Роман «Реки горят» охватывает огромные исторические события 1941–1945 годов. Становится все ощутимей зависимость каждого человека от решения великих общих вопросов. Судьба отдельных людей с очевидностью выступает, как часть общей судьбы отдельных народов и всего человечества. Ванда Василевская изображает в этом романе сложный и трудный процесс изменения политического сознания людей различных слоев старого польского общества, процесс превращения этих людей в строителей и граждан новой, народно-демократической Польши.
Ванда Василевская
ПЕСНЬ НАД ВОДАМИ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
РЕКИ ГОРЯТ
Глава I
Ядвига с трудом протискивалась сквозь толпу, забившую вокзал. За путями, на пустырях, под заборами, в закоулках между железнодорожными строениями раскинулся огромный бивуак. Люди сидели на узлах и чемоданах, метались во все стороны, таскали откуда-то щепки, уголь, и в воздух взвивались дымы костров. «Маня! Маня!» — то ближе, то дальше кричал отчаянный женский голос, словно ножом разрезая слитный гул стоголосой толпы.
Ядвига кутала в шаль своего сына. День был теплый, но ребенок, видно, совсем расхворался. Он тяжело висел у нее на руках. Руки деревенели, — казалось, ребенок выскользнет из них. Но Ядвига боялась даже поправить его — при каждом движении помутившиеся, невидящие детские глаза болезненно жмурились, а из запекшихся губ вырывался слабый дрожащий стон и отдавался в сердце Ядвиги, как внезапный удар. Она старалась ступать осторожно, тщательно сторонилась людей и со страхом думала, что ее могут задеть, толкнуть и тогда опять протяжно застонет ребенок.
Да, ему становилось все хуже. Еще вчера утром он играл и смеялся и только к вечеру начал плакать, отказываясь от еды. А теперь он весь горит и как будто совсем перестал узнавать ее. Она нашептывала ему нежные слова, уговаривала, что все будет хорошо, найдется врач, посоветует, поможет. Но этим шепотом она утешала только себя, идя в толпе, которая выносила ее из тесного вокзала на широкую улицу.
Расспрашивать о дороге не пришлось — все торопились в одном направлении, к польскому посольству. Улица выглядела так, словно по ней двигалась огромная процессия, хотя в ней был самый разный и случайный люд, бредущий с вещами, идущий налегке. Где-то тут же рядом с Ядвигой одноногий человек упрямо стучал костылем по выщербленным плитам узкого тротуара. Многие шли прямо по грязной мостовой.
— Поезда уже сформированы, — сказал кто-то.
Глава II
Все ссоры, свары, скандалы, ежеминутно возникавшие в вагоне, побледнели перед тем, что произошло по приезде в городок, откуда должны были отправиться дальше на баржах.
Господин Малевский, молодой человек в фуражке с рваным козырьком, всегда и обо всем был осведомлен лучше всех и охотно делился своими сведениями со всяким, кто соглашался его слушать. Он знал, например, что большевики уже едва-едва дышат и что Сикорский зря с ними заигрывает, что вся Красная Армия — это чистейший блеф; знал, что в десятках пунктов Советского Союза уже вспыхнули восстания, что население взбунтовалось против гепеу, которое гнало людей на фронт, что японцы вот-вот ударят с востока; знал, что большевики хотят уморить голодом всех поляков, но им это не удастся. Он прозевал лишь то, что происходило у него под самым носом, в эшелоне, всего лишь через несколько вагонов от их теплушки. Эта новость распространилась молниеносно. Казалось, еще никто не мог успеть высадиться из поезда, как все узнали:
— Сбежал!
Поручик Светликовский, комендант поезда, назначенный посольством, находившимся в Куйбышеве, действительно сбежал. Неведомо когда и как — прямо будто ветром сдуло. Только что был — и вдруг исчез, сквозь землю провалился.
