Затмение Бога

Бубер Мартин

Книга эта возникла из лекций, прочитанных мной в ноябре — декабре 1951 г. в нескольких американс-ких университетах — Йельском, Принстонском, Колумбийском, Чикагском и других. В начале я поместил в качестве подобающего вступления "Рассказ о 2-х разговорах", написанный мной в 1932 г., и также включил сюда эссе "Любовь к Богу и идея Бога", написанное в 1943 г. В разделе "Религия и филосо-фия" мною использованы некоторые выдержки из обращения по этому вопросу, которым я открывал посвященное этой теме заседание Шопенгауэровского общества во Франкфурте-на-Майне в 1929 г.

Предварительное

Рассказ о 2-х разговорах

Я хочу рассказать о 2-х разговорах. Одном, который, как мне кажется, завершился так, как может завершиться далеко не всякий разговор, но, по сути, остался все же недоговоренным; и другом, который, по всей видимости, оказался прерванным и, тем не менее, все же достиг такой завершенности, какую редко приходится встречать в разговорах.

Оба раза это был спор о Боге, о его понятии и имени, но проходил он в каждом случае совершенно по-разному.

3 вечера подряд я читал в народном университете для взрослых одного среднегерманского промыш-ленного города лекции на тему "Религия как действительность". Под этим я разумел следующее прос-тое положение: "вера" — это не чувство в человеческой душе, это есть вступление человека в действи-тельность, в полную действительность, без пропусков и сокращений. Мысль эта незамысловата, однако она противоречит общепринятому представлению. Поэтому для ее разъяснения и понадобились 3 вечера, и даже не просто 3 лекции, но еще и 3 диспута, которые последовали за лекциями. Эти диспуты меня в некотором отношении удивили и обеспокоили. По всей видимости, большую часть аудитории составляли рабочие, но ни один из них не брал слова. Говорили — задавали вопросы, излагали свои сомнения и соображения — в основном студенты (поскольку в городе имеется старинный знаменитый университет), хотя и все прочие слои слушателей также оказались втянутыми в обсуждение; и лишь одни рабочие хранили молчание. Только в конце 3-го вечера выяснилась причина этого, ставшего для меня уже весьма мучительным, положения. Один молодой рабочий подошел ко мне и сказал: "Знаете, не можем мы вот так прямо здесь разговаривать. Вот если бы вы захотели посидеть с нами завтра, можно было бы побеседовать обо всем этом". Разумеется, я, согласился.

На следующий день было воскресенье. После обеда я пришел на условленное место, и тут мы проговорили до самого вечера. Среди рабочих был один уже немолодой человек, на которого и вынужден был то и дело поглядывать, потому что слушал он как действительно жаждущий слышать человек. Редко когда теперь можно встретиться с таким вниманием, и если оно проявляется, то скорее у рабочих, которым, в отличие от буржуазной публики, нет дела до говорящего, а — только до того, что он говорит. У человека этого было примечательное лицо. На одном старофламандском алтаре есть картина, изображающая поклонение пастухов, так вот у одного из них, у того, кто протягивает руки к яслям, как раз такое лицо. По виду сидевшего передо мной человека нельзя было подумать, что его охватывает подобное чувство, да и само его лицо не было таким открытым, как у пастуха на картине; но по нему можно было заметить, что он и слушает и обдумывает — медлительно и с немалым усилием. Наконец заговорил и он. "Я убедился, — сказал он подчеркнуто медленно, повторяя выражение, которым в беседе с Наполеоном воспользовался астроном Лаплас, соавтор (вместе с Кантом) теории возникновения Вселенной, — что мне нет надобности в этой гипотезе — "Бог", чтобы разобраться в мире". Он так выговорил слово "гипотеза", словно посещал лекции видного естествоиспытателя, преподававшего в этом промышленном и университетском городе и незадолго перед этим, в возрасте 85 лет, скончавшегося. Так вот этот ученый мог говорить с подобной интонацией, когда речь шла не о зоологии, а о мировоззрении, хотя он и не пренебрегал понятием "Бог" для выражения своего представления о природе. Короткая реплика этого человека задела меня; я увидел в ней более требовательный, более настоятельный вызов, чем со стороны прочих. До сих пор разговор носил хотя и серьезный, но несколько беспорядочный характер — и вдруг все стало жестким и напряженным. С чего следовало мне начать свой ответ, чтобы он действительно был ответом? Некоторое время я размышлял в разом сгустившемся воздухе. Мне представилось, что я, приняв именно его позицию научного, мировоззрения, должен потрясти то состояние уюта, в котором он помышлял о "мире", где возможно "разобраться". Что это за мир? Что мы называем миром, миром, в котором имеются цвета киновари и травы, до-мажор и си-минор, вкус яблока и полыни, — "чувственным миром"? Есть ли это что-то иное, нежели результат встречи наших наделенных специфическими свойствами чувств с теми немыслимыми процессами, сущность которых то и дело тщетно пытается истолковать физика? Красного, что открывалось нашему глазу, не было ни там, в "вещах", ни здесь, в "душах", но из взаимного зацепления того и другого оно каждый раз появлялось и пылало до тех пор, пока воспринимающий красное глаз и порождающее красное "колебание" находились друг против друга. Так где же мир с его уютом? Там — неизвестные "объекты", здесь — на первый взгляд такие знакомые и все же непостижимые "субъекты" и — такое реальное и в то же время неуловимое соприкосновение тех и других, "явления"; разве это не три особых мира, которые уж невозможно охватить одним единственным словом? Где "место", в котором мы могли бы совместно мыслить об этих мирах, столь отделенных друг от друга; что это за бытие, которое сообщало устойчивость ставшему вдруг таким сомнительным "миру"?

