Слово в пути

Вайль Петр

Петр Вайль (1949–2009) — известный писатель, журналист, литературовед, а также неутомимый путешественник. Его книги «Гений места», «Карта Родины», «Стихи про меня» (как и написанные в соавторстве с А. Генисом «60-е: Мир советского человека», «Американа», «Русская кухня в изгнании», «Родная речь» и др.) выдержали не один тираж и продолжают переиздаваться, а ставший бестселлером «Гений места» лег в основу многосерийного телефильма.

В сборник «Слово в пути» вошли путевые очерки и эссе, опубликованные в разные годы в периодических изданиях, а также фрагменты из интервью, посвященных теме путешествий. Эту книгу можно читать по-разному: и как путеводитель, и как сборник искусствоведческих и литературоведческих эссе, и как автобиографическую прозу. В нее также включены три главы из неоконченной книги «Картины Италии», героями которых стали художники Джотто, Симоне Мартини, Пьетро и Амброджо Лоренцетти.

Петр Вайль

Слово в пути

Вместо предисловия

Мало ли чем существенным в жизни можно заниматься, не описывая и даже не имея этого в виду. Любовь, семья, профессия, еда — явления самодостаточные. Но путешествовать и молчать об этом — не только противоестественно, но и глупо. Более того — невозможно.

Вяземский в «Старой записной книжке»: «Вчера приехал Тургенев. Он отдумал ехать в Ирландию, убоясь моря и рвоты, а в Шотландию — потому, что некуда писать оттуда. Брат лучше его знает все, что будет он ему описывать, а меня в России нет…» Так и не увидал Александр Тургенев Ирландии и Шотландии. А они — его.

Движение тут встречное, взаимообогащающее. Место выигрывает от визита вдумчивого наблюдателя, пожалуй, больше, чем он сам. Он что, он частность, а страна и народ превращаются в стереотип, и, в конечном счете, очень важно для всякой жизни — социальной, политической, экономической, — в какой именно.

Крайний и оттого лабораторно чистый — советский случай. Лишенный собственной возможности передвигаться по миру читатель населял планету тем, чему позволено было стоять на полках. Там единовременно жили французы конца XVIII века из «Писем русского путешественника», малайцы середины XIX столетия из «Фрегата «Паллада»», новогвинейские папуасы 80-х годов того же века из Миклухо-Маклая, американцы 30-х уже следующего столетия из «Одноэтажной Америки», африканцы и южноамериканцы 50-х Ганзелки и Зикмунда. И т. д. Каша в голове, но любая каша лучше, чем пустой котелок. Мир получался по-страбоновски диковинный, но получался. Хорошо, если «страбон» попадался добросовестный и доброжелательный.

А само-то желание описывать свою дорогу неистребимо, иначе лучше сидеть на печи, довольствуясь тем, что напыщенно и искусственно именуется «путешествиями духа». Словно одно противоречит другому.

I. Дороги, которые мы выбираем

Новый год в городе макумбы

Самый удивительный Новый год в моей жизни — бразильский, в Рио-де-Жанейро, на Копакабане. Хотя диковины начались с другого пляжа — Ипанема: там я жил, что невероятно, и вот почему. Двадцать пять лет назад, во время службы в Советской армии, мой однополчанин, джазовый пианист, ныне известный музыкант и критик Олег Молокоедов, прокрутил мне пленку певицы Аструд Жильберто — «Девушку с Ипанемы». Мы тогда увлекались очень прозой Альбера Камю, Сартра, других экзистенциалистов и нашли общее с этой прозой в песне: та же внешняя бесстрастность при насыщенной чувственности, знаменитый «нулевой градус» письма, в данном случае — пения.

Через два десятка лет, в иной жизни и совсем другом полушарии, я пошел на выступление Аструд Жильберто в Нью-Йорке, в джазовом клубе S.O.B. Она оказалась стройная, моложавая, веселая и пела так же, как тогда, в каптерке нашей казармы. Я подошел к ней и рассказал о восторгах ефрейтора Советской армии. Певица была заметно тронута — такой экзотики она никогда не слыхала — и тут же предложила исполнить песню по моему заказу. Понятно, это была «Девушка с Ипанемы».

И понятно, что в первый же вечер в Рио-де-Жанейро я пошел разыскивать ресторан, где была написана песня. В 62-м году бразильский композитор Антонио Карлос Жобим с приятелем, поэтом Винисиусом де Мораисом, сидели в своем любимом ресторане и увидели проходящую по улице ту самую девушку с Ипанемы. У нее есть имя — Элоиза Пиньеро, сейчас она мать четверых детей и живет в Сан-Паулу. Но тогда она была «девушкой с Ипанемы» и вдохновила Жобима и Мораиса там же, прямо на салфетке, записать песню, которая стала одной из самых популярных мелодий нашего времени.

Сейчас ресторан — достопримечательность. В нем нет ничего особенного, кроме названия —

Garota de Ipanema

: на стене увеличенная копия нот на исторической салфетке. Сидя на открытой террасе, глядишь на девушек, которые, надо сказать, очень вдохновляют. Мы поделились впечатлениями с женой и несколько разошлись во мнениях.

Костюм Казановы

Желание раздеться и желание одеться — два главных искушения человека и человечества.

Первый соблазн ярче всего явлен в Рио-де-Жанейро, второй — в Венеции. Если Рио — самый раздетый город планеты, то Венеция — самый одетый. Нет, она не опережает по богатству и многообразию нарядов другие города Северной Италии. Боже упаси обидеть, например, Милан — с его душераздирающей (имеется в виду та часть души, которая ближе к карману) улицей Монтенаполеоне. Витрины музейной красоты и почти музейной недоступности, где в последние два-три года появились надписи на нашем родном языке, и не только объяснимые деловые, вроде: «Принимаем наличные», но и трогательные: «Заходите, можно просто посмотреть». Можно и даже нужно — чтобы, как выражаются модные женщины, наметать глаз, то есть понять, что и как нынче носят. Это необходимо — потому что без таких минимальных знаний и зрительных навыков не насладиться в полной мере уличной жизнью североитальянских городов.

