Заколдованный спектакль

Василенко Иван Дмитриевич

Четвертая повесть широко известного цикла из пяти повестей об Артемке, который прошел путь от бездомного мальчика до бойца Красной Армии.

Встреча ночью

Мне только что исполнилось пятнадцать лет. Я был разведчиком в отряде товарища Дмитрия. Однажды летней безлунной ночью я возвращался из Щербиновки в Припекино, где находился наш отряд. Край этот кишел тогда немцами, белоказаками, гайдамаками, и я, заслышав издалека лошадиный топот или неясный говор, падал на землю и бесшумно полз по жнивью.

В одном месте, свернув с дороги в рощу, я услышал сдержанный говор и остановился, затаив дыхание. Я стал прислушиваться. Разговаривали двое. Голос одного был густой, утробный, другого — ломкий, как у подростка. Разговаривали они тихо, и за стуком своего сердца я почти ничего разобрать не мог. Но вот налетел ветерок, прошелестел в кустах и донес слова молодого:

— А жить все равно хочется. Я проживу сто лет.

В звуках этого голоса, чуть надтреснутого, но душевного, я вдруг почувствовал что-то давно знакомое, родное.

Меня так и потянуло к этим людям.

По белу свету

Рассказывал он долго, но я его не прерывал. Казалось, рассказ Артемки слушала даже роща, притихшая в теплом неподвижном воздухе.

— До Никитовки, — говорил он, — я, брат, ехал, не помня себя от радости. А в Никитовке мою радость как рукой сняло. В вагон, понимаешь, вошел черноусый мужчина. Присмотрелся и спрашивает: «Шишкин внук?» Ну и я его узнал. В цирке он у нас работал, наездником. В афишах его Вильямсом объявляли, а на самом деле был он Никифор. Я все ему и рассказал. Он слушал, глядел в сторону, потом фыркнул и говорит: «Путаешь ты что-то, мальчишка, или твой Пепс путает. Борется он в Киеве, а зовет тебя в Москву». Я только усмехнулся. «Нет, говорю, — не в Киеве, а в Москве. Я знаю». Он даже рассердился. «Его, говорит, — из Москвы еще три месяца назад губернатор выслал. У Крутикова он борется, в Киеве, понятно? И Кречет там, и дядя Вася, и Норкин под голубой маской». Вынул он из кармана газету — как сейчас помню, старую, с оторванным углом — и развернул передо мной. «Это, — говорит, — «Киевская мысль». А вот объявления. Читай». Строчки так и запрыгали: «Цирк Крутикова… Полет четырех чертей… Ежедневно французская борьба… Голубая маска против черного Чемберса Пепса…» У меня и газета из рук выпала. Смотрю я на Вильямса этого и шепчу: «Как же это? А письмо?..» — «А ну, дай!» Я за коробку. Открываю, а она не открывается: руки как неживые стали. Выскользнула она и под лавку покатилась. Вильямс поднял, открыл и вынул письмо. Лежало оно у меня в коричневом бумажнике, что я Пепсу в подарок сшил. «Да, — говорит, — правильно: зовет в Москву. Чудно!» Потом стал штемпель на конверте разглядывать. Разглядел и вернул мне письмо. «На, — говорит. — Никакого у тебя, Шишкин внук, соображения нету. Этому ж письму полгода». Ну, прямо убил он меня.

До Бахмута я слова выговорить от горя не мог, а в Бахмуте пришел в себя, бросился к кассиру и стал его просить, чтоб переменил он мне билет с Москвы на Киев. Кассир, конечно, посмеялся, а потом рассердился и захлопнул окошко. И поехал я, брат, зайцем. Меня вытаскивали из-под лавки, ругали, вышвыривали из вагона. Я дожидался следующего поезда и ехал дальше. Иной раз и били. Но я не плакал. Обидно только было: деньги-то ведь я за билет заплатил!

До Киева оставалось все меньше и меньше. И вдруг, понимаешь, все пассажирские поезда стали. Стоят, а мимо них один за другим эшелоны покатили. Из товарных вагонов солдатские песни несутся, крики, руготня… Платформы так и мелькают, а на платформах пушки дулами вверх стоят, в серый брезент закутанные. Тут я понял: война!

Ну как, думаю, до Киева добраться? На мое счастье, показались богомольцы. Шли они гуськом, в лаптях, с котомками на спинах. Впереди — поп. «Куда это они?» — спрашиваю у станционного сторожа. «А в Киев, в Лавру Печерскую». Я, конечно, и зашагал с ними. Дней десять не отставал. Люди спрашивают: «Какие ж у тебя грехи, у такого маленького?» А я им: «Да я не по грехам, я по делу иду».