Лох

Варламов Алексей Николаевич

Алексей Варламов сложился как раз в годы, о которых он сказал в своем «Лохе». Это была прекрасная среда для духовной лени, скоро определившей себя хамским словом «пофигизм».

И вот совестливые дети этого поколения, такие случайные и, кажется, не любимые жизнью, живут как попало, словно их несет ветер. Они только внешне сверстники своих, скандально самоуверенных, позанимавших высокие насесты современников. А внутри это мальчики живой совестливой духовной генетики, и приходят в жизнь со старинным, но вечно утренним желанием «вернуться к тому состоянию, когда люди желали не изменить мир, а всего-навсего его понять». Это «всего-навсего», о котором с горькой улыбкой говорит недоучившийся студент Саня Тезкин в романе Алексея Варламова «Лох», отнимает у них всю жизнь, но не отменяет их настойчивости.

Никогда они не переводятся на Руси — «маленькие и храбрые идеалисты», из которых история рекрутирует насельников Петропавловских казематов. А когда их идеалы общество износит до пародии, идеалисты будут сосланы в «лохи».

Часть первая

1

Сырым и прохладным апрельским утром тысяча девятьсот шестьдесят третьего года на окраине Москвы у Крестьянской заставы точно в срок, как и предсказывали врачи, родился мальчик с рыжими корочками бровей. Его немолодая мать, у которой было уже двое сыновей, решилась на третьи роды лишь потому, что мечтала о девочке. Добрая женщина полагала, что в будущем, когда сыновья обзаведутся семьями и покинут родителей, дочка останется при них и послужит утешением в старости, пусть даже к тому времени наступит, как уверял муж, коммунизм и всякая надобность в личном утешении отпадет. Ни тем, ни другим надеждам не суждено было исполниться, но рождение третьего ребенка, в честь деда по материнской линии названного Александром, принесло семье долгожданную квартиру напротив Тюфилевских бань от щедрого государства и трехстворчатый полированный шкаф от богатого, но прижимистого старика, доселе не желавшего признавать коммунистического зятя и его потомства. Этим дедушкины благодеяния не исчерпались, и он пообещал отписать дочери садовый участок в местечке Купавна близ Бисерова озера при условии, что младенец будет крещен.

Последнее обстоятельство сильно смутило Анну Александровну. Она и думать не смела, чтобы рассказать обо всем супругу и хотела было отказать отцу, потому что мир в семье был ей дороже любых дач, а лгать мужу она обыкновения не имела. Однако ребенок от рождения был слаб, часто болел, и после одной из сильных простуд она решилась втайне отнести его в церковь и окрестить. Бывший восприемником Александра дедушка свое обещание сдержал и за полгода до смерти завещал дочери дачу. С тех пор семья проводила все лето в благословенной Купавне, возделывая небольшой огород и сад, помогавшие своими плодами скрасить уныние московской зимы.

Виновнику всех этих счастливых приобретений, впрочем, никакого дела до них не было. Он не унаследовал ни ума, ни житейской ловкости старших братьев, рос в их тени, донашивал за ними одежду и ходил в те же детские учреждения, где его звучная фамилия была хорошо известна. Очень скоро заметили в нем, однако, черты, тезкннскому роду несвойственные. Мальчик был задумчив и тих, не любил шумных игр и ярких игрушек и с младенчества отличался двумя странно связанными между собою особенностями: таинственным предощущением смерти и необыкновенной влюбчивостью во все женское.

Еще ребенком в саду, где из-за непрекращавшихся простуд его клали спать одного в теплой комнате, он просыпался всякий раз, когда молоденькая воспитательница Лариса Михайловна переодевалась и, высоко подняв руки, закалывала пышные волосы. Тезкин таращился на нее во всю ширь своих серых глаз. Чувствуя на себе этот совсем недетский взгляд, она торопливо надевала халат, со странным волнением наклонялась над его кроваткой и велела ему спать. Санечка послушно закрывал глаза и задумчиво улыбался: маленькая, гибкая женщина казалась ему такой чудесной, что за ее красоту и беззащитность он был готов простить ей даже то, что она заставляла его есть гречневую кашу с молоком, превращая столь приятное занятие, как еда, в сущую муку. Но одновременно с этим пронзительным восхищением ужас сжимал его сердце. Точно он чувствовал, что скоро откроется страшная вещь: воспитательница больна туберкулезом, и ее немедленно уволят, всех детей станут обследовать, делать прививки, но по счастью ничего не найдут и ее все забудут. Только год спустя он услышит, как одна нянечка скажет другой, что Лариса умерла.

