Крест без любви

Бёлль Генрих

Первый роман замечательного немецкого писателя, лауреата Нобелевской премии Генриха Бёлля, написанный им сразу после войны (1946–1947). Герой книги — молодой человек из обычной немецкой семьи, призванный на фронт. Любовь к женщине и ненависть к нацизму, радости обретения и горечь утраты — все, о чем впоследствии с такой силой писал Бёлль в своих произведениях, в полной мере присутствуют в этом романе, вышедшем в Германии лишь через полвека после окончания Второй мировой войны.

На русском языке издается впервые.

Часть I

1

В тумане казалось, что крест башни на церкви Святой Марии качается, словно фигура на носу парусника; он то поднимался, то опускался, будто прорываясь сквозь потоки воды, а туман меж тем обтекал его плотными клубами, похожими на дым, и исчезал в вышине…

Возле тележки с книгами у подножия уходящей в небо башни стояли двое юношей, причем тот, что пониже, зачарованно смотрел на эту игру тумана; закинув голову так, что она у него слегка кружилась, он все смотрел и смотрел на великолепное зрелище; а тот, что повыше ростом, непрерывно рылся в куче книг…

— Ты только взгляни туда, Кристоф! — внезапно воскликнул тот, что пониже, толкнув приятеля локтем в бок и указав вверх. Они оба долго стояли и смотрели на это редкое зрелище, пока солнце, разгоравшееся на востоке, не разогнало туман и церковная башня, увенчанная крестом, перестала качаться и замерла…

— Все-таки странно, Йозеф, — сказал Кристоф, — я был бы готов спорить на тысячу против одного, что церковь качается вместе с крестом, хотя ясно, что и то и другое все время стоит на своем месте, вот как сейчас.

— Конечно, — коротко бросил Йозеф, и юноши опять склонились над книгами; они почти любовно перебирали стопки и связки книг, осторожно открывая и подолгу рассматривая каждую и время от времени обмениваясь короткими репликами.

2

— Необходимо изменить текст Символа веры! — взорвался вдруг Кристоф. — Туда надо добавить: «И верю в дьявола». Именно так, ибо кто не верит в дьявола, не верит и в Бога и отрицает действительность. Эта проклятая мешанина из хороших и плохих идей, которую вы называете своей программой, представляет собой опаснейший вид заблуждения: прекрасная гуманная правда — с довеском от дьявола. Вы состряпали великолепную смесь, вырвав из каждого раздела материализма по одной привлекательной фразе, и эту кашу вы скармливаете народу, пока у него не закружится голова от вашей дьявольской болтовни.

— Нужно же считаться с общественным мнением, — сухо произнес Ганс. — Хоть вы и полагаете себя реалистами, но на самом деле все вы — просто фантазеры.

— Ага, а вы улещиваете народ, чтобы в один прекрасный день погнать его на вражеские пулеметы. Ради блага Германии! Эта старая песня всегда нравилась массам. На самом же деле она лишь повод напялить на них мундиры! А действительно причиненную нам несправедливость вы используете, чтобы вылить нам же на головы ваши нечистоты! Общественное мнение! — Он швырнул окурок в пепельницу и злобно посмотрел на улыбающееся, слегка презрительное лицо брата. — Вы просто фанатики буржуазных и религиозных предрассудков.

— Это ложь, — спокойно заявил Йозеф, но в его словах чувствовалась необычайная сила. — Мы просто хотим оживить «незахороненные трупы», то есть наших соотечественников, раньше, чем их по-настоящему предадут земле. Вы же собираетесь обречь их на гибель. Вместо того чтобы их холить и лелеять, осторожно спаивая им малыми дозами ту правду, которую они утратили столетия назад, вы пичкаете их мыльными пузырями под лай слепцов и тупиц. Но уверяю тебя, эти живые трупы, которые вы поите своими помоями, станут причиной вашей гибели! И не доверяй общественному мнению, мой дорогой! — Йозеф резко повернулся на вращающемся табурете, стоявшем подле пианино, вскочил и начал шагать из угла в угол. — Общественное мнение — это такое чудище, у которого столько голов, сколько существует вариантов между абсолютной истиной и вашей абсолютной ее противоположностью. Его можно было бы изобразить в виде многоголового дракона, черного на голубом фоне, вопящего одновременно «Осанна!» и «Распни его!».