Дивное зрелище являет собой эта толпа, в особенности зимняя. Летняя — парадоксальным образом ярче, но монотоннее: на тех клочках, которые составляют одежду, не развернуться фантазии. Зимой же многовариантность покроев шуб, пальто, плащей, фасонов туфель, ботинок, сапог — ошеломляет. Общее здесь лишь одно — гармония и адекватность. У меня не хватит смелости утверждать, что женщины Северной Италии красивее других, но то, что они элегантнее и привлекательнее — готов отстаивать с тупой отвагой или более современно: в суде любой инстанции. Пусть ребята в мантиях просто выйдут на миланскую виа Данте или на флорентийскую виа Торнабуони — вопрос будет решен.

Венеция не превосходит нарядами богатые соседние города. Не шикарнее и не изысканнее упомянутых улиц набережная Рива-дельи-Скьявони (по иронии истории, в переводе — Славянская набережная). Но нет города в мире, где бы одежда стала живой мифологией — благодаря карнавалу. Карнавал — удвоение наряда. Точнее — одежда в квадрате.

В XVIII веке карнавальная жизнь продолжалась месяцами, и около двухсот дней в году венецианцам позволено было носить маскарадный костюм. Сейчас этот праздник длится — правда, с бешеной интенсивностью — всего десять дней. Но именно традиция карнавала, выпадающего — в зависимости от Пасхи — на февраль или начало марта, заложила отношение к зимнему наряду. А поскольку истинный венецианец к самому карнавалу относится пренебрежительно, как к туристскому шоу (тем не менее великолепному!), то старательнее всего Венеция одевается к Рождеству и Новому году. Лучшие витрины на Мерчерии — в декабре. На рынке Риальто в предрождественские дни глазеешь вовсе не на бесконечное разнообразие даров земли и моря, а на тех, кто складывает эти дары в сумки. На периферии памяти маячат покупки в купальниках, но покупки в шубах их затмевают — и это правильное качание маятника.

Стол как холст

Масштабы меняются — людей, стран. За последние десятилетия сильно и разнообразно выросла Япония.

Лучшие месяцы для посещения страны — апрель и ноябрь. В это время с места снимаются все, отправляясь кто в соседний парк или ближайший лес, кто за сотни километров в специально выбранные места для созерцания. Человек западной (европейской, американской, русской) культуры тоже время от времени куда-то едет что-то смотреть, что, как правило, оборачивается образовательным по своей сути знакомством с произведениями человеческого гения — Джокондой или Парфеноном. В Японии же возведено в ранг национальной институции простое поглядение на цветы и листья. В апреле цветет сакура. В ноябре желтеет листва.

Новый год здесь примечателен разве что невообразимым числом открыток, которыми обмениваются японцы. Социальный статус человека определяется количеством полученных им новогодних поздравлений. Забывчивость ведет к разрыву отношений, небрежность — к ссоре. В последнее время разврат сервиса поразил и японцев, к чьим услугам открытки с готовым типографским текстом. Однако человек приличный возьмет все же авторучку, а человек тонкий — кисточку и тушь.

Я аккуратно посылаю такие поздравления своим японским знакомым, но ездить туда стараюсь в апреле или ноябре. Япония возникает в рождественско-новогоднем сюжете по той причине, что в эти праздники — едят. Едят и в другие, но зимой все располагает к еде долгой и обильной…

Конец века отмечен триумфальным маршем дальневосточной кулинарии — с постепенным смещением от материка к полуостровам и островам. Богатейшее китайское искусство еды чуть отодвигается перед напором более сдержанных в материалах и методах вьетнамской и тайской кухонь, перед лаконичной минималистской японской. В Нью-Йорке за минувшие два-три года едва ли не удвоилось количество японских заведений. Что важно отметить — даже не ресторанов, а закусочных, забегаловок. Мест, где получаешь чашку лапши — пшеничной (удон) или гречишной (соба) — в бульоне и, разумеется, суши. Смена столетий проходит под знаком суши — катышка вареного риса с куском сырой рыбы.

Портвейн у камина

Крайний противоположный евразийский берег — Лиссабон. Он из тех немногих городов, которыми можно влюбленно увлечься. Не восхититься, не прийти в восторг, не полюбить даже, а именно испытать чувство влюбленности, приправленное нежностью и жалостью. Для столь интимной эмоции требуется неполное великолепие объекта. Некая изношенность, временная патина, признаки распада. Так бывают дороги потертый диван, поношенный халат, полинявшее платье.

Естественно, таких городов больше всего в Италии. «Естественно» — потому что из Италии все пошло, мы все оттуда. Даже те, кто не прочел ни одной книжки и не видал ни одной репродукции, в Италию не приезжают, а возвращаются. Таковы Венеция, Верона, Генуя, Мантуя, Перуджа. Там с первого раза возникает твердое убеждение, что здесь уже приходилось бывать. Без труда обходишься без путеводителя, а если возникают вопросы, их задаешь и получаешь ответы, не зная языка, потому что жесты, потому что мимика, потому что Улыбка. Потому что прапамять.

Италия в этом (как и во многих других) отношении — первая. Но не единственная. В Испании — Кордова, Толедо, Саламанка. Во Франции — Руан и Шартр. В Португалии — Лиссабон. Выбор произволен, и каждый назовет свое, но мотив един — негромкий, грустный, временами надрывный, лирический, сентиментальный. Под него не пританцовываещь и хочется не столько подпевать, сколько подвывать — истово но незаметно. Так звучит фадо.