Религия и действительность

Истинный характер эпохи достовернее всего усматривается в преобладающем в ней типе взаимо-отношений между религией и действительностью. В одну эпоху то, во что "верят" люди как в нечто от них совершенно независимое и существующее само по себе, представляет собой действительность, с которой они находятся в реальном взаимоотношении, но о которой, разумеется, как им хорошо извест-но, они могут составить только чрезвычайно неполное представление. В иные эпохи, напротив, на мес-то действительности заступает соответствующее о ней представление, которое к этому времени "сос-тавилось" и с которым поэтому возможно манипулировать, или даже некоторый остаток представле-ния, понятие, в котором возможно усмотреть только поблекшие черты некогда полнокровного образа. Люди, продолжающие оставаться "религиозными" в такие времена, часто не замечают, что восприни-маемое ими в качестве религиозного отношение существует уже более не между ними и независимой от них действительностью, но осуществляется лишь внутри их собственного духа, духа, который включает в себя именно самостоятельные образы, самостоятельные "идеи". И тогда появляются, в более или менее законченном виде, люди особого рода, которые воспринимают такое состояние вещей как совершенно естественное. Никогда, полагают они, не была религия чем-то иным, нежели внутридушевным процессом, порождения которого "проецируются" на плоскость — фиктивную саму по себе, однако наделяемую со стороны души характером действительности. И пусть эпохи все же различаются, утверждают они, силой образности, с которой осуществляется эта проекция, в конечном итоге человек, достигнув ясности познания, будет обязан признать, что все воображаемые разговоры с Божественным — это только лишь разговоры с самим собой, а скорее даже диалог между различными слоями личности. Тогда следует, как пояснял один представитель данной категории людей, возвестить, что Бог "мертв". Однако тем самым провозглашается не что иное, как то, что человек оказался не в состоянии постичь совершенно независимую от него действительность и занять позицию по отношению к ней; он не в состоянии также представить себе эту действительность и посредством силы воображения, в виде образов, которые таким путем возвещают об этой действительности неспособному достичь ее своими силами созерцанию. Ибо не фантазии, но настоящим встречам с действительно божественной мощью и величием обязаны своим происхождением все великие божественные образы рода человеческого. В той же самой мере, в какой иссякает способность обрести совершенно от нас независимую, хотя и доступную нашей беззаветной самоотдаче и преданности действительность, иссякает также и человеческая сила постижения божественного в образах.

Разумеется, сказанное не следует понимать так, как если бы одно лишь понятие Бога, как таковое, одно категориальное представление о божественном, как таковое, уже вредили бы конкретному религиозному отношению. Все зависит от того, насколько это понятие божества может воздать должное действительности, которая им подразумевается, именно как действительности. Чем выше степень его абстрактности, тем в большей степени она должна выравниваться свидетельством живого опыта, с которым она замыкается не просто в мысленную систему, но связана глубочайшей внутренней связью. Чем более удаленным от всякого антропоморфизма представляется понятие, тем более оно нуждается в органическом дополнении выражением непосредственной и в то же время телесной близости, сообщающейся человеку при его встрече с божественным — будь то в ею угрозах, благословениях или просто указаниях. Правда, весь этот антропоморфизм проистекает от нашей потребности сохраним, конкретность встречи в ее засвидетельствовании, но и это еще не есть его подлинная причина: в самой встрече на нас воздействует нечто настойчиво-антропоморфное, нечто требующее взаимности, наиболее изначальное Ты. Это верно как для тех моментом нашей будничной жизни, в которые мы замечаем совершенно независимую от нас действительность, будь то мощь или величие, но не в мень-шей степени — для тех часов великих откровений, неполные свидетельства о которых достигают нас.

