Купол

Варламов Алексей Николаевич

Когда перед молодым провинциальным гением математики открываются все возможные перспективы науки и карьеры в Москве, а на дворе — глубокий застой и зреют будущие диссиденты, — формулы и графики отходят на второй план.

Рушатся мечты родителей сделать сына научной элитой советского общества. Юный романтик ищет смысл жизни в запрещенной литературе, сомнительных женщинах и выпивке.

В конце концов он вынужден вернуться в свой родной городок и понять: нет звезд ближе, чем те, что у нас под ногами. И в поисках смысла жизни мы порой проходим мимо самого главного — семьи, земли, бога.

I

Есть в Москве среди многолюдных железнодорожных вокзалов один маленький и ухоженный. Он стоит в стороне от Садового кольца и на столичный вокзал не походит, словно перенесли его из провинциального городка. Ближе к вечеру пыльный недлинный состав тронется, замашут редкие провожающие и поплывет назад северная, ржавая и грязная окраина города с тоненькой телебашней. За кольцевой дорогой замелькают утлые дачные домики, квадратики земли с чахлыми деревцами, партийные усадьбы с древними соснами и елями, покажется и исчезнет за деревьями ровный канал с рыбаками. А чуть дальше отъедешь, потянется однопутная лесистая дорога, по которой поезда ходят только в ближние города: Углич, Кашин, Рыбинск, Весьегонск. Самый дальний же поезд — питерский. Долгим кружным путем, пробираясь мимо озер и болот, через глухие тверские и новгородские леса почти сутки идет он от столицы до столицы.

Бедны поезда на Савеловской дороге. Деревеньки кругом убогие, и пассажиры все забитые, печальные. Разве что мужичок куражливый зайдет, выпьет, да и тот скоро успокоится и уставится бездумно в окно. Поездам торопиться некуда — у каждого столба стоят, потом неспешно, как пожилые лошади, трогаются. Проедут Волгу, Калязин с торчащей из воды колокольней, уездный городок Кашин, остановятся на узловой станции Сонково и точно задумаются, куда дальше ехать. То ли обратно за Волгу в Рыбинск, то ли налево в Бологое, то ли дальше в Устюжну, Череповец и Вологду, а то ли еще неведомо куда, будто не железная дорога, а ветвистая тропинка здесь проходит. Еще глуше сделается местность, упадет ночь, а с нею подступит к сердцу тревога.

Неведомая страна раскинулась за окном. На первый взгляд в ней все такое же, как и повсюду в пыльной провинциальной Руси—России. Тут говорят на том же языке, но, если приглядеться, здесь другое. Чудь, Меря, лесная древность, идущая от мягких мхов и сырых валунов, что принес с севера ледник. Печальный и странный край.

В тех местах, недалеко от двух столиц расположенных, но таких глухих, словно ни про Москву, ни про Ленинград там и не слыхивали, в стороне от железной дороги, окруженный лесами, озерами, ручьями и болотами, на самом краю земли стоял городок Чагодай. Деревянные да редкие каменные дома, зеленые улицы, торговые ряды в центре, несколько церквей, картонажная фабрика, ресторан, монастырь, школа, городской парк и кладбище. А из нового — карликовый памятник Ленину, казенное здание райкома партии, районный суд и военкомат на площади. Река Чагодайка делила город на две части — высокую, торговую, и низкую, где жили ремесленники и фабричные люди. По реке в прежние времена ходили корабли, была она богата рыбой и раками, случались на ней такие паводки, что город затапливало и люди плавали по улицам на лодках, но селились все равно у самой воды. Однако, когда вырубили по берегам Чагодайки леса, речка обмелела, обезрыбела и стала пригодна только для туристов—байдарочников, что в майских походах в больших количествах скатывались мимо Чагодая и кувыркались на потеху мальчишкам на чагодайских порогах. Летом же, когда вода падала, пороги становились смирными, и через журчащую по камням речушку можно было перейти вброд, что и делали немногочисленные коровы из немногочисленных же окружавших городок деревень.

