Город святых и безумцев

Вандермеер Джефф

Книга, которую сравнивают — ни больше ни меньше — с «Горменгастом» Мервина Пика.

…Город вне времени и пространства Амбра, в котором переплелись черты, реалии и легенды Константинополя, Венеции, Лондона и Парижа.

Здесь юный священник, измотанный запретной любовью к таинственной незнакомке, становится невольной причиной чудовищной резни…

Здесь ехидный историк создает ИЗУМИТЕЛЬНЫЕ комментарии к весьма сомнительной летописи об основании Амбры…

Здесь безумный писатель отрицает реальность окружающего мира — но СЛИШКОМ охотно признается в совершении КРАЙНЕ СВОЕОБРАЗНОГО убийства…

Здесь мотивы Набокова и Эко, Лавкрафта и Мелвилла смешиваются в НЕМЫСЛИМЫЙ коктейль ФЭНТЕЗИ И ФАНТАСМАГОРИИ!

КНИГА АМБРЫ

Настоящий Вандермеер:

Введение

В те давние дни, на которые все мы оглядываемся с безотчетной тоской, не было капитана более уважаемого, чем Вандермеер. Он плавал на острова Миражей и к Амбрскому полуострову. Его путевых заметок с нетерпением ждали знатоки портов от Джэннкворка до Сан-Франциско, но, когда они были опубликованы, далеко не каждый поверил в истинность его повести. Использованные им приемы зачастую бывали гротескны, вычурны или фантастичны, словно в стиле своего письма он стремился отразить то, что ему довелось увидеть. Разумеется, эта насыщенность повествования оказалась несколько утомительной для читателя, привыкшего к одноплановым сентиментальным фабулам, сходящим за сюжет в большинстве современных произведений, словно бывает только одна истина и только один способ ее передать, словно только один персонаж может притягивать к себе все внимание, словно есть только одна точка зрения, которую следует принять.

Нет причин удивляться, что реакцией нашего автора на собственные приключения стал инстинктивный постмодернизм. Принадлежащий к удивительной породе современных капитанов, которые прокладывают курс по собственным психологическим картам, капитан Вандермеер — мастер руля и паруса и может повести свой корабль, куда пожелает: придется ли для того пробираться меж каменистыми мелями или штурмом брать оживленные воды у побережья Инсмута. Ибо им руководят неуемное любопытство и любовь к экзотическим сокровищам, страсть к сложной архитектуре, привкус странности в кажущейся обыденности, уводящие путника в те уголки вселенной, которые еще не исследовал разум и откуда он возвращается с удивительными редкостями, столь причудливыми, что им еще предстоит обрести свою истинную цену или, честно говоря, своих почитателей.

Пусть нам неизбежно приходят на ум «Ртуть» капитана Смита или «Зофик» Эштона Смита, «Умирающая Земля» Джека Вэнса, «Вирикониум» Майкла Джона Харрисона или «Марсиана» леди Ли Брэккетт или пограничные земли, исследованные прославленной экспедицией Уильяма Хоупа Ходжсона. И в уважительном сравнении можно упомянуть Эдварда Дансени и Говарда Филипса Лавкрафта, больше пользы принесут параллели, находимые в недавних отчетах с самых дальних окраин воображения.

Нам вспоминаются «Пивной свет» капитана Эйлетта и «Край света» навигатора Этчелла, описывающие нравы и обычаи, которые нам одновременно так знакомы и так чужды. Со времен великой экспансии капитаны ДиФилиппо, Константин, Мелвилл, Джентл и Ньюмен снова и снова возвращаются с диковинной валютой новых миров. Другие, с неуемной тягой к экзотической географии, продолжают искать Бесконечный Меридиан. Все оставили нам истории своих странствий.

Дарден влюбленный

I

Дарден влюбленный под окном возлюбленной смотрит на нее снизу вверх, а вокруг него шумит и, в неведении толкая и пихая его, тысячами поношенных тел, тысячами накрашенных лиц, клубится толпа. Не замечая, Дарден смотрит на женщину, а она пишет под диктовку машины, непостижимого серого куба, отрастившего наушники на проводах, которые надеты на ее изящную, удлиненную головку. Дарден сражен наповал и сейчас теряет разум от серафимической голубизны ее глаз, каскада длинных и блестящих локонов у нее на плечах, бледного сосредоточенного лица в окне, наполовину заслоненного отражением в стекле серого неба. Она — на третьем этаже, заключена в кирпич и известь, почти памятник; ее трон — возле окна, прямо над вывеской «Хоэгботтон и Сыновья: Поставщики», крупнейшего импортера и экспортера всей беззаконной Амбры, древнего города, названного в честь самой ценной и тайной секреции кита. «Хоэгботтон и Сыновья»: сотни и тысячи ящиков с предметами роскоши, доставленными из далекой Сурпазии и северных областей Окситании, где все увлажняется, созревает и гниет в мгновение ока. Но она-то (думает Дарден) совсем из иного теста, она — из тех, кто томится дома, но такой в чужих землях не по себе, если только она не путешествует рука об руку с любимым. Есть ли у нее воздыхатель? Муж? Живы ли ее родители? Любит она оперу или непристойные пьесы, которые дают в гавани, где скрипят от напряжения спины грузчиков, которые переносят корзины и бочки «Хоэгботтона и Сыновей» на баржи, бороздящие могучую реку Моль, что вяло несет свой ил к бурному морю? Если она предпочитает театр, то вечер с ней мне хотя бы по карману, думает, глядя на нее, с открытым ртом Дарден. Отросшие волосы падают ему налицо, но он столь поглощен, что этого не замечает. Жар сушит его, ведь до реки далеко, но ему безразлична удавка пота на шее.