В ту же ночь она пришла к нему во сне, еще прекраснее, чем наяву, в своей прозрачной кружевной комбинации, наклонилась над кроваткой и попыталась взять на руки. Но в тот момент, когда ее холодные пальцы дотронулись до него, он проснулся и сначала не понял, что случилось. А потом заплакал от обиды, что это был только сон и вокруг него обыкновенная ночная пустота, равномерное и глухое урчание автозавода, редкий отблеск проехавшей по переулку машины и сопение братьев. Он закрыл глаза, чтобы снова увидеть ее, и она пришла, но уже не приблизилась, а стояла вдали, обещая, что иногда будет приходить.

2

В тот год, когда вместо обещанного коммунизма наглухо задраенная олимпийская Москва поедала дешевый финский сервелат, курила финское «Мальборо», именовала станции метро на английский манер и даже перенесла сроки вступительных экзаменов, Тезкин закончил опостылевшую ему школу. Единственный из класса он не стал поступать в институт и, таким образом, не угодил на знаменитый осенний стенд выпускников — предмет гордости английской спецшколы, — где под каждой фамилией значились названия вузов от МГИМО до МИФИ. Родители, верно, чувствуя перед сыном некоторую вину, давить на него не стали, и впервые в жизни полностью предоставленный сам себе Александр вдруг ощутил, что эта вольница его тяготит. Вероятно, в былые времена молодые люди его склада, начитавшись журнала «Юность», уезжали куда-нибудь прочь из Москвы познавать жизнь — в рыболовецкие колхозы на Балтику, в сибирские города или геологические экспедиции в пустыни Средней Азии, но Тезкин принадлежал к иной эпохе, и его юность была совсем не той.

Куда себя деть, он не знал и устроился на почту носить пенсию старухам, наглядевшись на этой службе всякого и придя к неожиданному заключению, что не все так ладно в датском королевстве, как насвистывали им на прекраснодушных уроках истории и обществоведения.

В этом печальном и, безусловно, справедливом выводе Саня был не одинок. Кроме него, на заветную доску почета не попал еще один мальчик. Звали, его Левой Голдовским. Однако если тезкинская судьба, прозорливо угаданная Серафимой Хреновой, никого не удивила, а лишь заставила пожалеть его родителей, бессменных членов родительского комитета, столько лет отдавших красноказарменной школе, то Левино фиаско стало для пед-коллектива очень неприятной, хотя и не неожиданной вестью. Один из лучших учеников, золотой медалист, он поступал на философский факультет университета, но не продвинулся дальше второго экзамена. Как говорили вполголоса, истинной причиной тому было его полуеврейское происхождение, строго противопоказанное «царице наук», пусть даже и являлся ее основателем Карл Маркс. Виноват, впрочем, отчасти был сам Лева. Когда за год до этого он получал паспорт, предвидевшие подобный поворот учителя посоветовали ему поменять национальность и фамилию, тем более что родители его давно были в разводе, но он отказался. Сверкнул черными глазами и заявил, что никогда на такую подлость не согласится, и директору стоило большого труда добиться того, чтобы мальчик все-таки получил золотую медаль. Увы. она не помогла.

Лева и Тезкин в школе друзьями не были, но в ту осень общность положения их сблизила. Поначалу новый Санин приятель первенствовал как человек более развитый: к своим неполным семнадцати годам он успел сделать столько, сколько иной не сделает за всю жизнь. Лева играл на скрипке, участвовал во всевозможных районных и городских олимпиадах, учил в клубе интернациональной дружбы при дворце пионеров испанский язык, писал стихи и прозу и втайне от всех посылал их в журнал «Литературная учеба». Он прочел уйму книг от Ветхого завета до полузапретных Фрейда и Ницше и по причине разносторонней образованности долго не знал, куда направить свои стопы. Жизнь казалась ему чем-то вроде контрольной работы, которую он одолевал играючи и молниеносно, а потому неудача на вступительных экзаменах его подкосила, заставив усомниться в самом устройстве мироздания.