Фадо — чисто португальское явление, сложное порождение песенного наследия африканских рабов, пропущенного сквозь заимствования из опыта мореплаваний и колонизаций, помноженного на европейский городской романс. Фадо можно было бы сопоставить с неаполитанской нотой в итальянской музыкальной культуре либо с цыганщиной в музыке русской. Но вряд ли стоит сопоставлять — лучше поставить диск Амалии Родригеш, ослепительной красавицы, умершей совсем недавно. Ее голос хотелось бы слышать всегда, если б не надобность зарабатывать деньги: что-что, а работать под фадо не предполагается.

Лиссабон — фадо в градостроительстве. Вернее будет сказать, в градоустройстве, потому что вставал Лиссабон, как всякий натуральный город, хаотично. Здесь был в XVIII веке свой преобразователь — маркиз де Помбаль, взявшийся перекраивать Лиссабон, почти уничтоженный землетрясением 1755 года. Помбалю удалось многое, но не все: словно сами по себе выросли кварталы Альфамы, скатывающиеся с холмов к реке Тежо (в своем течении по Испании — Тахо), широкой, как море. Повинуясь не верховным планам, а внутренним потребностям людей и их жилищ, пролегли улицы Байро-Альто — Верхнего квартала. В этих двух районах лучше всего слушать фадо, цедя за столиком портвейн. Собственно, эти районы и есть городское фадо.

Тепло модерна

Зимой тело и душа тянутся к уюту, и умственный взор блуждает в поисках идеальной обстановки. Не то что с первыми заморозками бросаешься перестраивать жилье, но помечтать всегда доступно. Немногие могут позволить себе смену домашних декораций по вкусу и капризу, но каждый способен внести в свое неодушевленное окружение черты вожделенного облика. Вопрос — чего именно вожделеть?

Зимой становится особенно понятно, что самый уютный интерьер — это ар-нуво. Так стиль назвали во Франции, где он народился и процвел на стыке XIX и XX столетий. Быстро, фактически одновременно распространившись по множеству стран, обрел разные имена: в Италии — либерти, в Германии — югендштиль, в России — модерн.

Не вдаваясь в искусствоведческие сложности, можно сказать о главном в модерне: эти дома созданы не строительством, а ваянием, они произведения не столько архитектуры, сколько скульптуры. Что до интерьера, он не окружает, а заботливо обтекает человека. В такую обстановку не входишь, а погружаешься.

Отсутствие прямых линий и углов в 90 градусов пришлось по сердцу всему миру, да и не могло не прийтись: никогда еще не было стиля столь человекоподобного. Модерну оказалась суждена недолгая жизнь, в чем не его вина. Вина истории: революции и войны не располагают к плавным обводам. Возникший в короткий промежуток всеобщего процветания, наглядный, вызывающий, наглый, комфорт модерна вступил в противоречие с угловатостью и пунктирностью мира, начавшего отсчет нового столетия не с 1900-го, а с 1914-го, с Первой мировой.

Короткий расцвет был бурным, и модерн успел расставить свои вехи повсюду в таком количестве, что его лишь подсократила Вторая мировая. Париж, Нанси, Москва, Прага, Буэнос-Айрес, Будапешт: многие улицы этих городов по сей день — словно выставки модерна. На суровых широтах России теплый модерн пришелся как нельзя кстати, о чем знают жители Петербурга, Киева, моей родной Риги и других городов. Но первенство тут держит Москва, которой повезло с архитекторами. Изваянный Шехтелем особняк Рябушинского на Спиридоновке — мировой шедевр. Максим Горький знал, где поселиться, чтобы не слишком ощущался перепад после Сорренто (там, замечу в скобках, он тоже занимал лучшую по тем временам виллу с видом на море и Везувий). Хороший вкус был у пролетарского писателя.

II. За скобками года

Город Старика Хоттабыча

Настоящая жизнь Сочи началась в годы НЭПа, а расцвела при Сталине. Эти два временных обстоятельства, а не только пляж (галечный, неважный по качеству) и море (часто бурное, до середины июля довольно холодное) надо держать в памяти, обсуждая примечательность единственного большого российского курорта.

То теплое, что досталось сократившейся стране, тянется всего на 400 километров вдоль Черного моря от Тамани до Адлера. И если едешь на машине, то на развилке в Джубге подумаешь-подумаешь и свернешь все-таки не на север, к Геленджику и Анапе, а на юг, к Сочи.

Что до сувениров-трофеев, они по всей черноморской России одинаковы: 1) ракушки — непригодные, но непременные для пепельниц; 2) розы в коробках, начинающие вянуть уже в самолете; 3) кубанское вино, равно безрадостное в розлив и бутылочно; 4) вкусные и красивые чурчхелы, которые делают не только из виноградного и гранатового сока, но по- декадентски из абрикосов, персиков и груш.

Что до климата и условий, на севере подичее, кто любит, на юге — покомфортабельнее, не говоря о субтропиках с 6о процентами солнечных дней, цветущей магнолией с мая по октябрь и собой самим на неизбежной горе Ахун, где до тебя снимались миллионы, так и ты снимись и всем безжалостно разошли.

Однако для любителя основная приманка Сочи не в этом. Здесь — заповедник былого величия. Такие можно разыскать и в других местах, но в Москве все разбросано да и заслонено новым гигантизмом; центр Минска — в другой стране; в Комсомольск-на-Амуре не долететь. Сочи — концентрат. ВДНХ, растянутая узкой полосой вдоль моря. Ампир на ампире и ампиром погоняет. Большой Сочи — 145 км от Шепси до Псоу (не пугаться — это названия рек). Но главное — от реки Мамайки до пансионата «Светлана»: десять километров побережья, десятикилометровый Курортный проспект.

За скобками года

Мы с приятелями проехали перевал Доннера в горах Сьерра-Невады, постояли у мемориальной доски в память группы переселенцев из Иллинойса, которые застряли здесь в снегах зимой 1846 года. Их было девяносто человек, они разбили лагерь, постепенно съели всех вьючных животных, потом собак, кожаную одежду, затем принялись за умерших товарищей. 48 полубезумных выживших предстали после перед судом по обвинению в убийстве и людоедстве и были признаны невиновными: такие лишения лишают рассудка.

После этой бездны подавленный выезжаешь к баснословной красоте и покою озера Тахо, как к оазису покоя и благополучия. Гигантское, в пятьсот квадратных километров, неподвижное, ослепительно изумрудное зеркало, окруженное соснами. Вода прозрачна так, что кажется: все пятьсот метров глубины просматриваются насквозь.

Мы двинулись по берегу, ища место поуютнее, и оторопели. Вдруг, словно споткнувшись, исчезли сосны и пошли дома впятеро выше деревьев, пустынный берег резко перестал быть таковым, усеявшись какими-то непляжными людьми с нездоровым цветом лица. Наконец мы поняли: въехали из Калифорнии в Неваду — единственный в США штат, где разрешены азартные игры. Вот здесь тебя арестуют за простой блек-джек, а через два метра упрешься в шикарное казино. Мы опрометью бросились назад в калифорнийскую глушь и остановились в Скво-Вэлли.

Впервые я попал в столицу зимней Олимпиады. Закрыт каток. Пустуют все сто горнолыжных трасс. Из тридцати трех подъемников работает один, и на нем поднимаешься в гору, откуда озеро Тахо становится еще величественнее. Глядя на всю неработающую спортивную мощь, отели, рестораны, магазины, кафе, из которых открыта едва одна десятая часть, легко воображаешь, что тут творится с ноября по апрель, что творилось в 1960-м, когда здесь проходили Олимпийские игры. Того, что открыто, тебе и таким, как ты, хватает, и ты бродишь по этой заброшенной роскоши, как по покинутому обитателями дворцу — он весь твой.

С тех пор я бывал в других олимпийских городах: в зимних — летом. В Лейк-Плэсиде на севере штата Нью-Йорк, Иннсбруке в австрийском Тироле, Лиллиехаммере в Норвегии, Гармиш-Партенкирхене в Баварии, Кортине-д'Ампеццо в итальянской провинции Венето, каждый раз убеждаясь, что именно «непрофилирующий» сезон придает главную прелесть месту. Так человек открывается ярче всего не в профессии, а в хобби. Ремесло может быть случайным: родители заставили поступить в определенный институт, переехал в другой город и сменил специальность, пошел туда, где больше платят, и т. д. Хобби же натужным не бывает, быть не может: выбирается по влечению души. Так и города интимнее, трогательнее, убедительнее открываются не парадной, а изнаночной своей стороной.

Самый западный русский город

В прошлом, что ли, году я в очередной раз приехал в Карловы Вары — как всегда, в дни кинофестиваля, — поселившись в гостинице «Кривань». Портье, с которым я объяснялся по-английски, заметно страдал, а когда выяснил, что владею русским, даже рассердился. Подняв палец, назидательно сказал: «Надо понимать — Карлови Вари русский город».

Это точно. Нет ни одного питейно-пищевого заведения без русского меню. В любом отеле — российское телевидение. Весь сервис пользуется тем дивным наречием, которое не только понятно, но и расширяет представление о родном языке. «Креветки на способ тигра» — это на закуску. На горячее — трогательная до слез «ножка молодой гуси». До обеда можно сходить на процедуры «отстранение морщин» и «избавление от храп», а после — отправиться на экскурсию, чтобы увидеть «архитектоническое единство в стиле ренезанца».

За ренезанцем куда-то возят, потому что в самих Карловых Варах царит стиль модерн. Курортная часть города представляет собой ущелье, по дну которого вьется узенькая речка Тепла. Элегантные дома взбираются направо и налево по крутым склонам. Наверху — настоящий лес, и, поднявшись туда на фуникулере, можно часами бродить по тропам, редко-редко встречая мечтателей, уже опившихся целебной воды, изможденных жемчужными ваннами и мануальным лимфодренажем.

По обоим берегам Теплы — променады, уставленные шедеврами зодчества конца XIX — начала ХХ века. Расцвет Австро-Венгерской империи: Карлсбад тогда пережил свой высочайший взлет. Вообще-то горячие источники тут открыли, по легенде, в XIV столетии, когда в этих местах охотился император Карл IV и его собака рухнула в кипящий водоем. Карл насторожился и, поскольку бывал уже на водах в Италии, понял, какую можно получить компенсацию за пса.

С тех пор на карлсбадских водах бывали все — проще назвать, кто не был. Аристократы лечились тут от подагры, прочие — от желудочных невзгод. Гёте приезжал тринадцать раз, и можно пройти зеленой окраиной города по «гётевской тропе», так она и называется. Маркс писал здесь «Капитал», Тютчев — «Я встретил вас, и все былое…». Петр Первый, Батюшков, Гоголь, Тургенев… Красивая православная церковь во имя Петра и Павла. Вокруг главного карловарского источника, бьющего фонтаном высотой 12 метров, возвели нечто несуразное для этого места — серое бетонное: понятно, в какие времена, тогда же и назвали без затей колоннадой Юрия Гагарина, вверх же бьет. Фонтан на месте, имя другое.

У Лукоморья

У главного чуда мировой литературы точные географические координаты — 55 градусов северной широты и 45 с половиной градусов восточной долготы. Болдино. Сколько ни учи в школе, немыслимо вообразить, что за три месяца — сентябрь, октябрь, ноябрь 1830 года — можно столько написать такого. «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», две главы «Евгения Онегина», «История села Горюхина», «Домик в Коломне», «Сказка о попе и работнике его Балде», тридцать стихотворений («Бесы», например, или «Для берегов отчизны дальной…») — так не бывает. Еще ведь письма.

