Трилогия А. А. Вахова (1918–1965) «Ураган идет с юга», первую часть которой составляет данная книга, рассказывает об установления Советской власти на Северо-Востоке страны. В центре повествования — коммунисты, члены Первого Ревкома Чукотки.
Алые паруса Анатолия Вахова
Если бы существовала литературная карта нашей страны, то мы могли бы воочию убедиться в том, что даже самая отдаленная окраина — Чукотка не в меньшей степени «заселена» литературными героями, чем многие центральные районы. О Чукотке писали Тан-Богораз и Тихон Семушкин, Илья Сельвинский и Борис Горбатов, Юрий Рытхэу и Антонина Кымытваль, Николай Шундик и Олег Куваев, Владилен Леонтьев и Альберт Мифтахутдинов…
Такой интерес к Чукотке объясним: суровая природа всегда привлекала людей сильных и мужественных, здесь формировались крупные характеры и совершались героические подвиги. Советские коммунисты вписали в историю освоения Крайнего Севера яркие страницы. И может быть, самые знаменательные, самые впечатляющие страницы истории посвящены бессмертному подвигу посланцев ленинской партии — представителям Первого Ревкома Чукотки, погибшим в борьбе за установление Советской власти на отдаленной окраине нашей страны. Им посвятил свою трилогию «Ураган идет с юга»: романы «Пламя над тундрой», «Пурга в ночи», «Утренний бриз» — писатель Анатолий Вахов.
Пламя над тундрой
Глава первая
Капли дождя ползли по огромным зеркальным витринам «Иллюзиона»
[1]
. За ними огненно пылала выведенная арабской вязью надпись:
ЖРИЦА ЛЮБВИ,
ИЛИ БЕЗУМНАЯ СТРАСТЬ!!!
В ЗАГЛАВНОЙ РОЛИ
Глава вторая
Карандаш в тонких крепких пальцах Титова медленно полз по телеграфному бланку. Охотская радиостанция неторопливо передавала принятое из Владивостока правительственное сообщение за подписью генерала Хорвата, по нескольку раз повторяла каждое слово: мешали атмосферные разряды. Писк, завывания, треск в наушниках заставляли телеграфиста страдальчески морщиться. Его продолговатое бледное лицо с давно небритой редкой щетиной было усталым. Под светлыми выпуклыми глазами залегли тени. Василий Никитович Титов дежурил третью смену.
Начальник радиостанции Учватов, склонившись над Титовым, шумно дыша, читал телеграфную ленту:
«…Начальником Анадырского уездного управления назначен Громов, секретарем управления — Толстихин, мировым судьей — Суздалев. Имя начальника милиции будет сообщено дополнительно. Вся полнота власти передается полномочным представителям…»
По обветренным губам Титова скользнула ироническая улыбка: «Новая власть. За последние два года она в Ново-Мариинске меняется уже четвертый раз. А толку-то что? Все одно и то же. Вывески разные, а за ними сидят те же Биричи, Бесекерский, Петрушенко, Малков, их друзья, такие же купцы и спекулянты. Обманывают чукчей, набивают мошну не хуже американцев. Может быть, этот Громов пристегнет их? По-новому дело поведет? Едва ли. Колчак ведь хочет старый порядок вернуть. Ну и его наместник в Анадырском уезде все оставит по-прежнему. Может быть, пошумит для приличия, а чай и ром пить будет у тех же Биричей».
Глава третья
Новиков возвращался домой после дневной смены. Зной сменили дожди. Потоки воды размывали склоны сопок, заносили мостовые улиц песком, мелким камнем.
Ноги Николая Федоровича промокли, едва он вышел из заводских ворот. Сапоги прохудились. Хотел вечером подлатать их, да вот должен привести к Роману Берзина. Новиков подумал, что дождь в этом случае все-таки на руку. И стемнеет раньше, вон какая липкая хмарь стоит, и во время дождя не так уж сильно присматриваются люди, больше по домам сидят.
Новиков вспомнил, как он после ареста Антона сам встретил Берзина на вокзале. Новиков пришел в белой рубашке, с большой Библией в красном бархатном переплете и бронзовыми застежками. Он стоял на условленном месте в момент прихода хабаровского поезда и разглядывал говорливую толпу на перроне, пассажиров, поднимавшихся по гранитной лестнице на вокзальную площадь. В этом потоке людей был и тот, кого он ожидал. Какой он из себя? Вдруг, словно из-под земли, появился перед ним молодой человек с переброшенным через руку легким пальто. Сухощавый, в простенькой городской одежонке и соломенной шляпе, с саквояжем в руке, он, приподняв шляпу, спросил:
— Вы от брата? Как его здоровье?