Дардену, одетому в черное платье с пыльным белым воротничком и пыльные черные ботинки, Дардену с манерами миссионера не у дел (кем он на деле и является) судьба не предназначала увидеть эту женщину. Дардену вообще не полагалось поднимать глаза. Он и смотрел-то вниз, собирая монеты, которые выпали через дырку в поношенных штанах, порванных сзади, пока он трясся из доков в Амбру, трясся в повозке, которую тащила лошадь, направлявшаяся на завод клея, ее, вероятно, уже повели на бойню в тот самый день — в канун Праздника Пресноводного Кальмара, как потрудился разъяснить ему возница, быть может, надеясь, что Дардену и в дальнейшем понадобятся его услуги. Но Дарден думал только о том, как удержаться на скамье по дороге до постоялого двора, где оставил свой багаж в каморке, а после снова вернулся в квартал лавочников — ради толики местного колорита, ради толики пищи, — и тут они с возницей расстались. Шелудивая кляча оставила на Дардене свой запах, но поездка была неизбежной, ведь у него ни за что не хватило бы денег на механического коня, повозку из дыма и нефти. Ни за что, ведь и так в кармане скоро останутся лишь гроши, и отчаянно нужно искать работу, ради которой он приехал в Амбру, так как его бывший наставник в Морроуском институте религиозности, некий Кэдимон Сигнал, проповедовал в религиозном квартале Амбры, и, учитывая предстоящие торжества, должна же найтись какая-нибудь работа?

Но, подобрав монеты, Дарден распрямился слишком быстро, и его буквально развернула и едва не сбила с ног пробегавшая мимо ватага растрепанных сорванцов, и его взгляд невольно устремился к серому, угрожающему дождем небу, а оттуда скользнул к окну, за которым он сейчас наблюдал с таким напряжением.

У женщины были длинные тонкие пальцы, выстукивавшие на машинке неведомые ритмы: она вполне могла играть «Пятую» Восса Бендера, бросаясь в отчаянные пропасти и воспаряя к величественным высотам, которые Восс Бендер объявил своим царством. Когда в сиянии стекла Дардену на мгновение открылось ее лицо (легкий наклон, чтобы сменить ленту, быть может), он различил, что его черты под стать рукам: сдержанные, искусные и искусственные. Какое разительное отличие от неотесанного, грубого мира, окружавшего сейчас Дардена, и от великих, не отмеченных на картах южных джунглях, откуда он только что бежал! Там со злобным умыслом подстерегали черная пантера и черная мамба. Оттуда, снедаемый лихорадкой, сомнениями и недостатком новообращенных, он вернулся в упорядоченный мир законов и правительства, где — о, услада для глаз! — обитали женщины, подобные той, что сидела над ним в окне. Наблюдая за ней, чувствуя, как медленно закипает в венах кровь, Дарден спрашивал себя, не снится ли она ему. Неужели это представшее перед ним в ореоле света видение вечного спасения — мираж, которому суждено вскоре исчезнуть? Неужели он снова очнется в миазмах лихорадки, ночью посреди джунглей?

Но это был не сон, и внезапно Дарден вышел из забытья, осознав, что она может бросить взгляд за окно и увидеть его или что прохожие могут угадать и раскрыть ей его намерение прежде, чем он сам будет готов. Ведь его окружал реальный мир: от вони гниющих в канавах овощей до обглоданных свиных ног в отбросах, от цоканья лошадиных подков до дребезжащих гудков механических повозок, от шепчущих шорохов грибожителей, потревоженных в своей полуденной дреме, до той барочной мелодии, доносившейся с переливами и тресками, будто ее играет патефон. Со всех сторон его, не оставляя места посторониться, теснили люди: торговцы и жонглеры, продавцы ножей и уличные цирюльники, приезжие и проститутки, сошедшие на берег матросы и даже изредка бледные юные воры, раздвигавшие губы в омертвелых улыбках.

II

Дарден, счастливее, чем был в тот день, когда три месяца назад распростился с лихорадкой в больнице Сестер Милосердия за пятьсот с чем-то миль отсюда, легким шагом шел по бульвару Олбамут, вдыхая ароматы скворчащих в открытых сковородах сомов, пряного трескового супа, сладкое сожаление переспелых дынь, гранатов и личей. Ощутив бурчанье в желудке, он остановился купить немного жареной говядины с луком на шампуре и съел ее быстро и шумно, вытерев после руки о штаны. Прислонясь к фонарному столбу возле уличного цирюльника, он, чувствуя кислые миазмы шампуней и отступив подальше от ползшей в водосток мыльной струйки воды, достал купленную в «Борхесовской лавке» карту. Дешевая печать на бурой оберточной бумаге, названия многих улиц подписаны от руки. Одноцветная, она не выдерживала сравнения с татуировкой Дворака, но была точной, и он без труда нашел пересечение улиц, на котором примостился его постоялый двор. Позади постоялого двора раскинулась чаша старого города, к северу от него простирался Религиозный квартал, где ждал его наставник Кэдимон Сигнал. К постоялому двору он мог пройти двумя путями. Один лежал через район старых фабрик, разумеется, заставленный трупами проржавевших моторных повозок и железнодорожных вагонов, заваленный разрезанными и загибающимися в глубочайшей бесполезности вверх рельс. В детстве, проведенном в городе Морроу, Дарден вместе с давно потерянным другом Энтони Толивером (за пристрастие к оливкам или их маслу его прозвали Толивка-Оливка) играли как раз в таких местах, но они не отвечали его темпераменту. Дарден помнил, как их игры утрачивали веселье от одного только вида поездов с поставленными на попа огромными, тупорылыми головами: одни стеклянно взирали в небо, другие уткнулись носом в прохладную темную землю. У него не лежала душа к такой смерти металла, особенно сейчас, когда его пульс то замедлялся, то учащался, и он ощущал одновременно спокойствие и лихорадочную тягу двигаться.

Нет, он пойдет вторым путем, через старый город, которому больше тысячи лет, который так стар, что уже и себя не помнит, чьи камни за утекшие в беспамятство годы сносились до шелковистой гладкости. Быть может, эта прогулка его успокоит: сохранит разрывающую сердце радость, но заставит уняться головокружение.

Дарден двинулся избранным путем, не обращая внимания на старика, который, спустив до колен штаны, испражнялся на тротуаре, и аккуратно обогнув окситанскую кухарку, вокруг которой бились живые карпы: вооружившись дубинкой, она методично била их по головам, пока на брусчатке не заблистали желтые брызги мозгов.

Несколько минут спустя стискивавшие улицу многоэтажные дома остались позади, а с ними и дым, пыль и гомон голосов. Мир погрузился в безмолвие, и тишину нарушало лишь шарканье туфель Дардена по брусчатке и случайное бормочущее «чуф-чуф» моторной повозки, залатанной и ковыляющей по улице, точно работала не на топливе, а на сливочном масле. Дарден не обращал внимание на вонь горючего, на сердитое клокотанье выхлопных труб. Он видел перед собой лишь лицо женщины в окне: оно являлось ему в узоре лишайника на серой стене, в кружении собравшихся в водостоке листьев.

Древние авеню, бывшие дедушками и бабушками, когда юн был Двор Скорбящего Пса, а Дням Жгучего Солнца еще только предстояло опалить землю, тонули в густом вареве запахов: жимолости, страстоцветов и бугенвиллий, которыми пренебрегли и оса, и пчела. Такие улицы были почти пустынны, лишь кое-где совершали послеобеденный моцион старики или домашний учитель вел двух детей в воскресном платье — лаковые туфли и оттертые послюнявленными платками мордашки.

III

С пересохшим ртом, спутанными волосами и шершавым от щетины подбородком, Дарден проснулся от боли ущемленного нерва в спине, что заставило его застонать и заворочаться в кровати, его восприятие мира исказилось, но на сей раз не из-за женщины. Тем не менее он смог определить, что солнце уже закатилось, и если раньше небо было серым от облаков, теперь его краски варьировались от черного до гнилого пурпура, а луна встала крапчатая и свет отмеряла неровными ломтями. Зевнув, Дарден повел плечами, с хрустом расправляя ущемление, потом поднялся и подошел к высокому, но излишне узкому окну. Отодвинув шпингалет, он распахнул обе рамы, чтобы впустить смешавшийся со сладкой вонью отбросов и жимолости запах приближающегося дождя.

Окно выходило на город, притаившийся в сложенных ладонях долины с венами притоков реки Моль. Вот где спят обычные люди, и снятся им не джунгли и сырость, и не похоть, питающая и истощающая мужские сердца, а тихие прогулки под звездами и толстые от молока котята и мягкое бормотание ветра на деревянных верандах. Они растят детей, и, без сомнения, среди них ходят не миссионеры, а настоящие священники, ведь они уже обрели веру. И верно, они (и подобные им в других городах) платят свою десятину, а взамен отсылают эмиссаров в дикие земли распространять слово Божие, и эти посланцы не более чем физическое воплощение их собственных надежд, чаяний и страхов, их упования, обретшие плоть. Такая мысль показалась Дардену печальной, тем более печальной, что (почему-то он мешкал облечь это в слова) если бы не избранное им призвание, он сам мог бы вести такую жизнь: осесть, погрязнуть в будничной рутине, в которой нет места пульсации джунглей, вторящей биению его собственного сердца. Энтони Толивер предпочел такую участь, уйдя из клира вскоре после окончания духовной академии.

Вокруг долины протянулась окраина, словно округлый след винно-красной вульгарной губной помады. Постоялый двор Холендера Барта стоял на ничейной земле между окраиной и долиной, в точности как исток бульвара Олбамут отмечал конец доков и начало самой Амбры. Именно здесь, а не в самом сердце города Дарден всегда чувствовал себя привольнее всего, даже в дни учебы в академии, когда был к себе суровее, чем самые набожные монахи-преподаватели.

На окраине кувыркались и выделывали коленца шуты, демонстрировали свою сноровку в обращении с младенцами и ножами (смешивая тех и других небрежно, точно яблоки и апельсины) жонглеры. Жизненные соки бурлили здесь, ликуя, и их бег еще более ускорялся за каймой окраины, где доблестные матросы бороздили реку Моль на баржах, джонках, фрегатах и немногих пароходах, короче, на всем, что не тонет и способно, не уйдя в ил, выдержать вес человека.

За рекой лежали джунгли, где этот бег превращался в безумную пляску. В джунглях скрывались существа, умиравшие, прожив один-единственный день, чья жизнь была сжата превыше разумения, так что Дарден, наблюдая их быстротечную смертность, ощущал, как час за часом, минута за минутой умирает его собственное тело, и это чувство не оставляло его, даже когда он лежал с потной жрицей.

IV

Дарден рассматривал карту за завтраком в столовой, где исхудалый, похожий на жертву малярии официант позаботился о его скудных потребностях. Тост без джема, чашка чаю, никакой тяжелой пищи, никаких зажаренных на собственном сале сарделек или ломтей бекона с белыми полосками жира. С первого же дня тропический климат отворил кишечник и желчный пузырь Дардена, заставив их извергать желчь, точно селевые потоки в сезон самых страшных муссонов. С тех пор он избегал жирной пищи, отказываясь и от таких деликатесов джунглей, как жаренный в масле кузнечик или вареная кейбабари, и от местного лакомства, огромных черных улиток, запеченных в собственном панцире.

За соседними, покрытыми серыми скатертями столами ветераны бесчисленных войн заперхали и закашляли, при виде Дарденовой карты их взгляды почти оживились. Сокровища? Война на два фронта? Безумные, очертя голову, вылазки в лагерь врага? Несомненно. Дарден распознал этот тип, ведь точно таким же, пусть на академический лад, был его отец. Для него карта была бы головоломкой, упражнением для ума.

Не обращая внимания на пристальные взгляды, Дарден отыскал на карте религиозный квартал, обвел его указательным пальцем. Он походил на увиденное с высоты птичьего полета колесо со сходящимися к центру спицами. Миссия Кэдимона Сигнала стояла у самой ступицы, примостившись в уголке между Церковью Рыбака и Культом Семилезвиевой Звезды. Дардену стало не по себе от одного только вида ее на карте. Подумать только, после стольких лет встретиться со своим духовным наставником! Насколько постарел Кэдимон за семь лет? Удивительно, но чем дальше уходил в неизведанные земли Дарден, тем больше за это время приближался Кэдимон Сигнал к центру, своему дому, ведь он был уроженцем Амбры. В Институте Религиозности после лекций в коридорах он расписывал достоинства своего города и, надо признать, его недостатки. Его голос, полым эхом отдававшийся под черными мраморными сводами, наделил скрипучим гласом тонкого, как газовый шарф, херувима, вырезанного в завитках белого медальона. Вместе с Энтони Толивером Дарден провел много вечеров, слушая этот голос среди бесчисленного множества религиозных текстов на позолоченных полках.

Более всего Дардена занимал, руководил его мыслями и отравлял его ночи вопрос: сжалится ли Кэдимон Сигнал над бывшим учеником и найдет ли ему работу? Разумеется, он надеялся на должность в самой миссии, а если не получится, то на такое место, где не пришлось бы ломать спину или погрязнуть в канцелярской волоките. От отца тут нечего ждать помощи, ведь отец уже порекомендовал Дардена Кэдимону и Кэдимона Дардену.

Еще до того времени, о котором у Дардена сохранились его первые детские и расплывчатые воспоминания, его отец, бывший тогда молодым, худым и проказливым, пригласил Кэдимона на чай и беседу в своем кабинете в окружении книг, книг и снова книг. Книг о культуре и цивилизации, религии и философии. Как позднее сказал Дардену отец, они дискутировали на все темы, какие только можно вообразить, и еще на несколько, которых вообразить нельзя, которые были слишком скандальными или слишком болезненными, пока часы не пробили полночь, час, два, пока свет ламп не потускнел до иронического свечения, черноватого и не подходящего для беседы. Уж конечно, такого союза душ будет достаточно? Разве можно сомневаться, что, глядя на Дардена, Кэдимон увидит в сыне отца?

Хоэгботтоновское пособие по ранней истории Амбры

Дункан Шрик

I

Для нас история Амбры начинается с легендарных подвигов китобоя-пирата Джона Мэнзикерта

[1]

,

[2]

,

[3]

, который в год Огня (как была именована катастрофическая вулканическая активность в Южном полушарии в тот период) повел свой флот из тридцати китобойных судов вверх по фарватеру реки Моль. Впрочем, это был не первый задокументированный набег аан на данный регион, хотя первый хоть сколько-нибудь значимый.

Целью Мэнзикерта было бежать от гнева своего соплеменника Майкла Брейгеля, который истребил некогда гордый флот из ста кораблей Мэнзикерта у побережья Острова Аандали. Брейгель намеревался раз и навсегда покончить с Мэнзикертом и потому преследовал его около сорока миль вверх по реке, почти до окрестностей современного порта Стоктон, прежде чем наконец отказаться от погони. Причина этого конфликта между потенциальными союзниками неизвестна, так как дошедшие до нас исторические источники немногочисленны и зачастую неточны. Регулярность, с которой истина и легенда в ранней истории Амбры расходятся и идут каждая своим путем, способна привести в бешенство любого историка, но результат налицо: в конце лета года Огня Мэнзикерт оказался в семидесяти милях вверх по реке, в том месте, где Моль образует зигзаг, прежде чем выпрямится и к северу, и к югу. Здесь он обнаружил, что текущие на юг пресные воды совершенно очистили заходящие в русло с приливом соленые волны

[4]

.

В этом, образовавшем естественную гавань «изломе» Мэнзикерт на закате дня своего прибытия велел бросить якорь. Берега здесь поросли густым, хорошо знакомым аанам кустарником, который отдаленно походил на растительность их родных Южных островов

[5]

. К немалой своей радости, люди Мэнзикерта не увидели никаких признаков потенциально враждебного населения, но, поскольку приближались сумерки, не смогли найти в себе сил отправить экспедицию на берег. Однако той ночью дозорные на кораблях были поражены, заметив огни лагерных костров, явно видные за деревьями, а некоторые наделенные острым слухом китобои услышали даже звуки пронзительных песнопений. Мэнзикерт немедленно приказал военному отряду высадиться под покровом темноты, но труффидианский монах Самуэль Тонзура уговорил его отменить это распоряжение и подождать до утра.

Тонзура, который после своего похищения из Никеи (города в дельте реки Моль) уговорил капана перейти в труффидианство и тем самым приобрел над ним немалое влияние, играет существенную, возможно, главную роль в нашем понимании ранней истории Амбры

Дневник содержит исключительно подробный рассказ о Мэнзикерте, его подвигах и событиях, последовавших за основанием Амбры. Что этот дневник возник (или, точнее, заново появился) при несколько сомнительных обстоятельствах, не должно отвлекать от его обшей достоверности и не объясняет осмеяния, которому его подвергли в определенных кругах, возможно, потому, что имя «Самуэль Тонзура» для немногих узколобых ученых звучит как шутка. Для самого Самуэля Тонзуры никакой шутки тут определенно не было

II

[43]

Сыну Мэнзикерта I капану Мэнзикерту II выпала колоссальная задача превратить сброд пиратско-китобойного флота в жизнеспособное, базирующееся на суше общество, которое могло бы дополнять рыболовство экстенсивным земледелием и торговлей с другими общинами

[44]

. По счастью, Мэнзикерт II обладал добродетелями, которых недоставало его отцу, и хотя, в отличие от отца, никогда не был полководцем, но и не был наделен импульсивностью, которая изначально вынудила пиратов бежать и оставить морской разбой

[45]

. Еще в его распоряжении был призрак Самуэля Тонзуры, ибо он всем сердцем воспринял учение монаха.

Мэнзикерт II выказал себя прежде всего строителем — идет ли речь об основании постоянного поселения на месте старого города Цинсория или об установлении дружеских отношений с соседними племенами

[46]

. Когда мир оказывается невозможным (как, например, с западным племенем, известным как доггхе), Мэнзикерт не мешкал прибегнуть к силе. Дважды за первые десять лет он оставлял созидание, дабы сражаться с доггхе, пока в решающем столкновении на подступах к самой Амбре не обратил в бегство и не истребил крупную армию племени, и, наилучшим образом использовав свое превосходство на воде, уничтожил остальных, когда они искали спасения на каноэ. Вождь доггхе скончался от крайне мучительного приступа подагры в ходе сражения, и с его гибелью у доггхе не осталось иного выбора, кроме как искать примирения.

Так в одиннадцатый год своего правления Мэнзикерт II смог сосредоточиться исключительно на строительстве дорог, развитии торговли и, что самое важное, создании многоступенчатой эффективной бюрократии, необходимой для управления обширным краем. Сам он больших земель не завоевал, но заложил основу системы, которая достигнет своего апогея триста лет спустя в правление Трилльяна Великого Банкира

[47]

.

Мэнзикерт II также заложил основу уникальной особенности Амбры, возведя церкви там, где вырастет Религиозный квартал, и, не к чести своей, усердно грабя другие города. Одержимый жаждой реликвий, Мэнзикерт II регулярно посылал агентов на юг и на запад, чтобы они покупали или крали части тел святых, пока под конец своего правления не скопил огромную коллекцию из семидесяти мумифицированных носов, век, ступней, коленных чашечек, пальцев, сердец и печенок

Что до архитектурного поприща, то при помощи своего главного архитектора, Мидана Пейоры, Мэнзикерт II возвел много удивительных зданий, но более всего известен среди них дворец капана, простоявший в неизменном виде триста пятьдесят лет, пока Великий Визирь Халифа не разобрал большую его часть во время краткой оккупации Амбры

III

Обращаясь к Безмолвию, историку следует проявлять крайнюю осторожность, ибо чудовищность события требует уважения. Но когда означенный историк (в данном случае я) берется объяснять Безмолвие для серии пустячных брошюр, серьезности от него требуется больше в прямой пропорции к фривольности сопутствующей информации. Мне представляется неприемлемым, что ты, читатель, пролистаешь (какое огорчительно пустое слово!) эту и возьмешься за другую брошюру, где речь, возможно, пойдет о «лучших маскарадных костюмах для Празднества Пресноводного Кальмара» или о том, «где раздобыть проститутку», и ничто так и не подвигнет тебя осознать ужасные последствия События. Мне нет нужды ударяться в мелодраму красот, ибо факты должны сами говорить за себя: «По возвращении Аквелий нашел город пустым, и ни одной души было не сыскать ни на одном его проспекте или бульваре, ни в одном переулке, ни в одном из многочисленных жилых домов, общественных зданий или дворов».

Корабли Аквелия причалили в порту, где единственным звуком был шорох волн о сваи. Прибыв рано утром, спеша вернуться в самим собой назначенный двухнедельный срок, капан застал город в лучах слабой зари, увитый наползавшим с реки туманом. Картина, должно быть, была призрачная — и, возможно, даже пугающая.

Поначалу никто не придал значения абсолютности тишины, но когда флот стал на якорь и матросы спустились на берег, многим показалось странным, что никто не вышел их встречать. Вскоре, когда туман развеялся, они обнаружили, что укрепления вдоль реки стояли заброшенные и на судах в порту тоже никого нет.

Заметив эти странности, Аквелий испугался худшего (вторжения в его отсутствие брейгелитов, например) и приказал матросам вернуться на борт. Все корабли, кроме его собственного, подняв паруса, отошли назад к середине реки Моль, где оставались, груженные уловом, в боевой готовности.

Тогда Аквелий, стремясь найти молодую жену, лично повел отряд из пятидесяти человек в город

[79]

. Его главные опасения не оправдались, поскольку, куда бы они ни направились, чужих в Амбре не было так же бесспорно, как и своих.