— Значит, вы презираете народ, который и есть носитель так называемого общественного мнения? — почти торжествуя, спросил Ганс.

3

Ганс Бахем запер дверь барака. Между неработающими огромными экскаваторами и вавилонскими подъемными кранами барак выглядел крошечным и грязным сооружением, прилепившимся к наклонному въезду на строящийся большой мост через Рейн. Штабеля мешков с цементом и железных балок, трубы и большие пакеты с заклепками громоздились вокруг. Призрачно чужеродной и холодной смотрелась вся эта груда строительных материалов в золотом свете вечернего солнца. В широком, почти подступавшем к реке фронте городских улиц пробили огромную брешь, снесли дома, повалили деревья, чтобы расчистить место для просторного въезда на новый мост. По приказу неистовой и своевольной власти здесь строилась дорога в новую жизнь. Но сейчас, в тишине окончившегося рабочего дня, все выглядело мертвым, даже пугающим. Словно строительная площадка не выносила покоя и изнывала в дикой тоске безысходности; казалось, будто молоты, краны и экскаваторы ропщут, недовольные своей бездеятельностью. Тишина настолько неестественна для современных промышленных объектов, что они терпеливо выносят лишь отвратительный грохот своих производств.

Ганс вывел велосипед из сарая и еще раз кивнул ночному сторожу, который медленно и степенно, с трубкой в зубах начал свой первый обход.

С пугающим и успокаивающим равнодушием, свойственным природе, Рейн, широкий и могучий, нес свои воды вдаль; казалось, он презирал эту безумную суету на берегу, это скопище мощнейших машин, эту жалкую муравьиную возню людей, которые, надрываясь и горячась, стараются за годы чудовищных усилий построить мост. Да разве непонятно, что все эти города и поселки на его берегах привязаны к нему, а вовсе не он к ним? Бурлили волны политики или лениво колыхались на одном уровне, не выходя за пределы… Верили люди в Бога или нет… Умирали они или оставались живы… Ганс почувствовал, каким ледяным холодом потянуло от притягательной тайны воды. Эти волны, эти бесчисленные капли, стекавшиеся к долине, неизвестно куда и неизвестно откуда; какой путь оставили они за собой и по какому пути пойдут дальше? Пройдут ли они в вечном круговороте веществ когда-нибудь, через тысячу лет, вновь именно по этому пути, мимо этого берега, мимо этого города? И чье лицо будет тогда глядеть на реку, прикованное этим смущающим дух бормотанием, похожим на тайный язык? И что только не неслось под поверхностью воды, влекомое волей этой спокойной мощи! Ганс Бахем поежился и отвернулся…

Он стоял, опершись о седло своего велосипеда, возле легкой железной решетки, отделявшей узкую дорожку от берегового откоса. Он совсем забыл о людях, идущих за его спиной. В этот теплый, прекрасный летний вечер множество народа устремилось к реке, которую все любили и которая так привлекала к себе.