Глава четвертая
— Ох, господи, прости раба твоего. — Агафопод, лежа на спине, краем глаза следил за матушкой, Это был вопль жаждущего о глотке, но не воды, а водки. — Ох, грехи наши тяжкие.
Матушка делала вид, что не слышит, и с грохотом передвигала чугуны и кастрюли.
«В гневе великом благоверная». Священник вздохнул. По стуку кастрюль он понял, что облегчения от благоверной ждать не приходится.
Он шумно вздохнул и прикрыл глаза. Голова была тяжела и гудела как басовитый колокол. Накануне у чуванца-охотника Ефима Шарыпова он святил новый дом. Шарыпиха, ходившая на седьмом месяце, угощала таким пойлом, что отбило всю память. «На ядовитых грибах настояла, дьяволица», — думал Агафопод. Вставать, однако, надо было. Жажда похмелиться была настолько сильной, что Агафопод, превозмогая боль во всем теле и тошноту, поднялся и сел на кровати. Она заскрипела под семипудовой тяжестью. Агафопод тряхнул взлохмаченной головой:
Глава пятая
Облокотившись на подушку, Усташкин следил за Ниной Георгиевной. Одетая в нежно-розовое, с крупными хризантемами кимоно, она почти бесшумно ходила по квартире, приготавливая завтрак. Он пристально разглядывал свою случайную подругу, с которой познакомился накануне в «Золотом роге». Туда Усташкин пришел в расстроенных чувствах, чтобы забыться, залить вином злость на Фондерата, горечь за свое поражение, за то, что он послушно согласился на его предложение, нет, на приказ начальника контрразведки — ехать куда-то к черту на кулички. Нина Георгиевна вызывала у Усташкина удивление. Она не походила на проститутку, которых он хорошо знал. Вчера он с ней познакомился, уже будучи сильно пьяным, и не смог как следует ее рассмотреть. Сейчас Усташкин открывал в Нине Георгиевне совершенно иного для себя человека.
Она в это утро походила на добропорядочную молодую хозяйку, которая умело хлопочет. И жесты у нее спокойные, ловкие, домашние. Может быть, это привычка? В раскрытую дверь из спальни Усташкин видел, как Нина Георгиевна расставляла на столе посуду. Тихо звякали чашки, ложки. На побледневших губах молодой женщины скользнула задумчивая улыбка. Чему улыбается она? Усташкину очень хотелось знать. Может быть, она смеялась над ним, над его какой-либо выходкой в пьяном состоянии. Он пристально следил за выражением лица Нины Георгиевны и с неожиданным для себя огорчением понял, что женщина думает не о нем, а о чем-то своем. Виктор Николаевич почувствовал себя несколько обиженным. Неужели этой женщине нет сейчас до него никакого дела, она забыла о нем? Усташкин продолжал наблюдать за женщиной. Пышные волосы Нины Георгиевны были небрежно собраны на затылке, лицо не напудрено, губы не накрашены. Что это? Безразличие к нему, привычка к неряшливости. Ведь у нее же гость, и она заинтересована в том, чтобы ему нравиться, стараться дольше у себя задержать. Особым чувством разведчика он угадывал в Нине Георгиевне не просто обычную вульгарную женщину легкого поведения. Она была загадочнее, что-то прятала от него, от всех окружающих. В Усташкине проснулось профессиональное любопытство, и он подумал: «Надо будет ею заняться…», но тут же вспомнил, что он больше не служит в контрразведке. Там в нем не нуждаются, его оттуда выставил Фондерат, спасая свою шкуру.
Усташкин забыл о Нине Георгиевне и перевернувшись на спину, прикрыл глаза руками. Перед ним промелькнули события последних дней. Его неудачи начались с этого, будь он проклят, большевика Мандрикова. Виктор Николаевич все время чувствовал, знал, что Мандриков где-то рядом, близко, так близко, что стоит только протянуть руки, и он будет схвачен. И Усташкин протягивал руку, но… не совсем точно. Мандриков все время уходил. Ушел он и из Голубинки, хотя дом Третьякова был надежно окружен. Усташкину удалось установить, что увел Мандрикова старый рабочий с Дальзавода Николай Федорович Новиков, и все. А куда они ушли? Кто их укрыл? Где? Агенты Усташкина ничего не могли сказать.
На рассвете, злой и усталый, Усташкин неохотно доложил о провале операции. Фондерат, выслушав капитана, с каким-то непонятным для Усташкина спокойствием сказал: