Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета

Вайль Петр

Генис Александр

ГЛАВА 1. НА СМЕРТЬ СЛОВА

Историю человечества можно строить по революциям и войнам, по модам или по сплетням, по пуговицам или прачечным. Но наблюдая чехарду императоров, следя за невнятными социально-экономическими трансформациями рассуждая о сменах художественных стилей, мы всегда молчаливо признаем, что у любого явления был смысл. Что все делается с определенной целью. Что государственный деятель, художественное произведение или религиозный культ существуют в соотношении с неким идеалом, то есть обладают направлением, находятся в причинно-следственной связи, составляют логически постигаемую иерархию. Вера в целесообразность вводит цивилизацию в стройную систему связей, где существуют полюса "правильно — неправильно", "истинно — ложно", "праведно — греховно". История предстает движением — неважно каким: прямолинейным, спиральным, круговым — но движением, перемещением человека в системе координат, образуемой осями времени и идеала. При этом вектор времени может быть направлен в прошлое тогда философы и домашние хозяйки оплакивают золотой век, когда мораль была высока, а цены — низки. Но может стремиться в будущее. В этом случае пророки прогресса говорят о славном алюминиевом царстве, в котором цен не будет вовсе. И уж совсем редко вектор времени превращается в скалярную величину. И тогда поэты и герои говорят, что "жить стало лучше, жить стало веселей".

Но какую бы историософскую модель мы не выбирали, определяющим фактором в ней будет то, что обеспечивает человеку цель — идеология. Идеология, а значит и знаки, которые ее представляют. Рисунки на стене пещеры, кафедральные соборы, красные ленточки в петлицах, но прежде всего, и важнее всего — слова.

Слово — главный инструмент идеологического воздействия, и по тому, какую роль оно играет в обществе, можно судить о характере исторического прогресса. Магические свойства слова у древних индийцев, слово как главный политический аргумент в истории Греции, слово Торы, слово — самоценный атрибут Бога в христианстве и слово как основа педагогического переустройства мира в просветительскую эпоху. На всех ступенях цивилизации человек вверял слову свою судьбу. Он доверял его могуществу, считал необходимым и обвинял во всех неудачах "неправильные слова". Но при этом верил, что слово, как мир, содержит в себе скрытую истину — пусть непонятную, извращенную, но реально существующую.

История — это путь отрицания одних слов другими. И в смене идеологий всегда присутствовал смысл, оправдывающий изменения. Смысл, овеществленный в «других» словах.

Рост государства обратно пропорционален роли слова. Не зря греки считали оптимальным полис размером в несколько десятков тысяч человек — то есть такой, в котором оратора еще можно услышать. Чем больше у слова посредников, тем меньше его влияние. Усложнение общества рождает противоречие целей и уничтожает представление об идеале как о единственно возможной цели. Так человечество, накопившее огромное количество слов, забывает о словах, единственно возможных. И тогда наступает кризис перепроизводства. Слова уже не знаки идеологии, а мнимые величины, пустые сочетания произносительных усилий. Словарь, газета, радио — все это уже низведение слова до уровня обихода. Человечество поменяло слово-откровение на бытовой лексикон и приобрело в результате обмена техническое могущество и благосостояние.

ГЛАВА 2. ТАМ

Вещи

Карел Чапек один из малых больших писателей Он тихо и комфортабельно жил в маленькой Чехословакии в те недолгие годы когда она была республикой. Наверное, жизнь там была невеселой — европейский лоскуток зажатый между Россией и Германией. Но то ли обаяние швейковской Чехии, то ли счастливое пристрастие чешского языка к уменьшительным суффиксам — все эти Франтишки, которые едят шпекачки — то ли еще какая причина кроющаяся в нашей любви к миру малому и безопасному, сделали эту страну европейским рассадником уюта. Карел Чапек был великим певцом уютных вещей. Не красивых, не значительных, а уютных. Как домашние тапочки коллекция марок или котенок. Он написал волнующую эпическую поэму о своем огороде, детективную повесть о собирании кактусов, увлекательную историю о фотографическом аппарате, к названию которого тогда еще прибавлялось "для моментальных снимков".

Наверное, Чапек был не первым поэтом вещей. Ведь могли же масоны опоэтизировать мастерок каменщика, а драматические таланты воспевать шапку Мономаха. Но вряд ли кому приходило в голову восхищаться будильником или потертым чемоданом. Чапек противопоставил миру великого и большого, миру, в котором гремящие молоты куют мечи и орала, маленькую и незаметную вселенную. Он составлял натюрморты из поистине мертвой природы — наперстка, ножниц, стакана. Когда-то голландским живописцам это принесло славу…

Вся эта «чапековская» интерлюдия нужна лишь для того, чтобы доказать и так бесспорный тезис о важности мелочей. Человек в мире вещей так же естественен, как заяц в лесу. И тот, и другой образуют экологическое единство, в основе которого лежат законы природы и сложившийся этикет. Поэтому вполне понятно, что наши веши говорят о нас больше, чем мы сами. Их обилие — свидетельство мещанства. Отсутствие — характеризует хозяина как аскета или алкоголика (часто это совпадает).

