Живые люди

Вагнер Яна

Привычного мира больше нет, он сузился до стен ближайшего дома. Кто там – живые или мертвые, друзья или враги? Человек человеку – спаситель или волк? В замкнутом пространстве звуки делаются резче, краски ярче, а эмоции обостряются до предела. Ревность, страх, ярость перерастают самих себя. Есть ли шанс у любви, нежности, благодарности? Анна в одной клетке с теми, кто ей дороже всего на свете, но и те, которых она прежде избегала изо всех сил, тоже с ней. А это уже ее личный апокалипсис. «Апокалипсис от Анны»…

Я всё пытаюсь представить себе, что она чувствовала, запертая вместе с сыном в собственной квартире, отгородившись от хаоса и смерти тонкой дверью с двумя финскими замками. Две недели. Две недели мучительных сомнений – выйти или остаться? Включать свет или сидеть в темноте? Наблюдать, как тает жалкая кучка консервов, полученных в тот последний раз, когда она решилась выйти из дома, – на следующий день после того, как приходила Лиза, которая села на пол возле двери – снаружи, прямо на лестнице, и даже не просила впустить ее, а просто сидела там – долго, несколько часов. Слушая из-за двери Лизино тяжелое, прерывистое дыхание, она могла думать только об одном – чтобы Лиза поскорее ушла, потому что ранним утром придет продовольственный грузовик и дверь придется открыть.

Взять мальчика с собой всякий раз казалось страшнее, чем оставить его дома одного, и в это последнее утро она пошла с соседкой, потому что вместе было всё-таки безопаснее, хотя какая там безопасность – две женщины. Раньше с ними ходил Юра с десятого этажа, но сегодня Юра не открыл им, когда они звонили в его дверь; на самом деле, он даже не подошел к двери – в объяснениях не было нужды, слышно было, как он, захлёбываясь, кашляет где-то в недрах своей квартиры, и они поспешно повернулись и побежали вниз по лестнице; соседка сказала только «вот, и Юрка» и блеснула темными глазами поверх плотной марлевой повязки, и больше они уже об этом не говорили; они вообще очень мало теперь разговаривали – и не только из-за повязок, просто всё, что они могли сказать друг другу, было и так понятно и не нуждалось в том, чтобы быть произнесённым вслух.

Они бежали по стылой улице, временами увязая по щиколотки в рыхлом, грязном снегу – чистить улицы теперь было бы непозволительной роскошью, – и она думала: «Сорок минут, максимум – час, очередь с каждым днем становится всё меньше и меньше, ничего не случится; он не станет включать воду, не станет копаться в розетке, и даже если кто-нибудь – кто угодно – позвонит в дверь, он не откроет, потому что не может дотянуться до верхнего замка, он в безопасности».

Они бежали, и уже видна была в конце улицы грузовая машина с грубо нарисованным красным крестом, и жидкая разрозненная толпа людей вокруг, которую она привычно попыталась оценить – да, минут сорок, если только какая-нибудь старуха (почему-то это всегда именно старухи и никогда старики) не задержит очередь, потому что забыла или потеряла талон, и тогда возникнет жалкий, визгливый, недолгий скандал, из-за которого домой удастся вернуться только через час, не раньше.

Бежать теперь стало легче – по снегу, утоптанному и плотному, как асфальт, потому что с утра – а машина приезжала рано утром, еще затемно, – здесь перебывали все, кто мог еще выйти на улицу, и их по-прежнему набиралось достаточно, в то время как во дворах уже было не разойтись из-за неряшливых сугробов с узкими, на одного человека, протоптанными тропинками; попадались даже целые подъезды – она отметила несколько на бегу, – вокруг которых снег был нетронутый и чистый, без единого следа.

Эпилог

Крошечный, не заслуживший даже имени синий кружок размером с подушечку указательного пальца на двухкилометровой карте на самом деле оказывается широким водоёмом с неприступными крутыми спусками, заросшими осокой и камышами, он преграждает нам путь так же надёжно, как пятиметровая бетонная стена. У нас нет лодки – нести её оказалось слишком тяжело, и мы её бросили – давно, три дня назад, повесив туго спелёнутый резиновый кулёк на дерево на уровне глаз, надеясь, что сможем найти её на обратном пути – в том случае, если нам придётся идти обратно, в том случае, если мы сумеем вернуться той же дорогой.

На следующей стоянке мы оставили воду, два спальных мешка, связку железных кружек и половину патронов. Густо исчёрканная синим карта обещает нам, что по крайней мере жажды бояться не стоит, но мы двигаемся пешком, дети не могут идти быстро – на самом деле, слишком часто дети не могут идти вообще, а нам слишком трудно нести их, и поэтому маленький папин термос нередко успевает опустеть задолго до того, как мы добираемся туда, где его можно наполнить заново. Ружья бросать нельзя – ночной лес наполнен чужими голосами, треском и шорохом – особенно теперь, когда мы свернули с заросшей грунтовки; но если мы не доберёмся сегодня к вечеру, если нам хотя бы ещё один день придётся брести, проваливаясь по щиколотки в топкие мхи, перелезая усыпанные поганками мокрые опрокинутые деревья, таща на себе хныкающих обессилевших малышей, вдыхая кислый запах собственных зудящих тел, мы бросим и ружья.

Безымянная плоская серая тарелка, недоозеро, нелепая неглубокая лужа, которую мы не ожидали и которую придётся теперь обходить, вызывающе торчит из-за рыжих сосновых стволов. Это значит – лишних два или три километра. Болото со скользкими подвижными кочками, убегающими из-под ноги. Это значит – дети идут пешком, рыдая и жалуясь, вырывая из наших рук липкие маленькие ладони, садясь на холодную землю.