IV

[108]

Ну а что же дневник Тонзуры? Столько лет прошло, неужели не стало известно его содержание? Аквелий мудро отдал его на попечение служащих Мемориальной библиотеки им. Мэнзикерта

[109]

. По сути, книга исчезла снова, ибо (спрятанная и известная лишь немногим) не стала достоянием общества

[110]

Аквелий взял с библиотекарей клятву не разглашать содержания дневника, даже под страхом смерти не намекать кому-либо о его существовании. Дневник хранился в запертой ячейке, которую затем поместили в еще один сейф. Разумеется, нетрудно понять, почему Аквелий сохранил его в тайне, ибо в дневнике излагается история, одновременно зловещая и пугающая. В то время, если бы его содержание стало известно обществу, людям не пришлось бы более страшиться собственного воображения — подтвердились бы их самые худшие кошмары. Утаив эти сведения, Аквелий и Ирена взяли на себя ужасное бремя. Посвященный в большинство государственных тайн, Надаль сообщает, что они часто ссорились из-за того, следует ли предать дневник огласке, причем нередко посреди спора меняли свою позицию.

Главному библиотекарю Майклу Абрасису выпала задача изучить дневник, и, по счастью, он оставил после себя заметки. Сам дневник Абрасис описывает так:

Абрасис велел изготовить копии дневника и спрятал их (чем и объясняется то, что текст получил хождение в городе), но в конечном итоге оригинал был заложен Халифу во время трагических последних дней правления Трилльяна.

Мы уже говорили о дневниковых записях, касавшихся основания Амбры, но что же было на последних страницах? Первая запись, которую удалось сделать Тонзуре после своего спуска под землю

[112]

, гласит:

Трансформация Мартина Лейка

Немногие живописцы поднялись из безвестности так внезапно, как Мартин Лейк, и еще меньше таких, кого отождествляют с одним-единственным шедевром, одним-единственным городом. Даже для тех из нас, кто знал его лично, остается неведомым, как и почему удался Лейку этот поразительный скачок от поверхностных коллажей и картинок акрилом до светящихся полотен маслом, одновременно фантастических и мрачных, меланхоличных и игривых, которые стали символом как художника, так и Амбры.

Информация о детстве Лейка сродни скорлупе: будто кто-то уже вырвал устрицу из раковины. В возрасте шести лет он заразился редким заболеванием кости, от которого пострадала его левая нога и последствия которого еще более усугубил несчастный случай, когда он попал под моторный «мэнзикерт», из-за чего ему пришлось ходить с палкой. Никаких других сведений о его детстве у нас нет, разве что немногое о родителях: Теодоре и Катерине Лейках. Его отец был ловцом насекомых в окрестностях Стоктона, где семья жила на скромной наемной квартире. Из замечаний, которые делал в моем присутствии Лейк до того, как прославился, и из намеков в последующих интервью можно сделать вывод, что в отношениях между Лейком и отцом существовала некоторая напряженность, вызванная желанием самого Лейка заниматься живописью и желанием Лейка-старшего, чтобы мальчик пошел по его стопам.

О матери Лейка никаких архивных записей не сохранилось, и в немногих интервью Лейк никогда о ней не говорил. Псевдоисторик Мари Сабон выдвинула теорию, что мать Лейка была даровитой художницей из народа, а также яростной поборницей труффидианства, что это она привила Лейку тягу к мистицизму. Сабон полагает, что великолепные мозаики работы анонимного мастера на стенах Труффидианского собора в Стоктоне на самом деле творение матери Лейка. Никто пока ее теорию не подтвердил, но если она верна, то способна объяснить подспудные оккультизм и черный юмор, чувствующиеся в произведениях Лейка позднего периода, но, разумеется, лишенные религиозной составляющей.

Почти точно можно утверждать, что мать преподала Лейку его первые уроки рисования и побуждала его посещать занятия в соседней школе под руководством мистера Шоурса, который, к несчастью, почил прежде, чем его смогли попросить поделиться воспоминаниями о своем самом знаменитом (если уж на то пошло, единственном знаменитом) ученике. Также Лейк в молодости взял несколько уроков анатомии: даже в самых сюрреалистических его полотнах фигуры зачастую кажутся гиперреальными — словно на них нанесены слои невидимой краски, скрывающие вены, артерии, мышцы, нервы и сухожилия. Эта гиперреалистичность создает напряжение, противореча утверждению Лейка, что «великий художник поглощает окружающий его мир, пока в его внутреннем „я“ не сосредоточится вся среда его обитания».

На момент прибытия из Стоктона в Амбру Лейка, вероятно, следует считать созданием двойственным: проникнутый материальным миром анатомии, он был благодаря матери не чужд чудесного и прарационального — и это противоречие было лишь обогащено и усугублено чувством вины, что не занялся семейным ремеслом. Такие элементы привез с собой Лейк в Амбру. Взамен Амбра наделила Лейка свободой быть художником и раскрыла ему глаза на возможности цвета.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Мемориальный Институт Психиатрии

имени Восса Бендера

Амбра 113-24

Бульвар Олбамут, д. 1314

Доктору Уильяму Симпкину

Центральный архив

Отделение Психиатрических исследований

Трилльяновская Мемориальная больница

Амбра M14-518

Авеню Землистого черепа, д. 8181

ЗАПИСКИ X

Писатель, который никак не может написать свой шедевр… Слишком стар или просто не хватает мотивировки? Прочесть сперва «Портрет художника в старости» X.

Писатель в тюрьме. В тюрьме своего собственного сюжета. Как ему освободиться?

Попросить у санитара более яркий ночник, не говоря уже об еще одной ленте для пишущей машинки.

Тонзура вел два дневника, один — для себя, другой — чтобы его нашли. Чем был так важен первый, чтобы подделывать второй?

Всегда сразу, как встанешь, делать зарядку!