К Большому Болдину (в пяти километрах от него есть и Малое, которым владела тетка поэта Елизавета Львовна) ближе всего из заметных городов Саранск и Арзамас, но стоит отправиться из Нижнего Новгорода. Ведь сам Нижний хорош: чередование холмов и оврагов, мощный краснокирпичный Кремль, жилые дома начала ХХ века. На главной улице, Большой Покровской, — дивный образец модерна, Государственный банк постройки 1913 года, изнутри весь расписанный по эскизам знаменитого Билибина. Покровка теперь, по примеру Европы, уставлена уличной бытовой скульптурой: городовой, чистильщик обуви, мальчишка-скрипач, барыня с ребенком. У драмтеатра на деревянную скамью уселся чугунный здешний уроженец — Евгений Евстигнеев. Ближе к слиянию Волги и Оки, у подножья Кремля, поставили копию Минина и Пожарского, которая тут выглядит органичнее, чем на Красной площади, и отсюда — лучший, быть может, городской вид во всей России: с перепадами рельефа, башнями, стенами, луковками храмов. В двух минутах оттуда на Кожевенной — та самая ночлежка из горьковской пьесы.

В Болдино стоит отправиться из Нижнего и потому, что дорога спокойна и красива, а названия попутных мест — каждое есть поэма: Ржавка, Утечино, Опалиха, Кстово, Студенец, Холязино… Переезжаешь речку по имени Ежать — вроде с орфографической ошибкой: не то ехать, не то лежать, не то… Речка Пьяна — тут за три года до Куликовской битвы упившееся русское войско во главе с нижегородским князем Иваном Дмитриевичем было перебито отрядом ордынского царевича Арапши. Пьяный князь Иван утонул, а Арапша сжег Нижний. Пили только пиво, брагу и меды, водки еще не знали. Все равновесно: водка, к сожалению, есть, но нет, к счастью, Арапши поблизости.

Проезжаем Большемурашкинский район, на территории которого, километрах в двадцати друг от друга, родились два непримиримых врага, два неистовых героя русской истории — протопоп Аввакум и патриарх Никон. Вот какие большие мурашки водятся в нижегородских землях!

В Болдине, если подгадать в болдинскую осень, можно застать ярмарку с антоновкой, грибами сушеными и солеными, брагой, пшенной кашей с тыквой. А то в обычные дни на рынке из даров местной природы — мороженые куры и бананы да китайские штаны. Над рыночным галдежом и ревом грузовиков — огромный транспарант: «Приветствую тебя, пустынный уголок…», на унылом параллелепипеде кинотеатра — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»: вот этот?

Туман на болоте

Октябрь — баскервильское время, там все происходило в этом месяце. В Девоншире, на юго-западе Англии, уже настоящая осень: можно попасть в полосу дождей, но если повезет — свежо и приятно, а уж воздух такой, какой должен быть в национальном парке, где нет промышленности, а единственное крупное предприятие — принстаунская тюрьма, упомянутая у Конан Дойла. Доктор Ватсон брюзжит правильно, поминая «унылость этих болот, этих необъятных просторов, впрочем не лишенных даже какой-то мрачной прелести». Холмы, долины, покрытые кустарником и невысокими деревьями, озерца, переходящие в болота.

В места «Собаки Баскервилей» из Лондона добираешься неторопливо часа три по дороге на Бристоль, а потом через Эксетер, где стоит посмотреть на романско-готический кафедрал. Можно и на поезде с Паддингтонского вокзала (как уезжали туда Холмс и Ватсон) до того же Эксетера, а дальше автобусом до Принстауна, главного городка Дартмурского национального парка.

Конан Дойл сюда приехал весной 1901 года с Флетчером Робинсоном, который и придумал сюжет о собаке. Дойл предложил ему соавторство, но тот отказался. Жили они в отеле Роуз Даки» — отель на месте, в нем туристский офис, мало- выразительный музейчик. Ежедневно приятели исхаживали по двадцать километров в поисках натуры. В Принстауне написана изрядная часть повести. Из конан-дойловского письма: «Мы с Робинсоном осматриваем болота для нашей шерлок-холмсовской книги. Сдается мне, она выйдет на славу; право же, я написал уже почти половину. Холмс — в наилучшей форме, и замысел, которым я обязан Робинсону, очень интересен».

Ситуация для Конан Дойла была кризисная. Он прославился в 1886 году, когда вышел «Этюд в багровых тонах» — первый рассказ с Шерлоком Холмсом. За семь лет герой страшно надоел своему создателю, тот хотел писать исторические романы и пьесы, но все требовали Холмса. Конан Дойл говорил: «Я чувствую по отношению к нему нечто похожее на чувство к паштету из гусиной печенки, которого однажды переел и с тех пор испытываю отвращение». В 1893 году профессор Мориарти убил Шерлока Холмса на Рейхенбахском водопаде. Молодые клерки в Сити повязали креповые ленты на шляпы.

Восемь лет держался Конан Дойл, но под давлением издателей и публики — взялся за «Собаку Баскервилей». После этого Холмс воскрес и появлялся до 1927 года в трех десятках рассказов.

III. Живем мы в истории

Армения

Арарат мы увидели на второй день пребывания в Армении. А то уж начали нервничать. Вообще-то гора, хоть и находящаяся на турецкой территории, видна из разных мест Еревана, но горизонт затянула дымка, и я стал вспоминать Японию, в которой был три раза, но только на третий удостоился зрелища Фудзиямы, хотя очень старался.

Зато любому прилетающему в столицу Армении сразу подается другой, еще более известный в России, «Арарат». У какого русского не забьется сердце при виде этой горной вершины, взятой в кружок и помещенной на бутылочную этикетку. При подъезде в город из аэропорта, после сумасшедшего мелькания сплошных казино, как визитная карточка страны — махина коньячно-винно-водочного комбината «Арарат». Величественное здание на холме, а напротив еще одно, с огромной световой надписью поверху —

Noy

, хотя это всего только марка минеральной воды. Но Ной, по Библии, и должен находиться на Арарате.