Однако, несмотря ни на что, он сумел сохранить возвышенный и благородный нрав, пылкое сердце и великодушие интеллигента, находя неизъяснимое удовольствие в нынешней роли наставника и просветителя своего дремучего одноклассника. А Тезкин, впервые в жизни столкнувшись с такой энциклопедической образованностью, почувствовал даже нечто вроде зависти и сожаления об упущенных годах. Ему было страшно интересно все то, что рассказывал Лева. Он задавал ему кучу вопросов, ощутив в самом себе удивительную жажду обогатить память всеми знаниями, которые выработало человечество от Адама до наших дней, и придать таким образом томлению своей мечтательной души некую направленность и цель. Левуш-кина страстность приводила молодого флегматика в восторг, отвлекая от душевных переживаний и горестных воспоминаний. Саня даже подумал, что, может быть, не все потеряно и утонувшее в синих водах Бисерова озера счастье ему еще улыбнется.

3

Прошла слякотная московская зима. В апреле Тезкину исполнилось осьмнадцать лет, он только чуть-чуть опоздал к первым в своей жизни выборам, а на душе у него делалось все тревожнее и смутнее. Он томился любовью к Катерине, но в отличие от Левы ему даже некому было пожаловаться. Благородство мешало действовать самому, хотя с детства развитая интуиция, замещавшая Тезкину все интеллектуальные способности, подсказывала, что его шансы были значительно выше.

Однако, сделав выбор в пользу благородства, Тезкин решил удалиться и не вмешиваться в эту историю, но, словно разгадав его намерение, история вмешалась сама. Однажды вечером ему позвонила Левина матушка и раздраженно, как она всегда с ним разговаривала, не без оснований находя влияние Тезкина на сына дурным, спросила:

— Слушай. Саша, может, предложить ей денег?

— Каких денег?

— Каких, каких? Самых обыкновенных. Как ты думаешь, сколько это будет стоить?

4

В квартире напротив Тюфилевских бань был траур. То, что Саньке придется идти в армию, стало понятно уже год назад, и давно просыпалась ночами и лежала без сна Анна Александровна, рассеянно глядел по сторонам, не зная, что лучше сказать сыну в качестве напутствия, Иван Сергеевич. а отделавшиеся от почетного долга полуторамесячными институтскими сборами братья взирали на меньшого с нелицемерным сочувствием. Но только теперь они с очевидностью представили, что их Иванушки-дурачка, которому самому еще впору играть в солдатики, с ними два года не будет.

А Тезкину все было трын-трава.

В восьмом часу молодой любовник переступил порог квартиры, куда он так страстно мечтал попасть.

Будь Саня в тот вечер чуть внимательнее, он бы наверняка заметил, что его таинственная, скрытная возлюбленная, жившая вдвоем с матушкой, обитала в настолько нищенской обстановке, что даже тезкинская квартира показалась бы на ее фоне дворцом. Однако хозяйка позаботилась о том, чтобы скрыть все приметы убогости: в комнате горели свечи, очень ловко приглушавшие неказистость мебели, посреди стоял стол, уставленный всякой снедью, а сама Катя встретила его в домашнем платье, показавшемся ему верхом совершенства. Она была женственна и мягка, словно искупая этим всю свою предыдущую безжалостность, и герой мой и вовсе потерял голову. Он ощущал себя в эту минуту, как молоденький безумец, которому скажи, что за эту ночь он отдаст жизнь, отдал бы ее с восторгом. Но, видно, насмешнице судьбе столь романический и возвышенный оборот пришелся не по нраву.

— Когда ужин был закончен и расстелена кровать, раздался звонок в дверь.

5

Поезд с худо. одетыми, стрижеными и небритыми новобранцами уже несколько дней ехал на восток, за Волгу и за Урал, через степь оренбургскую и степь барабинскую. Домашние припасы быстро подошли к концу, все заскучали, молча глядели в окна, где за пыльными стеклами виднелось много часов одно и то ж: унылая равнина. Только на третьи сутки дорога переменилась, показались леса и горы, огромные реки и большие города, а вслед за ними однажды утром Тезкин проснулся и даже на мгновение забыл о Козетте — сколько видно было глазу, сверкала байкальская вода, еще не полностью освободившаяся ото льда.