ОСВОБОЖДЕНИЕ БЕЛАККВЫ

Пациент 19-9-18-9-14

Мемориальный Институт Психиатрии имени Восса Бендера

Амбра 113-24

Бульвар Олбамут, д. 1314

КОРОЛЕВСКИЙ КАЛЬМАР

Краткая монография, посвященная феномену гигантского пресноводного кальмара и его побочным проявлениям, включая Праздник Пресноводного Кальмара и кальмаровый фольклор,

и одновременно содержащая многие сведения, приобретенные посредством личного опыта, в четырех частях: где Часть I описывает, чем кальмар не является, Часть II раскрывает, чем кальмар является, Часть III со всей краткостью излагает особенности кальмарологических фольклора и мифологии, и Часть IV приводит истинно научную теорию, проясняющую ряд моментов, которые во всех прочих остаются покрытые мраком и которые давно уже не давали покоя ее автору — и завершается библиографией (частично аннотированной)

I — Чем кальмар не является

Печальный, но необратимый факт заключается в том, что мир пребывает в глубочайшем невежестве относительно королевского кальмара (и связанного с ним праздника тоже). Хотя некоторые могут сказать, что об этом существе известно больше, чем следует из ошибок, которыми пестрят опубликованные за границей пособия нескольких натуралистов, я не из их числа. На мой блуждающий взгляд, подобные ошибки в действительности приумножились, как и число щупальцев у королевского кальмара при неточном подсчете. Во-первых, у кальмара есть и щупальца, и руки. Во-вторых, рук не пять, шесть, семь, девять, десять или — самое абсурдное, четырнадцать (как предположил, без сомнения, сугубо сухопутный доктор Альфред Кубин, который, вероятно, считает, что у него самого семь рук и ни одной ноги, на которой он мог бы твердо стоять на земле). Истинное число конечностей кальмара — десять: восемь рук и два щупальца, и на основании этого непреложного факта будет строиться все остальное: предлагаемое читателю введение. Разумеется, щупальца отличаются от рук наличием острых крюков, которыми кальмары подцепляют добычу так, как это невозможно сделать руками.

Из этих примеров и таких вопиющих нелепиц, как «кальмар моя любимая разновидность рыбы» (я случайно услышал, как с таким заявлением выступила за соседним столом не далее как в прошлый четверг умственно отсталая дочь мадам Туфф), должно быть ясно, что прежде, чем обратиться к безумным недоразумениям в истории Праздника и связанных с ним обычаев, следует сперва развеять туман в головах нынешних дилетантов относительно самого кальмара (1).

Во-первых, кальмар не «откладывает по весне яйца на илистых отмелях реки Моль, где они вылупляются поздней осенью и с помощью протощупальцев и неокостеневших клювиков ползут в воду», как это предположил Леонард Ползунок в своем сотворенном не иначе как с похмелья трактате «Рассказ о первых часах кальмарчиков у берегов реки Моль», напечатанном в разбухшей от лжи мусорной куче, известной как «Амбрский журнал спекулятивной зоологии».

Во-вторых, невзирая на заявления армии заведомо недееспособных олигофренов, включая Блэза Скиндера, Болмера Горта, Мориса Редкость, Френка Блея и Нору Клейбэк, королевский кальмар не относится ни к одному из семейств каких-либо прочих низших кальмаров. Он не того же подвида, что и морроуский лающий кальмар, стоктонский закапывающийся кальмар, взрывающийся халифский кальмар, отделяемо-мандибульный кальмар, кальмар «голова труффидианского монаха», фоллоупайнский гудящий кальмар, жгучий леопардовый кальмар, близорукий слорворинский воющий кальмар, северный мышекрылый кальмар, восточный красномордо-мангустовый кальмар, трехглазый лиственный кальмар, искрящийся пуговичный кальмар, или подвида, получившего сенсационное название «танцующий сапфир Дэффеда», ни даже никейский бокоплав (2).

II — Чем кальмар является

А вот теперь поговорим не о том, чем не является королевский кальмар, а о том, что он собой представляет. Он великолепен и многообразен. Он мифичен и, для некоторых заблуждающихся, божественен. Для более практичных натур он — отличное блюдо с гарниром из картофеля и бокалом бренди.

Что для разных людей он может быть разным, возможно, объясняет тот факт, что кальмарологи выделили более 600 разновидностей кальмара. Большие, малые и среднего размера, продолговатые, плотно сбитые, гибкие и длинные — все виды существуют в океане, в озерах и реках. Клювы — как у попугаев. Кожа, которая вспыхивает пламенем и брызжет искрами собственного могущества, в зависимости от времени суток и температуры окружающей среды бывает то приглушенно-серой, то мерцает изнутри, как огоньки процессии в ночь Праздника. Иногда жесткая, иногда мягкая, иногда плотная, как мышца, иногда подрагивающая, как желатин. Одни кальмары способны подбрасывать собственные тела из своего водного Царства в воздух, так что кажется, будто они летят! Другие обитают в самых глубоких впадинах реки Моль. Одни собираются, дабы посовещаться, точно плавающие заседатели в кожистых судебных мантиях. Другие — анахореты и не терпят даже собственного общества. А третьи, повинуясь своей природе, принуждены сносить общество низших видов, пока не смогут подняться до более возвышенного состояния.