Молодые смеющиеся парочки, группы девушек и парней, пожилые люди с детишками, много их было, прогуливающихся у реки. Но Ганс их вовсе не видел. Он не замечал звучавшего за его спиной смеха, равно как и тихого журчания воды, заворожившего его поначалу. Ганс был погружен в свои обрывающиеся на полпути и путающиеся мысли. Разве он всего четверть часа назад не взглянул на часы и не понял, что ему пора на свой пост? Ах, его вдруг опьянила мысль взять и наплевать абсолютно на все, на весь свой расписанный по минутам день и побыть одному, с самим собой. Даже страх, возникший в нем одновременно с этим желанием, не смог его охладить. Побыть одному, в этот летний вечер, здесь, под журчание воды и напевное жужжание толпы, которая за его спиной плавно двигалась туда и обратно. Нет-нет, сперва ему необходимо справиться с этой неуверенностью в себе. До сих пор он полагал, что его долг «пошевеливаться» и «что-то делать». Зачастую у него даже голова кружилась от бешеного желания уплотнить время и выжать из него максимум возможного, все время рваться вперед и вперед, подобно дереву, которое непонятно почему устремляется ввысь, хотя корни его уже высохли, так что однажды оно внезапно рухнет под собственной тяжестью. Благодаря своему слепому усердию он за последние годы пошел в гору с немыслимой скоростью; школу он уже почти совсем позабыл, даже об университете, диплом которого получил всего год назад, он вспоминал как о чем-то бесконечно далеком. Ему сейчас двадцать один год. Еще в школе он вступил в один из этих новых молодежных союзов, которые быстро превращались в государственные организации. Едва освоившись там, уже сделал потрясающую карьеру, невольно попав в некий часовой механизм, жадно затягивавший каждого мало-мальски способного человека и безжалостно проворачивавший его между своими колесиками. Теперь и мать, и все остальные члены семьи стали ему чужими, превратились в обыденность, необходимость которой не казалась ему безусловной. Все это было таким далеким, таким чуждым и серым, чуть ли не бесплотным… И все-таки, все-таки он чувствовал, что каким-то непонятным болезненным образом тесно связан со всеми ними, они словно скользили по краю его души…

4

На тихих берегах Майна по-летнему жаркое солнце предвещало великолепную осень; раскаленный недвижный воздух стоял над прибрежными лугами, в мерцающем мареве среди спелых колосьев ныряли насекомые, словно пловцы в благоуханной жидкости. Невиданная тишина и палящая жара слились в немом бездыханном объятии, точно это бог Пан привел их друг к другу, дабы они дотла сгорели в огне пылающей страсти. Тишина лишь изредка нарушалась всплесками воды в маленькой речушке, напоминавшими смущенное хихиканье случайного прохожего…

Было жарко и тихо, так поразительно тихо, словно воздух был напоен бесконечным, беззвучным торжеством…

Кристоф сидел возле небольшого костерка посреди душистой поляны; на нем были лишь короткие желтые льняные штаны и соломенная шляпа с широкими полями. Он варил крепкий кофе к полуденной трапезе, состоявшей из винограда, орехов, больших груш и белого хлеба. Они выкопали небольшую ямку и из камней сложили маленькую печурку; иссохшие чуть ли не до пороховой сухости, опавшие, сломленные жарой сучья горели, как факел. Пламя было незаметным и почти беззвучным, слышалось лишь тихое шипение небольших язычков огня под котелком; вода — всего две кружки — вскипела мигом; Кристоф медленно, с удовольствием время от времени подсыпал в котелок щепотку ароматного порошка. Кофе выглядел почти как суп. От него исходил приятный крепкий запах. Кристоф забросал огонь кусками дерна и медленно двинулся к палатке.

Бернард лежал с закрытыми глазами, и было не понять — то ли он спит, то ли нет; он не шевелился, даже не отмахивался от насекомых. Полы палатки были подвернуты, но никакого движения воздуха все равно не чувствовалось. Кристоф поднес источавший аромат котелок к носу Бернарда.

В нескольких сотнях метров вниз по течению раскинулась деревушка, вконец растопленная жарой; на отлогих склонах холмов томился спелый виноград.

5

Фрау Бахем смотрела на аллею, на которой плескались волны, словно в море; дождь лил как из ведра, и люди, сгорбившись, спешили к своим домам, с трудом вытаскивая ноги из толстого слоя мокрых желтых листьев. Было видно, как они ежились от холода и старались поглубже засунуть руки в карманы. Поначалу казалось, что солнце выглянет еще хотя бы разок, но потом небо вдруг затянуло тучами, и сразу стало ясно, что день мало-помалу иссяк и покорился ночи. Наступили долгие-долгие сумерки…

В нетерпении и беспокойстве, словно ожидая чего-то, фрау Бахем стояла у окна; она не могла больше находиться на кухне, где только что готовила еду. Единственное кухонное окно выходило во двор-колодец, и временами ей казалось, что дня там вроде и не бывает, ибо утро, полдень и вечер сменялись здесь совсем незаметно. Поэтому она частенько подбегала к окнам, выходящим на улицу, и всякий раз вид города в ясный день был для нее приятным событием…