С годами, как и эти деревушки, Чагодай не рос, а хирел. Люди уезжали в соседние промышленные города, многих оттянул после войны разрушенный Ленинград. Хотели в Чагодае построить большой завод, да передумали, хотели атомную электростанцию — перенесли в Удомлю. Стояла только возле самого городка захудалая часть ПВО, в которой служить было удовольствие и солдатам, и офицерам. Благостные, размягченные сонным течением лесной жизни командиры были невзыскательны и даже милостивы к своим подчиненным. В увольнение солдаты уходили в город, танцевали и целовались с чудесными чагодайскими девушками, мирно пили кислое пиво и курили с малохольными парнями, на всякий случай заранее выяснив, с какой девицей танцевать можно, а какая занята.

II

Чагодайцем я был, впрочем, только наполовину. Мой отец Василий Григорьевич Мясоедов происходил из степной части России и вряд ли предполагал, что судьба занесет его в нашу глухомань. Отслужив в армии, папа поступил на факультет журналистики МГУ, по окончании которого блестящий и подававший большие надежды студент, умница и убежденный альпинист, он мог бы найти вполне пристойную работу в столице, однако незадолго до распределения трагическая любовная история пресекла его восхождение. Предполагаемая супруга моего батюшки поставила его перед выбором: либо я, либо горы, — и была убеждена в своем успехе, но ее возлюбленный отказаться от восхождений не захотел. Между ними случился разрыв, и отец сгоряча вызвался работать в районной газете «Лесной городок», выходившей в никому не ведомом и совершенно плоском Чагодае.

Первые полгода он что—то тщился доказать, работая как ненормальный, и «Лесной городок» можно было считать лучшей районкой на шестой части земной тверди. Но вскоре папа захандрил и пожалел о своем решении, как пожалела и оттолкнувшая его интеллигентная московская мармулетка, готовая принять своего избранника даже с ледорубом и крючьями. Однако, повинуясь партийной дисциплине, выпускник журфака вынужден был дорабатывать положенные три года по распределению.

Скорее от одиночества, чем по любви весной он сошелся с хозяйской дочерью, юной и невзрачной девушкой—почтальоншей, даже не подозревая, к каким последствиям в чагодайском царстве незаконная связь может привести. Когда девица ему поднадоела, немного освоившись на новом месте, папа было обратил взгляд на более привлекательных дам, но тут случилось непредвиденное, хотя и вполне ожидаемое. Девушка забеременела, и по навету ее матери, которую впоследствии подозревал чужеземец в организации интриги, история совращения юной почтальонши стала всем известна. Несчастный соблазнитель отправил прощальное письмо на Сивцев Вражек и согласился взять в жены не имевшую никакого образования и общественного положения и не отличавшуюся особой красотой девицу, как женится царский сын на лягушке.

Сказка оказалась ложью только наполовину. Полгода спустя он стал отцом. Роды жены проходили крайне тяжело. Не знали, кого спасать — мать или дитя, и страдание молодой женщины, которую за несколько месяцев супружеской жизни он успел если не полюбить, то оценить, почувствовав, что найдет в ней верную помощницу, страх потерять ее — казавшуюся совсем недавно обузой на великом жизненном пути — необыкновенно тронули его, в сущности, доброе сердце. Он пережил ужасные минуты в ту ночь, что провел в больнице у закрытой двери, за которой вытаскивали из небытия двух самых близких ему людей. Это чувство оказалось, увы, нестойким, и моя мать в дальнейшем многое претерпела от отца, но именно воспоминание о той ночи, измученное серое лицо мужа, остались самым острым, волнующим и счастливым в ее жизни до Купола, и благодаря ему она терпела все, ни разу не пыталась отца прогнать и не уходила сама, хотя поводов к тому он давал предостаточно.

Это был человек, недовольный всем на свете. Считал себя творческой личностью, будоражил общественность страстными статьями, отказывался от положенных ему продовольственных заказов и мелких номенклатурных благ, не сходился ни с одним из ответственных горожан, чем все время вносил смуту в устойчивую чагодайскую жизнь. В городе его считали чудаком, одни презирали, другие жалели, но и те, и другие боялись, что он нашлет на Чагодай ревизию. Никто его не понимал, и, не находя места в жизни, несколько раз в год батюшка мой уходил в запои. Начальство смотрело на его отлучки сквозь пальцы: папина слабость позволяла держать строптивого газетчика в узде и притормаживать наиболее резкие его публикации.