Однако сам Арарат где? Нас с фотографом Сергеем Макcимищиным успокаивал приятель-сопровождающий, сам превосходный фотограф и обаятельнейший человек, Рубен Мангасарян. И правда, вместе с ним гору мы впервые увидели с самого правильного места — от арки Чаренца. Поэт Егише Чаренц, пока его не расстреляли в 37-м, любил приходить сюда, глядя на невероятную красоту Араратской долины с двумя сахарными головами на горизонте — одна побольше, другая поменьше, — соединенными плавным изгибом седловины. Она и вправду очень красива, эта двуглавая, самая знаменитая в мире гора, обманчиво близкая, и даже не обманчиво — потому что всего-то в 50–60 километрах, — но чужая. В утешение отсюда виден и Арагац — высочайшая вершина Армении, увы, на 1047 м ниже Арарата.

К арке Чаренца мы подъехали по пути в Гехард. Это священное для армян место — монастырь, вырубленный в скалах ущелья горной речки Гарни. Здесь хранилось копье, которым ударил распятого Иисуса римский воин. Потом копье (по-армянски — гехард) передали в Эчмиадзин, где центр Армянской апостольской церкви и резиденция католикоса.

Львовские львы

Уловить Львов — непросто. Примерно как тех зверей, в которых превращается город, если написать его со строчной буквы. Глупо бы поступил Львов, если б не эксплуатировал свое имя, вообще-то доставшееся ему просто: князь Даниил Галицкий, основавший город в 1256 году, назвал его в честь своего сына Льва. Сейчас львы здесь — повсюду, начиная с городского герба и заканчивая изображениями на футболках, кружках и календарях. У подножья ратуши — нарядная выставка именных львовских львов: пестрый прайд расписан видными деятелями. Импрессионистичен лев работы молодого деятельного мэра Андрея Садового. Царственен лев в короне, созданный автором тонких эссе о Львове, украинским европейским писателем Юрием Андруховичем.

Ратуша стоит в центре главной площади города — Рынка. Устройство напоминает Краков: старые дома вокруг, а в центре — большое здание. Сравнение не праздное: польская граница всего в 80 километрах, а Краков, некогда главный город ранней Речи Посполитой, был столицей Западной Галиции, как Львов — столицей Восточной. На башню городского Управления можно забраться и, отдуваясь после 350 ступенек, восхититься открывшимся видом на все четыре стороны. Сама-то ратуша картины Рынка не портит, хотя и куда моложе окружающих строений. Прежняя на этом месте была гармоничней, судя по сохранившимся гравюрам, но рухнула в 1826 году. Достоверный львовский анекдот, который рассказывают всем приезжим: как раз когда муниципальная комиссия решила, что здание простоит еще лет сто, и проголосовала за легкий косметический ремонт, на заседание прибежал служащий и сказал, что ратуша обвалилась.

Ратуша вид не портит, но главное в почти правильном квадрате Рынка (142 на 129 метров) — 44 дома по периметру. Каждый — памятник, некоторыми — залюбуешься. В «Королевской каменице» — Итальянский дворик с ярусами аркад и кафе. Рядом — Дворец Бандинелли. «Черная каменица» — с белыми скульптурами по фасаду. Под № 14 — «Венецианская каменица» со львом святого Марка над входом: здесь было подворье посольства Венецианской республики. Лучшие из этих зданий построены в эпоху Возрождения, потом, разумеется, подвергались переделкам. Другие, возведенные позже, ренессансный стиль умело имитировали. В целом же Рынок — это истинный итальянский дух.

Оттого-то, улавливая Львов, естественно и непринужденно находишь его гения места в выдающейся оперной певице Саломее (по-украински — Соломiя) Крушельницкой, чья судьба, разделенная между Львовом и Италией, своим драматизмом сопоставима с судьбой города.

Второй гений места Львова, открывающийся исподволь, постепенно, потаенно, — неведомый пока широкому миру, загадочный скульптор позднего барокко Иоанн Георг Пинзель.

Закарпатское время

В Закарпатье — два временных пояса. Официально — украинский: на час к западу от Москвы. Обиходно — центральноевропейский: еще на час дальше. Так и живут. Самое поразительное — так и жили. Этот порядок удивительным образом держался и в советскую эпоху. В селе Заречье

(Зарiччя)

Иршавского района сидим в гостях у семьи Васько. Иван Андреевич рассказывает, как его в начале 80-х зачем-то вызвали в райцентр в милицию, и он пришел, как в повестке сказано, в 9:00, а там орут: на два часа опоздал. «Так вовремя же, сейчас девять. — Одиннадцать уже, — тычут в циферблат, — по московскому времени. — А я не в Москве живу, в Закарпатье». И ничего, проглотили. «Не знаю где как, — говорит Иван Андреевич, — но у нас из села ни одного милиционера, ни одного партработника не было».

Идиллия не получается, конечно. В колхозе нужно было трудиться, ничего, по сути, не зарабатывая, кроме разрешения работать и на собственном участке. Так и бегал с колхозного поля на свое: «с корабля на бал» — высказывается Васько. Неужто бал? У Ивана Андреевича и Галины Васильевны — тринадцать детей: от тринадцати до тридцати лет. «Слушаются? — Они слушаются, пока поперек кровати помещаются». В семье — три машины. Неженатые сыновья подрабатывают шоферами в Италии. Пенсия — 44 гривны, примерно 9 долларов. Главный доход — капуста и перец: на полях и в теплицах. Есть корова — как водится, Манька. Ухоженный дом — весь в цветах, с крыльца и лестницы начиная. Они пятидесятники, как большинство в селе, по вторникам, четвергам, воскресеньям — собрания. Глава общины, пресвитер, — мастер по выкладке плитки, у него десять детей. Телевизора по религиозным соображениям не держат, но компьютер для детей есть. «Пьют в селе?» — озабоченно спрашивает Максимишин (он везде это спрашивает). Супруги переглядываются, задумываются: «Есть один». В Заречье — 800 хат.