В доме теперь стояла такая тишина, что иногда ее даже жуть брала; не случалось уже вечеров, когда все собирались у нее и пели или беседовали; изредка объявлялся кто-нибудь из знакомых, но все они обычно забрасывали ее, словно грязью, теми же затасканными фразами, которые ежедневно и ежечасно, с ужасающими упорством и злобой, выплевывали на нее радиоприемники из окон заднего двора… Редко приходил кто-нибудь из настоящих друзей; бедные люди искусства — ибо какой художник не был бедным в это страшное время! — они сидели у нее на кухне, молчаливые и мрачные, словно ощипанные орлы, и немногословно рассказывали ей о повальной эпидемии глупости.

Часто в такие часы на их измученных лицах появлялась мимолетная улыбка воспоминаний; потом они уходили, чтобы исчезнуть в изборожденном морщинами городе, где ютились в нищенских каморках и ковали свои раскаленные тексты или писали загадочные картины…

Таким был и Раймонд, молодой художник, друг Йозефа и Кристофа, выражавший чистые помыслы своего сердца в немногих, медленно завершавшихся картинах, вечно размышляя над не поддающейся разгадке тайной слияния воедино формы и содержания. Несмотря на все просьбы фрау Бахем навещать ее почаще и попытки как-то его подбодрить, он приходил редко и нерегулярно, а его молчание говорило само за себя.

Часть II

12

Кристоф, шатаясь, провалился в войну, как в зияющую пасть ужаса. Уже в первый день, в маленькой гостиничке на опушке леса в рейнских горах, среди уныния уходящего лета, на них обрушился зловещий голос из громкоговорителя, нарисовавший кровавую картину; время отпуска со сладостно-грустными объятиями и радостными прогулками, вспугнутое и сникшее перед явью войны, стремительно катилось к концу. Время, как и люди, обезумело и утекало со страшной скоростью, словно горячий песок между пальцами. Так было всегда: время с ужасающей медлительностью поворачивалось при невыносимой нужде или парализующем дыхании войны, а счастливые дни стремительно обрезало, словно истрепавшуюся бахрому своего облачения…

Когда война вспыхнула на горизонте его жизни, Кристоф уже познал острое блаженство слова «отпуск» — начиная с упоения счастьем, которое несколько дней идет по восходящей, а потом разом опадает, будто неведомая безжалостная рука обрывает дни, как старые листки календаря. Конец приближался неумолимо, и ужас перед расставанием, расставанием с женой, зиял словно пропасть, которая в такой-то день, такого-то числа такого-то месяца, должна была стать реальностью; сила этого удара была сродни Божьей каре, положившей конец раю. Ведь, несмотря на все муки и на подступавшую к горлу действительность, жизнь рядом с Корнелией была истинным раем; он любил ее, она была воплощением счастья, она была и печаль, и страдание, и красота, и вся его жизнь заключалась ней; а если он пытался выразить это словами, получалось лишь беспомощное бормотание…

Наступил тот жестокий день, когда надо было возвращаться домой и открывать чемодан, сданный им на доставку целую вечность назад, и вытаскивать мундир; он сделал это с таким отвращением, будто вытаскивал из чемодана труп. Разве в этом сером, украшенном серебряным шнуром суконном тряпье не воплотились скудость, беды, страдания и одиночество целого года тяжелейшей неволи? Он почувствовал взволнованное молчание стоявших рядом с ним женщин, матери и Корнелии, схватил китель и брюки и зашвырнул их в угол; светлые металлические пуговицы звякнули, ударившись о мебель. Он трясся от злости и ненависти, но боялся поднять голову и лишь сквозь зубы процедил: «Нет, я не вернусь туда… нет!» — а потом еще и закричал, как безумный: «Нет, не вернусь!» Сникнув под тяжестью невыносимой боли, которую поймут лишь те, кто знает, что такое любовь и свобода, он упрямо стоял на своем.