III — Со всей краткостью излагает особенности кальмарологических фольклора и мифологии

Те, у кого черви вместо мозгов, кому число легион и кто излечил столь немногих, часто распространяются о «неверно понимаемом» Празднике, точно это какое-то злостно оклеветанное существо, подвергнутое шоковой терапии и урезанию рациона за порок, который, если взглянуть на него с большей симпатией, может оказаться добродетелью. В своих еженедельных тирадах «Отповеди Беллами» для «Амбрской ежедневной» то и дело садящийся в лужу Беллами Бледнодеревня отнимает драгоценные дюймы колонки от разбрызгивания по печатной странице артериальной крови своих врагов, чтобы удариться в воспоминания об излишествах юности во время Праздника, называя их «невинными», «чудачеством» и «безвредным шутовством». Даже великий недоумок Восс Бендер пожимал иногда плечами и возводил очи горе, будто Праздник существует отдельно от его участников. Как раз против такой бестолковщины восставала при всех ее недостатках моя мать. Ведь если применить эту теорию безответственности ко всему, множество бесчувственных, близоруких глупцов, с незаслуженной свободой спотыкающихся по жизни, могли бы надеяться на «искупление через истолкование» — идиотскую догму труффидианской теологии и заветную мечту узников тюрем/бедламов.

«Истина» (а каждый кальмаролог болезненно сознает, что сегодняшняя истина завтра может пойти на корм рыбам) в том, что Праздник (как выразился однажды Мартин Лейк) «притаился и посверкивает черными искрами в сознании каждого гражданина Амбры». Я бы пошел дальше Лейка и указал, что каждая отдельная версия/представление создает собственный Праздник — все новый и новый и новый, пока, оглядываясь по сторонам на той далекой сцене, где нет даже утешения знакомых звезд над головой, человек не оказывается в ловушке из расколотых зеркал, составленной из такого множества отраженных Праздников, что никогда не сумеет выбрать из них истинный, пусть даже от этого зависти его свобода (31). Нагромождения бессмысленных ритуалов и странных традиций, сваленных в кучу и приспособленных под нищенскую суму, которую самодовольные эксперты выдают за «опыт Праздника», никакой внутренней ценностью не обладают (32).

Даже самым просвещенным кальмарологам не под силу объяснить истинный «опыт Праздника». На пике Праздника чувствуешь себя почти в своей стихии, когда, окруженный кальмаро-платформами и бражниками в костюмах и масках кальмаров, кальмаро-дирижаблям и вонью свежей рыбы, готов поверить, что украшенный огоньками бульвар Олбамут это сама Моль, а бражники — пресноводные кальмары, собравшиеся для учтивого и радостного общения. Пьянящее веселье, ощущение того, что плывешь против течения толпы, сквозь которую протискиваешься на тротуаре, плеск напитков в стаканах и чашках, непредсказуемые повороты бесед, точно журчанье воды по камням… Какая ностальгия в этих воспоминаниях!

С моего первого Праздника прошло более пятнадцати лет (33). Освободившись наконец от дома предков, от пристальной (точно под лупой) опеки матери и лихорадочной отцовской энергии, я брал уроки у почтенного кальмаролога Марми Горта и дышал неизведанной ни до, ни после свободой. Праздник стал для меня откровением. Он пробудил во мне все давно подавленные чувства, которые скопились во мне в юности среди книг, когда я глотал том за томом, сидя в библиотеке, более просторной, нежели иные дома. Как многие другие, я нагим (34) сновал меж бражников, облаченный лишь в маску кальмара и терялся в толпе. Лишь позднее, вспомнив сопутствующее насилие (35), я осознал, что Праздник лишь бледный эрзац истинной стихии (36).

ЧАСТЬ IV — Приводит истинно научную теорию, проясняющую ряд моментов, которые во всех прочих остаются покрытые мраком и которые давно уже не давали покоя автору (плюс видение)

Теперь, когда мы подошли к критическому моменту, я, как чужую человечью кожу, начну сбрасывать отвратительное многословие. Обещаю, мои слова станут уверенными и быстрыми, точно мои стопы стали иными, нежели известные поэтам (45). Сознаю, что по большей части излагал нелепые теории других в надежде убедить читателя им не верить. Однако молю его о снисходительности и терпении, пока я буду развивать собственную, основанную на науке теорию о королевском кальмаре, выведенную из беспрестанных и исчерпывающих личных исследований этого удивительного существа (46), как в его естественном состоянии, так и в плоской двухмерности на страницах различных книг. (Я пытался сдержаться и заговорить об этом лишь в конце, когда читатель будет более восприимчив к тому, что в свете дня, бывшего началом эссе, а не на закате его конца, могло бы показаться абсурдным. Но теперь долг велит к этому обратиться.)

Преамбулам придается слишком большое значение: коротко говоря, я полагаю, что королевский кальмар служит питательной средой для так называемого королевского микофита, который разводят серошапки — пурпурного зародыша зла, которое расползлось по улицам и жилищам города непосредственно перед убиением, которое мы называем Безмолвием. В отличие от многих близоруких сограждан я сомневаюсь, что лежащие в основе Праздника насилие и дезориентация способны вызвать одни только споры серошапок. Нет, истина, дорогой читатель, коварнее и лучше умеет себя скрывать. Уникальный симбиоз микофита и кальмара — вот причина, почему мы пребываем в неосознанном рабстве у серошапок (47). Нам не следует есть мясо кальмара, так как оно заражено микофитом. (Я говорю это, ненадолго сняв мою мантию адвоката кальмаров.) Или, точнее, грибки, выводящиеся в мясе кальмара. Микофит в кальмаре.

Для непосвященного может оказаться затруднительным понять или принять эту концепцию, но для меня она основана на здравой беспозвоночной интуиции. Кальмарологи, например, уже давно задавались вопросом, как королевский кальмар добивается такой интенсивности красного и зеленого цветов, что они горят ярким светом в минуты стресса, скажем, голода или ухаживания? Подобная интенсивность не наблюдается ни у одной другой разновидности кальмаров, зато весьма схожа с огнями, виденными над не имеющим выхода к воде Олфаром незадолго до геноцида в период Безмолвия. Я даже не упоминаю об интеллекте, вылазках на сушу и пульсирующих на коже посланиях кальмарологам.