Несколько часов они ехали вдоль берега, едва угадывая на другом дымку заснеженных гор. Опять начались степи, но уже совсем иные, и наконец полсуток спустя поезд остановился на полустанке, откуда их повезли гю цветущим всеми мыслимыми и немыслимыми цветами сопкам к месту будущей службы. Изредка попадались юрты и стада овец, потом не стало и их. Степь сделалась еще прекрасней и ярче, и вдруг точно из-под земли вырос отвратительного вида поселок, а за ним — бараки, вышки, колючая проволока и заборы — колония усиленного режима, которую они должны были охранять.

Никаких иллюзий относительно предстоящей службы Тезкин не строил, но то, что он здесь увидел, его ошарашило. Нищета была страшная. Не хватало не только еды, но даже одежды, и, собираясь в караул, солдаты брали недостающее друг у друга. Довольно скоро они приняли присягу, сбив перед этим ноги в кровь на бетонном плацу, — маленькое и жгучее забайкальское солнце уже встало высоко над степью, в считанные дни уничтожив ее цветение. Затем начали проводить учения на предмет массовых беспорядков в зоне, но не только им самим, но и тем, кто находился по другую сторону колючей проволоки, было совершенно ясно, что если здесь на самом деле начнется волнение, то ничего сделать горстка солдат не сможет, их подавят и перебьют. Побегов, однако, почти не было, ибо бежать отсюда было некуда.

Но Тезкина все эти вещи не коснулись. Два месяца спустя, когда сушь и жара сделались невыносимыми и привольно жилось только жирным мухам, он заболел в числе многих желтухой и попал в госпиталь. А вернулся в часть, когда зной начал спадать, потом в считанные дни задули ветра не чета тем, что ласково веют в Теплом Стане и на московских бульварах, и, не до конца поправившись, Саня схватил жестокую простуду. На этот раз его непосредственное начальство в лице старшины решило, что молодой боец исчерпал отпущенный ему лимит на лечение и теперь нагло косит, как это вообще свойственно всем халявным интеллигентам, а тем более москвичам, от чего не только в госпиталь, но даже близко к санчасти его не подпустили.

Очень скоро ртутный столбик на дворе стал опускаться ниже двадцати, и, сходив несколько раз в караул, Тезкин понял, что зиму он не переживет, — для этого вывода не потребовалось никаких сверхъестественных предчувствий. У него началось кровохарканье, температура не спадала, и тяжелая, но с детства знакомая и до этой поры дремавшая болезнь ожила и стала проникать в его организм. Облачко скорби окутало его истощенную фигуру, и чувствовавшие это люди понемногу от него отстранились и не тревожили больше своими прихотями. Физическая мука была поначалу столь велика, что сводила почти на нет душевное страдание. Но потом и эта мука стала свычной, точно он отдал ей самое трудное время, научился ее баюкать и из новобранца этой болезни превратился в старослужащего, срок окончательного дембеля которого близок и неотвратим. Он не боялся этого срока, но ждал его с тихой отстраненностью. Все бывшее с ним в жизни прежде казалось страшно далеким и чужим, кроме внезапно приблизившегося из тьмы воспоминания о доброй своей воспитательнице Ларисе Михайловне и большой тарелке с гречневой кашей и молоком. Маленькая женщина снова, как в детстве, снилась ему почти каждую ночь: она расчесывала волосы, стоя перед громадным зеркалом, и Тезкин с ужасом видел, что волосы остаются у нее на гребне, а сама она делается все прозрачней и легче и руки у нее холодны, как у снежной королевы.

Часть вторая

1

Месяц спустя Тезкина, уже не встававшего с койки и мысленно примерявшегося к цинковому гробу, отправили в Москву и положили в госпиталь. У него действительно оказались тяжело пораженными легкие, и одно время положение его было серьезным, но энное количество лекарств, усиленное питание и добрый уход сделали свое дело. Весной он стал мало-помалу оживать, хотя врачи пообещали ему инвалидность на всю жизнь.

Из госпиталя его выписали в апреле ровно год спустя после призыва, признали негодным к дальнейшей службе, комиссовали и отправили долечиваться в санаторий. Там он безропотно выполнял все предписанные процедуры, но никому не рассказывал ни про метельную забайкальскую степь, ни про близость ярких и крупных звезд — все это словно стерлось из его памяти, а душа погрузилась в оцепенение.