Сердце Корнелии затрепетало от страха и горя; разве не то же случилось почти год назад, когда она внезапно поняла, что любит его? С тех пор прошла вечность или лишь доля секунды? Она почувствовала точно такую же боязнь что-то сказать или сделать, ту же робость, которая год назад помешала ей взять и упасть к его ногам. Но неведомая сила потянула ее к Кристофу словно гигантским магнитом, и она молча обняла его, заливаясь слезами; с ее губ слетало невнятное бормотание, похожее на череду вздохов, и ее охватило то самозабвенное чувство, когда полностью растворяешься в другом человеке…

Кристоф, словно придя в себя, грустно взглянул на ее прекрасные темные волосы и слегка погладил ее плечо…

13

Ганс Бахем не мог бы сказать, когда именно словосочетание «фюрер, победа и Германия» начало распадаться на части в его сознании, когда именно он разглядел ужасающую пустоту на лицах окружавших его функционеров так называемой партии; когда ему вдруг стала невыносимо отвратительна безнадежная выхолощенность их трескучей болтовни перед лицом страшной, кровавой действительности; он не знал, произошло это внезапно или постепенно.

Ганс все более и более беспощадно судил самого себя, поскольку понимал, что и у него руки в крови и он участвует в деле, победа которого еще возможна, но цель которого — сатанинское уничтожение всех человеческих ценностей. А под масками этих оболванивающих толпу краснобаев, этих смелых народных вождей, бушевали самые низменные инстинкты похоти и алчности при полном отсутствии интеллекта. И он это знал.

Еще хуже, еще глупее, чем физиономии явных шарлатанов, казались ему «железные лица» тех фанатиков, кто в бессильном исступлении действительно верил каждому слову и каждой речи вождя. Какой же дьявол стоял за всей этой декорацией?

У него было ужасное ощущение безнадежного тупика, и оно становилось все острее после того дня, когда Кристоф женился; все больше его втягивали в кровавые дела власти, которая после первых побед, чванливо раздувшись, набросилась на своих внутренних врагов, совершенно уверовав в безусловную поддержку ослепленного народа.

Зачастую он и вправду чувствовал себя недостойным смотреть матери в глаза и даже думал, что уже никогда не сможет быть таким, как мать и брат. Ибо никогда уже ему не смыть того, что прилипло к нему.

14

В непроглядном мраке затемненного города фрау Бахем медленно, ощупью пробиралась по улицам; этот мрак был похож на черное многослойное одеяло из многих-многих ночей. Ни одного пятна света — лишь несколько голубоватых тусклых лампочек пытались пробиться сквозь черную стену опустившейся на город ночи; эти слабые источники света едва брезжили в темноте, слегка освещая лишь самих себя, словно лесные гнилушки, вводящие в заблуждение путника. Фрау Бахем шла медленно, мягко ступая, будто опасаясь шумом шагов спугнуть тишину. Введенное в городе чрезвычайное положение нависло над полуразрушенными и сгоревшими домами; между зияющими остатками закопченных каменных стен, чернота которых была чернее ночи, немой угрозой все еще плавали клочья остывшего вонючего дыма от пожарищ. Фрау Бахем понимала, что под ее ногами, в подвалах, сидели и ждали бесчисленные люди, охваченные страхом; они ждали часами и днями, неделями и месяцами, даже годами, казавшимися нескончаемыми, поскольку война все глубже вгрызалась в себя самое, превращаясь в запутанный клубок злости и ненависти, крови и боли.

Ей казалось, будто она бредет по колено в несчастьях; время от времени в тишине раздавался звук торопливых шагов, исчезавший в каком-нибудь подвале, а потом вновь воцарялась тишина — убийственная грозная тишина, без утешения и надежды; где-то в вышине рокотали стальные чудища, готовые вновь накинуться на чрево города, еще сильнее разрушить его и бросить, как хищники бросают еще теплую жертву.