Проехав по Закарпатью от Перечина (севернее Ужгорода у словацкой границы) до Рахова (у румынской), повсюду мы интересовались у местных жителей: кем вы себя ощущаете? Самый частый ответ: закарпатцы. И что делать? Нет же такой национальности. Но есть — самосознание: не по крови, а по сути.

В селе Лесарня знакомимся с мужчиной лет пятидесяти — столяр Василь Малыш. «Ну вот вы кто?» — «Кто-кто, русин я. Наверное, русин, а вообще, не знаю. Закарпатец. Бандера!» — и хохочет. Над нами, над москалями, хохочет, над «бандеровским», враждебным, клише: неистребимо это российское (читай: советское) отчуждение от заведомо иного, непохожего, насильственно присоединенного. Мне ли не понимать, родившемуся и выросшему в Риге.

Как наглядна яркая европейская пестрота истории да и сегодняшней жизни Закарпатья. Нивелировку этого края не смогла произвести даже такая мощная и налаженная машина, как советская власть. Механизм заглох, столкнувшись с невиданным разнообразием явления, — не сумел просчитать. Буквально каждые 20–30 километров — иной народ, иной язык, иной уклад. Венгры, румыны, словаки, русины, украинцы во всем своем карпатском разнообразии (лемки, бойки, гуцулы), Цыгане, наконец… Нигде больше — ни в Западной, ни в Восточной Европе — мне не приходилось видеть ничего подобного по быстроте смены этнических декораций: европейская мозаика как наглядное пособие.

IV. Нежность тресковых подбородков

Карпаччо имени Карпаччо

Мне вообще-то в жизни везет, а с этим особенно. Любимая холодная мясная закуска — изобретенное в Венеции карпаччо. Любимый художник любимого города, Венеции, — Карпаччо. Хорошо устроился.

От того места, где было придумано карпаччо, — один из лучших видов на Большой канал и лагуну. Это у самой остановки пароходика-вапоретто «Сан-Марко», на углу Калле Валларессо. Заведение внешне — да и внутри — скромное, но изысканное и историческое:

Harry's Bar

.

Джузеппе Чиприани открыл

Harry's Bar

в 1931 году в здании заброшенного склада. До того он работал барменом в отеле «Европа», чуть дальше по Большому каналу в сторону Риальто. Однажды выручил оставшегося без гроша клиента — Гарри Пикеринга из Бостона. Через два года тот вернулся и дал Джузеппе денег на открытие собственного бара. Название, понятно, — «Гарри». Так же, только на итальянский лад, Чиприани назвал родившегося через год сына — Арриго. С ним я имел честь познакомиться в семьдесят седьмом: русские тогда были в диковину, да еще цитирующие Хемингуэя прямо на месте событий.

Настоящая слава бара «Гарри» началась в пятидесятом, когда вышел хемингуэевский роман «За рекой, в тени деревьев».

Разгадка Россини

Джоаккино Россини (1792–1868) — итальянский гурман и кулинар, автор около полусотни рецептов. В мировую кулинарную практику вошло понятие

a la Rossini

, что означает использование в блюде совместно фуа-гра и трюфелей. В ресторанах чаще всего встречается

Tournedo Rossini

(«Турнедо Россини»), а также жареная курица по его рецепту, паста Россини и блюда из яиц (омлет, яичница-болтушка, пошированные яйца). Россини родился в итальянском городе Пезаро, умер в Париже, где в общей сложности прожил двадцать четыре года, наиболее плодотворные в творческом отношении. Занимался также музыкой, автор тридцати девяти опер: в их числе «Севильский цирюльник», «Золушка», «Вильгельм Телль».

Россини однажды сказал: «Есть, любить, петь и переваривать — вот четыре действия комической оперы, которую мы называем жизнью и которая испаряется, как пузырьки в бутылке шампанского».

В музыковедении есть понятие «загадка Россини»: почему композитор в расцвете сил (тридцать семь лет) и славы («Европы баловень» — по слову Пушкина) вдруг бросает сочинение опер, уезжает в Париж и живет на покое. За отведенные ему после последней оперы «Вильгельм Телль» тридцать девять лет жизни (больше, чем всего на свете прожили Моцарт, Шуберт, Мендельсон) он сочинил «Маленькую торжественную мессу» и десятка два-три фортепианных и вокальных пьес, которые со вкусом назвал «Грехи старости» (восьмиминутная

Memento homo

— грех какого угодно величия). Разгадки предлагаются разные: обратился к духовности (где она, кроме нескольких сочинений?); будучи по сути романтиком, растерялся, владея лишь классицистским инструментарием (да всем в музыке этот уникум владел).

Однако надо вспомнить, как бежал Россини с премьеры «Цирюльника», чтобы записать рецепт салата. Как сравнивал моцартовского «Дон Жуана» с трюфелями. Как признавался, что плакал дважды в жизни: когда услышал Паганини и когда уронил в пруд фаршированную индюшку. Как получил в подарок от моденского колбасника мортаделлу и дзампоне (начиненную свиную ногу) и откликнулся: «Считаю ваше собрание сочинений совершенным, меня восхищает мастерство и изящество композиции» (колбасник пришел в такую ажитацию, что угодил в дурдом).

Какая может быть «загадка Россини»? Выдающийся человек просто сменил одно великое искусство на другое — музыку на кулинарию.

Штрудель, шницель, шраммель

Значит, так: завтракаем в кафе

Landtmann

. Разумеется, в Вене полно и других достойных заведений. Кафе здесь — институция: более чем где-либо, кроме разве что Парижа. Но, в отличие от парижских, классические венские кафе — имперски фешенебельны. Как сама Вена. С победой империи связано появление первых кафе: после разгрома турок, осаждавших город в конце XVII века. Турки проиграли, кофе победил. С итальянским венскому не тягаться, но он берет свое — в пышности. Например, «императорский меланж»: кофе со сливками, коньяком и яичным желтком. Еда, десерт и выпивка — в одной чашке.