Однажды к нему приехал Голдовский, привез фруктов и несколько свежих анекдотов, очень одобрительно отозвался о хорошеньких медсестрах в коротких халатах и только в самом конце сообщил главную новость, немного опасаясь, что она может травмировать друга.

— Прав ты был, Сашка. Катерина-то, слышь, замуж вышла. Такие вот, брат, дела.

Голдовский ждал вопросов или просто горьких слов, но Тезкин упорно молчал, точно и Катерины никакой не помнил.

2

Лева Голдовский узнал о том, что Санька ушел из дома, от среднего тезкинского брата Евгения, малахольного и добродушного малого, занимавшегося довольно химерической деятельностью — преподаванием русского языка иностранцам.

Женя был зол на балбеса изрядно, потому что как раз в эту пору оформлял документы в загранкомандировку, решительно не знал, что писать в графе «место работы брата», и опасался, что по этой причине его могут тормознуть. Лева тупо выслушал его сетования и даже что-то сочувственно промямлил, но известие о тезкинском бегстве его потрясло. Голдовский ощутил тревогу. Он был отчасти задет тем, что Санька ему ничего не сказал, но в еще большей степени он почувствовал, что эта история непосредственно касается его самого. Тезкин не шел у него из головы несколько дней подряд, и Левушка решил во всем разобраться.

С этой целью он разыскал Козетту. Сделать это оказалось нелегко, но, когда Голдовский наконец узнал ее новый телефон и игриво начал разговор с фразы — «Что ж ты старых друзей забываешь?», — она его тона не поддержала, а довольно сухо ответила, что встречаться с ним не намерена и что Тезкин ее больше не интересует.

— Жив, здоров — и слава Богу.

Однако не на того она напала. Если Леве что-нибудь в голову втемяшилось, то он от этого не отступал и однажды подкараулил экс-даму сердца возле ее дома в Олимпийской деревне.

3

Тезкин держал путь на юг. Не взяв дома денег, он доехал на трех электричках до Мценска, где его ссадили ревизоры, и дальше стал автостопом, уже прочно вошедшим в ту пору в моду, выделывать кренделя по юго-западной громадной равнине российского государства. Ночевал в случайных домах, кабинах и кузовах грузовиков или просто в стогах сена, перебиваясь поденными заработками, а больше подачками и угощениями, благо народ тогда был еще не подозрителен и не скуп, а в страдальческом тезкинском облике было нечто, располагавшее к себе жалостливую хохляцкую и южнорусскую публику.

Этим же он располагал к себе и сотрудников родственных ему внутренних дел, которые периодически задерживали бродягу на вокзалах и автостанциях, но, недолго продержав его, а заодно накормив обедом, отправляли на все четыре стороны. В иных местах он жил по несколько дней, помогая одиноким женщинам и старухам. С теми, кто был моложе, делил не только стол, однако подолгу нигде не оставался. Что-то гнало его вперед, и на манер другого туберкулезника, буревестника революции Максима Горького, Тезкин исходил и изъездил пол-Руси, был на Дону и на Днепре, в новенькой, чистой Припяти, несколько дней прожил в Почаевской лавре среди богомольцев, добрался до Приднестровья и пил вино, столь нежное и благоуханное, что даже печень его не возымела ничего против.

Он сходился с бродягами, выкинутыми из жизни людьми, слушал их причудливые истории, рассказы странных старух о последних временах и втором пришествии Христа, о том, что антихрист с отметиной дьявола на челе уже родился и живет среди людей и лишь немногие спасутся и избегнут его власти, о том, что перед концом света будут еще страшные беды, пожары, землетрясения, войны и голод, появятся новые болезни как наказание греховному роду человеческому за богоотступничество. И порою закрадывалась мысль: а вдруг в безумстве своем эти женщины правы? Но кто мог тогда в это поверить? Богато украшена и дивно прекрасна была древняя славянская земля. Цвели и плодоносили ее сады и нивы, счастливы были ее люди, и Тезкин бродил среди них, точно стремясь в этих местах, которым менее чем через пять лет суждено было стать черными дырами истории и географии, но в ту пору солнечных и щедрых, усыпить саму память о забайкальской степи и колючей проволоке. И странно было ему видеть другую страну, о которой прежде ни он, ни родители его, ни друзья ничего не знали, странно было видеть людей, живших совсем не так, как жили все доселе знакомые ему обитатели великой державы.