Чрезвычайно важный пример необходимости дополнения подлинного понятия о Боге истолкованием его, как человеческого опыта, по-человечески же и испытанного, относится к предшествующей эпохе, но находится, можно сказать, на самом пороге эпохи нынешней, — мы встречаем его в учении Спинозы. Как мне представляется, из всех когда-либо живших мыслителей его понимание божественных атрибутов отличается наиболее напряженным антиантропоморфным характером. Он обозначает число атрибутов божественной субстанции как бесконечное, однако есть 2, которые он называет, — это "протя-жение" и "мышление", т. е., другими словами, Космос и Дух. Все на свете — как вне нас, так и внутри — образовано только лишь двумя из бесконечно большого числа божественных атрибутов. Это высказы-вание Спинозы означает, помимо прочего, предостережение против того, чтобы отождествлять Бога с "духовным принципом", как это с всевозрастающими усилиями пытаются сделать в наше время: ибо также и Дух — лишь один из ангельских ликов, в виде которых является Бог. Прежде всего здесь следует видеть высказываемое как нельзя более наглядно (при всей абстрактности мысли) представление о величии Бога. И все же это высочайшее понятие о Боге осталось бы запертым в сфере дискурсивного мышления и отделенным от религиозной конкретности, если бы Спиноза не ввел в свое учение один элемент, который, каким бы чисто интеллектуальным образом его ни понимать, все же с неизбежнос-тью основывается на том опыте, по существу своему поднимающим человека из области абстрактного мышления и ставящим его в действительное отношение к реальности, — Любовь. Спиноза исходит, поскольку, как и везде, его изложение здесь носит строго понятийный характер, на самом деле не из понятия, но из того конкретного факта, без которого понятийное представление было бы невозможно: того факта, что существуют люди (много их или мало — неважно, во всяком случае он, очевидно, знал это по собственному опыту), которые любят Бога. Однако их божественную любовь Спиноза понимает так, что это — любовь Бога к себе самому, которая актуализируется через творение и включает как любовь людей к нему, так и его любовь к людям.

Итак, Бог, именно Бог, в котором Природа и Дух являются лишь 2-мя из бесконечного числа свойств, любит, и, поскольку его любовь обнаруживается в нашей любви к нему, она должна иметь одинаковую с ней сущность. Так крайний антиантропоморфизм оборачивается утонченной антропоморфией. Так что и здесь мы в конечном итоге имеем дело с признанием нашей встречи с божественной действительностью — поистине встречей, поскольку здесь она осуществляется в восприятии тождества ("unum et idem"-Одно и то же (лат.). — Примеч. пер.) его любви с нашей, хотя мы, конечные природные и духовные существа, с ним, Бесконечным, совершенно нетождественны.

Спиноза начал с высказываний, в которых утверждалось, что Бог существует, причем не в качестве духовного принципа, который, может быть, не существует нигде, кроме как в мышлении о нем размышляющего, но в качестве действительности, а именно в самой себе заключенной, полностью независимой от нашего бытия действительности, — именно это он выразил с помощью понятия субстанции. Однако закончил он такими высказываниями, которые предполагают, что Бог находится в действительном отношении к нам, а мы — в действительном отношении к нему. То и другое Спиноза выразил в понятии "интеллектуальной любви" Бога, причем определение "интеллектуальный" следует понимать, исходя из антиантропоморфной тенденции философа, для которого самое главное состояло в том, чтобы положить конец человеческим попыткам составить наглядное представление о Боге и тем самым дать наиболее широкое толкование библейскому запрету изображать Бога, при этом, однако, не повредив действительности отношений между Богом и человеком. А если ему это не удалось, то причина лежит в том, что он желал знать в данном взаимоотношении только его высшее выражение, но не земное его содержание, т. е. диалогическое общение между Богом и человеком: божественное обращение — в том, что выпадает на нашу долю, и человеческий ответ — в том, что мы совершаем и чему позволяем свершиться. Впрочем, намерение свое Спиноза высказал с достаточной ясностью.