Она медленно пробиралась сквозь грязное предместье, в темноте особенно сильно чувствовалось его гнилостное дыхание, смешанное с ядами ночи, страха и нищеты и с безмолвной, рвущейся к наслаждению похотью — предвестником всеобщей гибели, — просачивающейся наружу сквозь поры молчаливых домиков.

Дойдя до железнодорожной насыпи, она немного передохнула; теперь нужно будет все время ее придерживаться, этой толстой змеи, извивавшейся вокруг города; где-то она должна наткнуться на пост централизации стрелок и сигналов, который ей отметил на плане Кристоф.

Фрау Бахем попыталась молиться, но разве ее жизнь теперь не превратилась в непрерывное беспомощное бормотание молитв; разве каждый ее вдох не был вздохом, обращенным к Богу? И она так устала, все тело ныло, как от побоев, голова раскалывалась от боли. Ноги ее не слушались, руки обессилели. Помимо постоянной и нескончаемой тяжести войны мелочи будней тоже изматывали сверх всякой меры: несколько раз на дню ей приходилось помогать нести больного мужа в подвал, совершать тысячи движений, которых требует заботливый уход за ним, добывать пропитание и каждодневно выполнять весь круг утомительных работ по дому; надо было и стараться осушить слезы дочери, и писать сыновьям. Прошлую ночь Ганс в последний раз провел дома перед тем, как отправиться в ад, который они называли Восточным фронтом. Ганс с матерью долго не ложились спать, дорожа каждой минутой, пили вино, принесенное матерью Корнелии, потом поехали на вокзал. Там три часа ожидали поезда в том отвратительном настроении, когда уже попрощались, а расстаться не в силах; не сомневаясь, что больше его не увидит, мать проследила глазами, как ее младший сын исчез в каком-то грязном купе, потом в одном из окон мелькнули его измученное лицо и рука, помахавшая ей. Он уехал — никогда она его больше не увидит на этом свете…

15

Зажатая между черным небом и черной землей, пехотная рота ползет по грязи, спиной к линии фронта. Трудно сказать, что было темнее — земля, эта развороченная войной земля, покрытая толстым слоем вязкой грязи, или же небо, черное, беспросветно мрачное небо, нависавшее над головами солдат. Ночь давила на них сверху, а снизу засасывала земля, которая никак не хотела выпускать их ноги. Каждый шаг давался с боем, и борьба была тяжкой и жестокой. Бесконечность этой борьбы приводила в отчаяние.

Темные фигуры, усталые и молчаливые, в заскорузлых от подсохшей грязи шинелях, из последних сил ползут в тыл. Никаких проблесков света, все поглотила тьма; ни петлиц, ни нарядных погон офицера не различить, винтовки солдат в грязи и ржавчине, на их шинелях тоже ничего блестящего не осталось. Грязью покрыто все — и снаряжение, и исхудавшие, бледные, давно не бритые лица. Когда где-то далеко позади взлетает осветительная ракета и ее слабый отблеск долетает до этой группы солдат, то кажется, будто земля выдавила из себя какие-то бесформенные грибы, движущиеся то ли вперед, то ли назад; все они измождены до такой степени, что у них не хватает сил даже на ругань, а провалившись в воронку, они мрачно выбираются оттуда, медленно и с огромным трудом. И все же они находят в себе силы выдирать ноги из липкой грязи и продвигаться вперед; Боже мой, откуда только берутся силы у этих вконец выдохшихся людей?

