль казался ему вполне подходящим его возрасту. Глядя в зеркало, он по-прежнему узнавал там лицо, которое смотрело на него пятьдесят лет назад. Господин фон Пазенов был доволен собой, хотя и встречались люди, не воспринимающие внешность этого старика, их умы не могли постичь того, что все-таки нашлась женщина, которая глядела на него жаждущими глазами и страстно обнимала его, по их мнению, ему были доступны лишь польские служанки, работающие у него в имении, в обращении с которыми он мог позволить себе легкую истеричность, но все-таки в нем доминировала господская агрессивность, свойственная мужчинам маленького роста. Правда это было или нет, но так считали оба его сына, и, разумеется, он этого мнения не разделял. К тому же точка зрения сыновей часто бывает субъективной, и проще было бы упрекнуть их в несправедливости и пристрастности, если бы не какое-то неприятное чувство, охватывающее тебя при виде господина фон Пазенова, особенно усиливающееся, когда господин фон Пазенов проходит мимо, а ты смотришь ему вслед. Может быть, это объясняется абсолютной неопределенностью его возраста, ибо ходит он не так, как старики, не так, как молодые люди, и не так, как мужчины в расцвете лет. Вполне возможно, кто-то из прохожих воспринимает эту манеру ходить лишенную достоинства, как заносчивую и простоватую, тщедушно ухарскую и хвастливо правильную. Походка, конечно, результат темперамента; но можно все-таки себе представить, как ослепленный ненавистью молодой человек спешит вернуться, чтобы тому, кто так ходит, подставить под ноги трость, нибудь свалить его, переломать ему ноги — навсегда жить эту походку. А тот идет прямо и очень быстрым шагом, c высоко поднятой головой, как обычно это делают люди маленького роста, и поскольку спину свою он держит очень прямо, то, следовательно, его маленький живот оказывается немного выпяченным вперед, можно даже сказать, что он несет его перед собой, более того, что он вместе с ним несет куда-то всю свою персону, ужасный подарок, и нет желающих получить его. Но поскольку такое сравнение само по себе еще ничего не объясняет, то возмущение это выглядит необоснованным, не исключено, что даже становится стыдно, когда вдруг возле ног обнаруживаешь прогулочную трость. Движения трости размеренны, она взлетает почти до уровня колен, замирает на какое-то мгновение в сильном ударе о землю и снова взлетает, а ноги идут рядом. Они тоже поднимаются выше, чем обычно, носок ноги идет в какой-то степени слишком размашисто вверх, словно хочет в знак пренебрежения к идущим навстречу продемонстрировать подошву обуви, а каблук производит о мостовую короткий сильный удар. Так и идут рядом — ноги и трость, и тут вдруг возникает представление, что этот мужчина, родись он лошадью, был бы иноходцем; но самое страшное и отвратительное состоит в том, что иноходь эту производит тренога, тренога, которая сдвинулась с места. И приходишь в ужас при мысли, что эта трехногая устремленность к цели, должно быть, такая же фальшивая, как и эта прямолинейность, и эта устремленность вперед: ибо цели нет! Так не ходит никто из тех, у кого значительные намерения, и если на какое-то мгновение в голову приходит мысль о ростовщике, который притащился в дом для бессердечного взыскания долга, то сразу же понимаешь, что этот образ слишком мал, он слишком земной, и осознаешь, что именно так слоняется без дела черт, пес, хромающий на трех ногах, что эта прямолинейная ходьба по сути есть хождение зигзагом, … достаточно; все это вполне может прийти в голову, когда, прикрываясь маской почтения, с ненавистью препарируешь походку господина фон Пазенова. В конце концов, ведь такое препарирование можно применить к большинству людей. И всегда что-то будет не так. И если бы даже господин фон Пазенов не вел суетливый образ жизни, уделяя более чем достаточно времени исполнению чисто формальных и прочих обязательств, что предполагает обеспеченное состояние, он все равно был бы занятым человеком, что и соответствовало его сути, а слоняться без дела — занятие вовсе ему несвойственное. Приехать пару раз в году в Берлин — вполне ему по силам. И теперь он направлялся к своему младшему сыну премьер-лейтенанту Иоахиму фон Пазенову.