Вещи — поэзия и проза нашего бытия. Они опьяняли ароматами натуральной кожи и ослепляли блеском полировки. Они вносили в нашу жизнь экзотическую роскошь заграничных этикеток. Приводили в эстетическое содрогание хрустальным отблеском сервизов, Вызывали черную зависть и глухую ненависть. Мораль советского общества придавала вещам особый привкус идеологического разврата. Иметь или не иметь — равно означало вступление в конфликт с властями. Советских людей часто делили на узколобых мещан, покрывавших полы коврами в три слоя, на пижонов-фарцовщиков, публично осмеянных за узко-широкие брюки, на диссидентов-бессребренников, унижающих общество антисанитарным убожеством своих квартир.

Любой предмет эпоха способна украсить смыслом, превратив его в свой символ. Стоит только представить себе сундук, как в памяти всплывают купцы из пьес Островского. Кружева ассоциируются с Францией последних Людовиков. Камин — с уютными диккенсовскими временами. В России веши говорят значительно больше. Они стали идеологическим жестом, охотно Заменили свободную печать и парламент. Начнем с квартиры. Она служит в первую очередь убежищем от разбушевавшейся социальной стихии. Поэтому ее обстановка — идеологическое достояние хозяина, противостоящее всеобщему конформизму. У себя дома человек, как в бомбоубежище. Он спрятан от давящей силы коллективного упрощения, поэтому, веши, собранные здесь — вызов обществу. Все это не мешает всем интеллигентным домам быть похожими.

Труд

Труд в России не воспринимается обреченно. Адамово проклятие насчет хлеба и пота дошло к нам в несколько смягченном виде. Работа, конечно, необходимость, но должно и можно отодвинуть эту необходимость на второй план. Сместить акценты с общественного на личное. Превратить службу в филиал любви и дружбы. Нормальным местом работы считается не то, где больше платят, а то, на котором можно вязать, писать письма, играть в преферанс, домино, шахматы, волейбол, морской бой. А также выпивать, закусывать, кататься на лыжах, лодке, велосипеде. Самиздат, например, именно потому так широко распространился в СССР, что часто производился в рабочее время. В России деньги не могут быть универсальным эквивалентом труда хотя бы потому, что их распределение, стоимость и применение далеко не равнозначны. Так, зарплата уборщицы, которую она может получать в трех местах, не только выше жалованья учительницы, но и существенно дополняется блатом. Та же учительница, работающая в сельской школе, лишена развлечений своей городской коллеги, зато пользуется подношениями учеников.

Кроме того, в России нет огромных имущественных ножниц между представителями разных профессий. По-настоящему большие деньги достаются лишь номенклатурным чиновникам и работникам сферы обслуживания, компенсирующим шаткость своего положения отчаянным воровством. Остальное население зарабатывает примерно одни и те же деньги и разнообразит свою экономическую ситуацию лишь специфическими льготами, которые дает то или иное предприятие.

Поэтому труд в России связан с деньгами далеко не напрямую. Он обогащен многочисленными идеологическими установками, среди которых самые важные — творчество и престижность.

Иллюзия интересной работы, — один из самых мощных стимулов общественной жизни России. Профессия с красивым названием — физик, актер, художник — наполняет молодого человека нарядной мечтой. Приобщение к интеллигенции экстремальный диктат советской жизни. При этом смысл такого приобщения отнюдь не материальная выгода (скорняком быть куда прибыльной), но исключительно высокая престижность соответственного образа жизни.

Интеллигентная работа означает выход в сословие, схожее с дворянским. При этом все сословные предрассудки прошлого давно исчезли. Принципиальность, порядочность, жертвенность, чувство ответственности, ощущение вины — весь этот комплекс дореволюционного интеллигента стал малопонятным пережитком, вроде геральдики и местничества. Минимум профессиональных знаний и диплом вуза с успехом заменили дорогостоящие старинные украшения. Но гордое имя российского интеллигента все же осталось. И именно ему — скорее названию, чем сущности — мы обязаны недолгим взлетом порядочности в нашей, общественной жизни 60-х годов.

Досуг

Разделение времени, отпущенного человеку на свободное и несвободное, само по себе унижает личность. Оно напоминает нам, что труд есть рабство, и антитеза его — досуг. Эволюция семантики этого исконно славянского слова говорит об эфемерности посягательств жизни на человеческую свободу. Этимологический словарь пишет: первоначальное значение слова досуг — то, что можно достать; далее — то, что достигнуто; потом — способность к достижению; и только под конец — время после работы.

В этом понятии словарь открывает романтическую бездну, граничащую с приземленным и прагматичным трудом. В противовес догмам заводского гудка — досуг с его либеральным синонимом свободное время.