Можно пойти завтракать в

Central

, где интерьер с арками и колоннами напоминает о кордовской мечети. Можно в старейшее

Frauenhuber

, где доводилось играть Моцарту. Можно в солидное, некогда писательское

Griensteidl

. Можно в

Demel

, куда пешком из своего дворца ходил император Франц Иосиф — но в «Демель» зайдем позже: не зайти нельзя, там лучший штрудель в Вене, а значит, в мире.

Одна из причин выбора «Ландтманна» — сюда десятилетиями ходил Зигмунд Фрейд, живший минутах в двадцати неспешной прогулки, на

Berggasse

, 19. Чтобы пройти фрейдовской дорогой, стоит еще до завтрака посетить музей-квартиру, она открывается в девять, так что как раз проголодаешься.

Можно и вовсе ничего не есть — лишь глотнуть истинно венского духа. Так многие старые венцы и делают. Зная, что кофеин поднимает давление, а сласти запрещены врачом, продолжают ходить в любимое кафе — посидеть с минеральной водой (без газа), поглядеть, как едят-пьют другие. Ритуал важнее содержания. Такое влечение Фрейд называл «заторможенным по цели», а среди российских зашитых, обычно Фрейда не читавших, именуется «торчать по мнению».

«Ландтманн» выбираем для завтрака и потому, что кафе выходит на площадь перед Бургтеатром: столики выставлены наружу, под навес. Хотя интерьер дивно элегантен — с темными панелями, с зеленоватыми листьями по бордовому бархату диванов и кресел. В общем, внутри или снаружи, все-таки делаем заказ. Ничего особенного: завтрак — не столько еда, сколько утренний обряд, как чистка зубов. Сок, яйца, кофе с круассаном, который придумали не во Франции, как стандартно думаешь, а в Австро-Венгрии. Осаждавшие Будапешт в том же конце XVII века турки рыли подкоп, эти звуки услышали булочники, затемно пришедшие на работу, и подняли тревогу. В ознаменование и была сочинена булочка в виде исламского полумесяца. Странно, что против круассана еще не протестуют мусульмане.

Обед с Шерлоком Холмсом

Не то чтобы Холмс был гурманом: в радостях жизни он смыслил мало, научно выстраивая быт и бытие в борьбе со злом. Но излюбленное обеденное место детектив выбрал правильное: «Когда мы закончим дела в полиции, я полагаю, что не лишним будет заехать подкрепиться к Симпсону». Понятно, что выбор — автора, Артура Конан Дойла. А тот если не тонкостью вкуса, то повышенным интересом к еде отличался. Как- то они втроем с двумя друзьями на Рождество съели: «Двух индюшек, огромного гуся, двух цыплят, большой окорок и еще три куска ветчины, два круга колбасы. Семь банок сардин, одну омаров. Тарелку тартинок и семь банок джема. Из напитков у нас было пять бутылок хереса, пять портвейна, одна кларета».

Это он, Конан Дойл, уважал

Simpson's

на лондонском Стрэнде — не будучи оригинален: туда ходили не менее известный писатель Чарлз Диккенс, премьер-министры Бенджамин Дизраэли и Уильям Гладстон и многие другие ценители хорошей английской кулинарии.

Солидный, существующий уже 180 лет, «Симпсон» и по сей день — один из сильнейших козырей этой кухни, которую не пинал или уж очень ленивый, или враг Франции (а заступился один Джордж Оруэлл). Для французов гастрономическое превосходство над извечным соперником за Ла-Маншем служило убедительным доказательством превосходства историко-культурного. Сразу расставим блюда по местам: а) французская кухня несравнимо лучше, б) английская кухня вовсе не так плоха, как принято думать.

В ней нет изощренности романской культуры, здесь ставка лишь на качество исходного продукта. И не забудем: в Британии нет вина, а без него кулинарный вкус не способен развиваться — в западной цивилизации не найдем обратных примеров, а восток дело во всем иное.

Но пройдем в «Симпсон», будто бы с Холмсом, закажем обед.

Нежность тресковых подбородков

Феномен исландской кухни — а такая есть, что бы ни думали снобы — определяется стремительным перескоком страны от темных (буквально) веков к вызывающему зависть мира преуспеянию.

Еще сто лет назад остров, существующий практически без леса, трясся от холода в темноте. А если нет дерева — ну не растет, — чтобы растопить печку, о какой кулинарии можно вести речь? Главное божество исландской мифологии — Тор — съел за праздничным столом целого быка, восемь лососей и выпил три бурдюка вина. Как видим, характеристики лишь количественные.

Но к середине XX столетия исландцы научились перегонять горячую воду своих термальных источников на большие расстояния без потерь в температуре. Это — в сочетании с огромным трудолюбием, воспитанным долгой холодно-голодной жизнью, — дало впечатляющий результат. Появились просторные дома, по всей стране возникло множество теплиц, и свежих фруктов-овощей полно круглый год. За несколько десятков лет Исландия взлетела во всех мировых рейтингах благосостояния на самый верх.

Что получает от этой головокружительной комбинации едок? Перепад от простонародности до изысканности. От более чем скромной традиции до благоприобретенной богатой жизни. Очень важно при этом не потерять из внимания ни тот, ни другой полюса — ничего не поймешь, удовольствия не получишь.

В придорожных забегаловках — народный бутерброд: копченая баранина на плоской ржаной лепешке,

hangikjot

. Исландцы гордятся своей бараниной. Никогда не услышишь без эпитета, непременно — «исландская баранина». Она и вправду хороша, не хуже шотландской или новозеландской.