Всегда, когда Иоахим фон Пазенов встречался с отцом, в памяти всплывали детские воспоминания, что не удивительно. Оживали, правда, прежде всего события, предшествовавшие его поступлению в кадетскую школу в Кульме. Были это, впрочем, всего лишь обрывки воспоминаний, они возникали мимолетно и перемешивали важное с совсем несущественным. Казалось совершенно незначительным и излишним вспоминать управляющего имением Яна, чей образ, невзирая на его абсолютную второстепенность, затмевал все другие. Может быть, это объяснялось тем, что Ян был не человеком даже, а какой-то сплошной бородой. На него можно было смотреть часами и размышлять о том, есть ли там, за этими взлохмаченными, непролазными, хотя и мягкими, зарослями человеческое существо. Даже если Ян говорил, что бывало не так уж часто, то верилось в это с трудом, ибо слова возникали за бородой словно за каким-то занавесом, и произносить их вполне мог кто-то другой. Забавней всего было наблюдать, как Ян зевал: тогда на определенном участке волосатой поверхности образовывалась дыра, демонстрируя, что это именно то место, куда Ян имеет обыкновение отправлять пищу. Когда Иоахим прибежал к нем чтобы рассказать о своем предстоящем поступлении в кадетскую школу, Ян как раз ел; он резал хлеб, молча слушая, и на конец спросил: "Ну, теперь молодой господин наверняка должен радоваться?" И только тогда до Иоахима дошло, что он вовсе не рад этому; он даже охотно бы заплакал, но поскольку никакой непосредственной причины для этого не было, то он просто кивнул головой и выдавил из себя, что радуется. Затем вспоминался еще Железный Крест
Ростом мать была выше отца, и все в имении подчинялось ей. Примечательно то упорство, с каким они с Гельмутом не хотели ее слушать; это, собственно говоря, было у них общее с отцом. Они пропускали мимо ушей ее тягучее и медленное "нет" и попросту злились, если она затем к этому добавляла: "Смотрите только, чтобы отец не узнал". А страха они не испытывали даже тогда, когда она прибегала к своему последнему средству: "Ну вот теперь я и вправду намерена рассказать все отцу". Практически не бывало им страшно и в том случае, если она исполняла свою угрозу, потому что тот лишь бросал на них сердитый взгляд и отправлялся твердыми прямолинейными шагами по своим делам. Это было подобно справедливому наказанию для матери за то, что она пыталась найти союзника в лице всеобщего врага.
В то время церковными делами в округе ведал предшественник теперешнего пастора. У него были желтовато-седые бакенбарды, которые почти не отличались по цвету от кожи, и когда он бывал приглашен к праздничному столу, то имел обыкновение сравнивать мать с королевой Луизой
Мать была очень пунктуальным человеком. Во время дойки она всегда находилась в коровнике, при сборе яиц — в курятнике, до обеда ее можно было найти на кухне, а после обеда — прачечной, где она вместе со служанками пересчитывала накрахмаленное белье. Тогда, собственно говоря, он впервые и узнал обо всем. Он был с матерью в коровнике, и дыхание ему забивал тяжелый запах, затем они вышли на холодный зимний воздух, а навстречу им, пересекая двор, направлялся дядя Бернхард. Он был, как всегда, со своей тростью; после ранения вполне позволительно носить трости, все выздоравливающие носят трости, даже тогда, когда они почти не хромают. Мать остановилась, а Иоахим крепко вцепился в трость дяди Бернхарда. И сегодня он хорошо помнит ее ручку из слоновой кости, украшенную гербами. Дядя Бернхард сказал: "Поздравьте меня, кузина, я только что стал майором". Иоахим посмотрел на майора снизу вверх; тот был еще выше матери, он отвесил маленький, но в то же время полный достоинства и отвечающий уставам поклон, он казался еще более благородным и еще более строгим, чем обычно, стал, возможно, еще выше, в любом случае он подходил ей больше, чем отец. У него была короткая окладистая борода, которая, правда, не закрывала рот. Иоахим размышлял над тем, велика ли честь, что ему позволено держаться за трость майора, затем он решил для себя, что хоть немножечко, но он может этим гордиться. "Да, — продолжал дядя Бернхард, — но теперь хорошие деньки в Штольпине снова подошли к концу". Мать ответила, что это одновременно и хорошая, и плохая новость, ответ был сложным и не совсем понятным Иоахиму. Они стояли на снегу; на матери была короткая меховая шубка, мягкая, как и она сама, из-под меховой шапки выбивались белокурые волосы. Иоахим постоянно радовался тому, что у него такие же белокурые волосы; стало быть, и ростом он будет выше отца, может, такой же высокий, как дядя Бернхард, и когда тот указал на него: "Ну, ведь вскоре мы станем коллегами по солдатской службе", то он даже на какое-то мгновение полностью согласился. Но поскольку мать всего лишь вздохнула, без возражений, покорно, так, словно она стоит перед отцом, он отпустил трость и припустил к Яну.