В этом крамольном прилагательном кроется не только напоминание о том, что человек бывает свободен от обязанностей, но и радостное утверждение, что тогда и только тогда он достигает своей человеческой автономии.

Советский человек, который стремится перестроить общественную жизнь в частную, труд — в отдых, а отдых — в досуг, добился самых очевидных успехов именно в этом направлении. Он превратил досуг в универсальную форму существования, углубив его множеством смыслов, возвысив до идеологического выпада, расширив до размеров жизни. И при этом создал всероссийский, общезначимый и повсеместный вид досуга — пьянство.

Алкоголь и все, что с ним связано, есть плод российской традиции. Плод опасный, ядовитый и непреодолимо заманчивый. Он национален, как сарафан, и плодотворен, как Ренессанс. Пьянство — излюбленный порок, трагическая гекатомба и судьбоносный символ России. Его оправдывали суровым климатом, широкой натурой и буржуазным наследием. Но ничто так мало не нуждается в оправдании, как пьянство, ибо творческий смысл его ритуала лежит вне медицинско-нравственной экспертизы.

Любовь

Чтобы правдоподобно рассказать о любви, необходимо временное и пространственное допущение: "В некотором царстве, в некотором государстве жили-были…". И еще: допущение качественное. Люди должны быть иными, не такими, как мы: принцами или, наоборот, пастухами.

Иначе — не верится. Дафнису и Хлое веришь, а соседям по лестничной площадке — ни за что. Медея, зарезавшая детей, вызывает сочувствие, а мать-одиночка, оставившая дома ребенка ради свидания — ненависть. И всегда нелепы классические любовные сюжеты, перенесенные в наши дни: вместо стремительных красавцев — слабоумные монстры.

Такие допущения необходимы и по отношению к собственному опыту. Пусть прошло всего несколько лет, но ты живешь уже не то что в другой стране, но даже и в другом мире. Так или иначе, ты другой, и тем, прежним, не будешь уже никогда.

И вот кажется, что и твой любовный опыт и, опыт тех, кого ты хорошо знал — уникален. Что он точно характеризует тот слой общества, из которого мы все вышли. И, может быть, особенно потому, что наше вторжение в мир глобальной интимности приходится на рассветный конец 50-х, утверждение в этом мире — на радужные 60-е, и закрепление в нем — на пасмурное начало 70-х.

Первые опыты сексуального воспитания — не в пресловутом дворе, где подростки из полуподвальных помещений, цинично осклабясь, рассказывают тебе, чем занимаются папа и мама, оставшись одни. Такое тоже случалось, но следа не оставляло: видимо, сказывался эффект, изложенный выше. То, что совсем рядом, неправдоподобно.

Массовая культура

Почему так нестерпимо скучно (и даже непонятно) читать сочинения историков советской школы? Ведь образованные и толковые авторы добросовестно излагают причины и суть явлении, тенденции, событий — чтобы из-за деревьев был виден лес, старательно вырубают деревья. А когда они, наконец, вырублены, становится ясно, что деревья и были лесом. Что несущественные детали, загромождавшие дорогу к истине, и были истиной — сложной, комплексной, противоречивой, но единственно возможной. Фердинанд и Изабелла запрещали испанским дворянам ездить на мулах — только на лошадях. И в этой мелочи все то, что на чудовищном псевдонаучном языке именуется: "в своих попытках создании централизованного государства абсолютные монархи опирались, главным образом, на класс помещиков-землевладельцев, укрепляя его преимущественное положение различными льготами и привилегиями…". Можно сказать так, а можно рассказать об указе, остроумно обязывающем испанских идальго волей-неволей быть приличными людьми, об этой характернейшей для средних веков изящно извращенной логике, которая в наши дни отдает абсурдом. (У Андрея Платонова: "Плохих людей убивать надо, потому что хороших очень мало").

Этикет, к счастью, не зависит от наблюдателя и исследователя — его можно только пересказать. И потому этикет больше говорит об обществе, чем политическая история, которая допускает любую — абсолютно любую! — трактовку.

Это относится не обязательно к истории. Как раз приближение во времени и пространстве дает больше примеров хотя бы потому, что мало кто из летописцев и историков понимал важность детали. Мы узнаем, что в таком-то году была война. А перерыв на обед по обоюдному согласию войска делали? Ведь это куда важнее для понимания духа и смысла эпохи. А война — в какой же год не было войны?

Будущий читатель выяснит, что в 60-е годы в СССР была либерализация. А мы-то все помним, что стоит за этим неуклюжим словом. Если новый в компании человек переспрашивал: "Кто это — Исаич?", больше его не приглашали. Нельзя было не знать стихотворения Евтушенко "Бабий Яр".

Микелиса Лапиньша ударил по лицу Сергей Карташев, когда Лапиньш сказал, что неизвестно — может быть, Латвии пошло на благо присоединение к России.