Слабые звуки — позвякивание снаряжения, жадное хлюпанье липкой грязи, не желающей отпускать свою жертву, — все это быстро растворяется во тьме; где-то слева и справа вдали через равные промежутки времени рокочет орудие, и звук этот почти дружелюбен, даже утешителен, словно хочет всего лишь разорвать гнетущую тишину. Никто из ползущих не оглядывается назад, на «линию фронта», там продолжается ночная ленивая перестрелка и с идиотической методичностью вспыхивают осветительные ракеты; нигде в целом мире нет ни домика, ни сухого местечка, чтобы можно было бы прилечь, нигде в мире не ждет утешение, покой и сон… сон… сон; нигде в мире нет воды, чтобы умыться… Только ужасная тяжесть ночи на их затылках и ужасная, засасывающая илистая земля под онемевшими ногами; ночь сзади и спереди, никогда-никогда больше не проглянет день, все так выдохлись и так грязны… А голода уже нет. Только мрак, нет даже крови, ее красного, будоражащего цвета! Кажется, что это дьявол завернулся в беспросветную ночь и, укрывшись за ее черным покровом, коварно ухмыляется и бормочет что-то себе под нос, брызжа слюной от злости. Но он лишь выжидает, выжидает, а потом рывком скинет завесу, вытащит свою палитру из пропасти ужаса и с наступлением дня вновь разбросает краски по полям сражений, словно обезумевший живописец, а его любимый цвет — красный… И все, кто считал ночь страшной, поймут, что день еще страшнее; и всякий раз, когда ночь опустится на них и окутает жутким мраком, они станут ждать дня, так что кольцо страха будет круглые сутки держать их в напряжении!

Внезапно колонна останавливается, будто некто невидимый дернул солдат за ниточку; в следующий миг все плюхаются лицом в грязь, угрожающий свист приближается, нарастая, потом реактивный снаряд зарывается в землю, и чудовищный взрыв раздирает ночь, словно судорожный истерический хохот. Кажется, что после этого безумного рева ночь должна посветлеть — ведь шум и мрак несовместимы. Буквально ощущаешь, как все органы чувств этой затерянной в темноте кучки людей напрягаются, словно сверхчувствительные щупальца. Никто не двигается; следующий реактивный снаряд пролетает высоко над их головами и взрывается где-то впереди, выбрасывая фонтан огня из земли, следующий за ним вроде бы его гасит; но вот раздается свист еще одного — ужасный, как звук крыльев летящего демона, — и где-то впереди рождается огромное, все увеличивающееся пламя, иногда желтое, чаще красное и похожее на факел, который разрывает на части непроницаемый покров ночи и роняет искру надежды в их потухшие души.

Человек, двигавшийся во главе колонны, медленно поднимается, и его усталый, осипший и все же решительный голос тихо произносит:

16

Пропадая от вшей, расплодившихся в истлевших одеялах и соломе, как в инкубаторе, Кристоф долго пролежал на голой земле в мрачном заведении, которое называлось «Пункт сбора раненых», пока его рану наконец не сочли достаточно тяжелой, чтобы отправить на родину в госпиталь.

Страстное желание увидеть обычных людей в гражданской одежде и тем более поговорить с ними частенько заставляло его с большим трудом допрыгивать на одной ноге до окна, подле которого его трясло от жара, а боль в простреленной ноге становилась все острее, и разглядывать пеструю картину рынка. На площади женщины в ярких платьях сновали мимо корзин с плодами садов и, энергично жестикулируя, бурно торговались с продавцами; их дети и мужья праздно прогуливались вокруг с той божественной беззаботностью, которая немцам как бельмо на глазу, а из окон плосковерхих, выкрашенных в блекло-желтый цвет домиков, окружавших рыночную площадь, их жестами подзывали женщины; по ухабистой булыжной дороге громыхали повозки…

Он стоял и смотрел на эту жизнь, пульсировавшую за плотно закрытыми окнами, покуда его не одолевала слабость, и он из последних сил доползал до своего жалкого ложа. Потом опять упирался глазами в потолок, слушал однообразную болтовню завзятых картежников или же волей-неволей слушал ужасно глупые высказывания соседей по койке о политике и войне. Безумной жарой несло от огромной черной и круглой печи, в таком пекле невозможно было ни спать, ни бодрствовать, кроме того, беспрерывно мучили вши…

И тем не менее он был счастлив; сознание того, что он опять минимум на несколько месяцев ускользнет из этого ужаса, до такой степени воодушевляло его, что он примирялся и с жарой, и с окружавшими его людьми.

Простившись с Гансом, он с необыкновенной ловкостью прибился к какому-то следовавшему на фронт подразделению, сказав, что отстал от своей части, меньше недели просидел в сырых, почти до краев заполненных жидкой грязью стрелковых ячейках, после чего при одной из мнимых атак был ранен в ногу…