Он посылал домой открытки с видами маленьких городов, но и мысленно и телесно уходил от дома все дальше. Казалось ему, что он уже так бродит много лет, хотя прошло всего несколько месяцев, и путешествие это пошло Тезкину на пользу. Болезнь мало-помалу начала оставлять его, и только тоска никак не могла уняться и гнала вперед, как гнал некогда насланный Герой овод несчастную царевну Ио.

В конце лета Тезкин оказался у Черного моря вблизи Одессы и оттуда на сухогрузе переправился в Ялту. Богатый и шикарный курортный город, толпы праздных людей, прогуливающихся по набережным в поисках развлечений и флирта, быстро его утомили. Удовлетворившись осмотром чеховского домика, Саня отправился дальше по побережью и надолго осел в Гурзуфе. Там ему удалось пристроиться на работу в столовую пионерского лагеря, и житье его стало не худо. Теперь он мог есть сколь угодно гречневой каши с молоком, выносить бачки, а в остальное время болтаться на море. Женское население лагеря быстро оценило нового кухонного мужичка с интересной бледностью в лице. Замотанные пионервожатые в коротких юбках, поварихи-практикантки из кулинарных училищ, московские переводчицы из Левиного института иностранных языков, приставленные к детям из братских партий, — все они довольно охотно с ним знакомились, и Саня топил тоску в мимолетных романах, случавшихся прямо на берегу моря, а то и в самих его водах, где нагие парочки попадали под нестерпимо яркие фонари пограничного патруля.

4

Вернувшись в Москву, он устроился санитаром на «скорую помощь». Домашние были настолько рады возвращению блудного сына, что не попрекнули б его ни словом, даже если бы по-прежнему он ничего не делал, однако Тезкин начал чудить теперь в ином роде. Он работал сутками через трое, отдавал отцу и матери почти все, что зарабатывал, и жил довольно уединенной и независимой жизнью. Что творилось в его душе, как предполагал он существовать дальше — все было сокрыто завесой. Он никого до себя не допускал, и Санина молчаливость и вместе с тем удивительная покорность встревожила родительские сердца. Религиозному человеку могло бы показаться, что Тезкин наложил на себя пост — он избегал любых развлечений, в свободные часы подолгу сидел за пустым столом, глядел на карту звездного неба и о чем-то размышлял. Все это было странным для молодого человека девятнадцати лет, пусть даже и перенес он сильное потрясение и болезнь, и однажды Анна Александровна позвонила Голдовскому и попросила, чтобы тот зашел сам или куда-нибудь позвал ее сына.

Хорошо помня все обстоятельства их последнего свидания в звенигородском санатории. Лева был поначалу сух, но добрая женщина сумела его разжалобить и польстить великодушию. Друзья встретились, избегая некоторых больных тем, проговорили весь вечер, и от этой беседы у Голдовского осталось очень сложное впечатление, в котором долго он не мог разобраться, но почувствовал себя задетым.

Лева давно уже понял, что их отношения с Тезкиным были, как это часто случается между друзьями, отношениями соперничества. Если в ту пору, когда Козетта вышла замуж и полуживого Саньку еле вытащили с того света, он, искренне ему сочувствуя, все же подумал, что сумел обойти друга на этом вираже, то теперь снова ему почудилось, что он отстал. Что-то новое появилось в Тезкине, чего действительно, понимал Голдовский, не приобретешь ни за какие деньги, ни у кого не выпросишь и не выиграешь в лотерею, и это обстоятельство рождало в нем неизъяснимую досаду и зависть.

Голдовский вел в ту пору довольно своеобразную жизнь. Он сменил мечту своей ранней молодости джинсы на костюм-тройку, забросил дурацкое занятие марать бумагу и не досаждал никому более своими опусами. Левушка научился солидно рассуждать на житейские темы и водил дружбу с состоятельными молодыми людьми, отдыхавшими в малоизвестных широкой публике пансионатах со скромными лирическими названиями «Поляны» или «Озера». Этот блистательный мир чрезвычайно волновал и привлекал его, как привлекал некогда мир литературы. Лева гордился тем, что сумел сделаться там отчасти своим человеком и был вхож в хорошее общество, и однажды позвал с собой Тезкина на скромную пирушку в доме на набережной, что, изогнувшись дугою, стоит напротив Киевского вокзала.

Он представил друга как большого оригинала, звездослова и бродячего философа, но особого интереса Санина личность не вызвала. Гости уселись играть в монопольку, Голдовский очень увлеченно что-то обсуждал с лохматым толстым парнем, одетым в драный свитер и разноцветные носки, хозяйка — темноволосая девица с чувственными губами и очень красивыми, но чуть беспокойными глазами, которую все звали Машиной, — переходила от одного круга к другому, верно, изображая светскую даму, и Тезкин заскучал.

5

Маша была созданием причудливым, но неприхотливым. Как и предполагал Тезкин, сытое детство — не обязательно детство счастливое. Родители его подружки, связанные служебным браком, относились друг к Другу с той же ненавистью, с какой нынче относятся наши литераторы, но в отличие от оных развестись они не могли. Бедное дитя всю жизнь находилось в центре их вражды, и одиночество и холод, на которые, как казалось ему вначале, несколько картинно жаловалась эта девочка, были всамделишными. Выросший, напротив, во всеобщем обожании Санька искренне ее жалел, и мало-помалу они привязались друг к другу. Она с сочувствием слушала его рассказы про боевую юность и степные скитания. Ей нравилось. что он совсем не похож на людей, к которым она привыкла. А он вдруг с удивлением обнаружил, что вся эта мишура в ее доме, заморские тряпки, вина, конфеты, пансионаты, дачи и прочие безделушки, о которых впоследствии будут рассуждать с пеной у рта народные заступники, покуда им не заткнут рот куском, — все это для нее ничего не значило.

Она запросто ходила с Тезкиным в пельменные и дешевые кинотеатры, и со стороны можно было подумать, что она тоже всю жизнь прожила в чащобах Пролетарского района. Из дорогостоящих развлечений она обожала одно — катание на лошадях. Каждое воскресенье с утра они отправлялись на ипподром, выстаивали очередь и совершали прогулки по кругу.

В этих забавах прошло больше месяца; и, ничего не говоря о чувствах и не имея никаких видов на будущее, они так привыкли быть вместе, что когда в конце той вьюжной андроповской зимы с ее облавами в кинотеатрах, магазинах и банях вернулись из Бенилюкса срочно отозванные Машины родители и любовники потеряли свое изысканное укрытие, то, верно, ничто не смогло бы заставить их друг от друга отказаться. Судьба им благоволила. На другом конце Москвы в Тушине проживала Машина бабушка, благонравная и набожная старушка восьмидесяти с лишним лет, успевшая получить воспитание в Смольном институте, покуда тот не превратился в вертеп. Несмотря на высокое происхождение, смолянка работала гардеробщицей в Доме культуры «Красный Октябрь», до девяти вечера квартирка пустовала, и здоровая парочка расшатывала кровать с периной до основания, а затем вкушала оставленные для внучки борщ и компот.

И вместе с этим борщом и компотом, вместе с дворянской пышной периной и барскими пуховыми подушками на Тезкина навалилась безразличная сытая сонливость — он располнел и размяк, воспоминания о печальных и горестных днях ушли на дно его души. Иногда, словно ото сна, отрываясь от этого полурастительного состояния, он думал, что так можно и вовсе себя потерять, и пробовал барахтаться, бередил душу прежними думами, глядел на звездное небо, но потом опять появлялась невысокая пухленькая Маша, и в объятиях своей пассии Александр забывал обо всем на свете. Дух его был немощен, зато плоть бодра. Машенька смотрела на него нежными глазами, в которых, будто в расплавленной смоле, переливалась густая, тягучая женская страсть, совсем не похожая на мужскую. Иногда, не успевая добраться до перины и полностью раздеться, они устраивались прямо в прихожей, среди пахнущих нафталином бабушкиных пальто и шуб, и Тезкину казалось, что никакие они не любовники, не друзья-приятели, а смертные враги, охотник и жертва, попеременно преследующие и унижающие друг друга безумными ласками.

Идиллия эта закончилась тем, что бабушка как-то раз вернулась раньше времени. По счастью, кровать была уже застелена, но Маша беспечно сидела на тезкинских коленках и выплевывала вишневые косточки. Заметив высокую и прямо державшуюся старуху первым, Александр побледнел, не смея даже подумать, что было бы, приди она на полчаса раньше.