— Большевики убили, — предположил было кто-то, но на этот раз его не поддержал даже Малевский. Ибо вместе с поручиком исчезла и некая молодая особа, ехавшая с ним в одном вагоне, а также исчезли все деньги, отпущенные для эшелона, равно как и изрядное количество продуктов. Когда и как это случилось, никто сказать не мог, но случилось… Вдобавок вместе с поручиком Светликовским исчез еще и небольшой, но довольно тяжелый чемоданчик, о содержимом которого раньше знали лишь несколько человек, но теперь, когда скрывать было уже нечего, узнали и остальные пассажиры. Тридцать золотых портсигаров были общей собственностью небольшой, но обособленной группки, которая окружала поручика и явно играла в эшелоне роль «элиты». В последний момент поручик, видимо, забыл о своих компаньонах. Чемоданчика не было.
Глава III
— Если бы мне, дитя мое, кто-нибудь предсказал, что я буду ходить за свиньями где-то на краю света, я бы ни за что не поверила. Еще, может, и обиделась бы, — говорила госпожа Роек. — Хотя, не знаю, этому еще, может, и поверила бы — никогда не знаешь, что тебе суждено, ни от чего не надо зарекаться. Но если бы мне сказали, что поросят купают в теплой воде, как детей, этому я уж наверняка не поверила бы. Этому — ни за что! У отца были поросята, — известно, огород, отходы там всякие; словом, выгодно. Ну, сидели они себе в хлеву, только и всего. Но если бы мне тогда сказали, что я буду мыть поросят да еще выводить на прогулку, — это уж нет, ни за что не поверила бы!..
Ядвига смеялась, упираясь лбом в лоснящийся коричневый коровий бок. Корова шумно пережевывала жвачку и время от времени оглядывалась на доярку большими доверчивыми глазами. Молоко тонкими струйками брызгало в цинковый подойник, поднималось пушистой пеной. Резкий запах коровника, знакомый домашний запах врывался в ноздри Ядвиги.
— Стой, стой, Калина!
Корову звали не Калина. Рядом на столбе было четко написано ее имя — «Тюльпанка», а также имена ее матери и отца, срок ее отела. Но она была коричневая, как и та, в Ольшинках, и, если глядеть только на ее бок, опершись о него лбом, можно вообразить, что это коровник на материнском хуторе в Ольшинках и доит Калину Ядвига — девушка, которая еще ничего не знает о своей судьбе, еще чего-то ожидает от нее. Там, за дверьми, наполняя воздух густым ароматом, цветет жасмин, Стефек куда-то ушел, мать сидит в своей комнате, и кругом тихо, спокойно. Калина пережевывает траву. Скоро придет Ольга, можно будет поплыть на лодке на калиновый островок, куда прилетают купаться горлицы. Трава еще покрыта росой, и следы идущего прокладывают на ее синеватой поверхности темно-зеленую тропинку. Вдали шумит озеро…
Но нет, это не Ольшинки. Чтобы убедиться в этом, достаточно поднять голову. Коровник огромный, с цементным полом, с большими, как в барском доме, окнами. По обе стороны рядами стоят коровы и тычутся мордами в автоматические поилки, где непрестанно бежит чистая проточная вода. Навозная жижа стекает по пологим канавкам в глубокий, выложенный цементом ров, идущий вдоль прохода, и только за коровником собирается в цементированную, наглухо закрытую яму. Молоко не процеживается на скамье сквозь тряпочку — его сливают в большие оцинкованные бидоны. Проверяют процент жира, измеряют количество. Затем удой Тюльпанки и других коров записывается в толстую прошнурованную книгу.
Глава IV
Часы работы на тракторе были хорошими часами. Более того — это были часы счастливые. Марцысь смотрел с высоты на огромное, казалось бы, непобедимое пространство. Машина была послушна рукам — большая, тяжелая машина слушалась его, Марцыся, рук. Здесь он чувствовал себя и вправду взрослым. Здесь ему не приходилось пререкаться с матерью о своем возрасте. Машина двигалась так, как повелевал Марцысь. Ни споров, ни сомнений — трактор его слушался.
Конюх Володя говорит, что трактор не приравняешь к коню: конь все понимает, с конем можно разговаривать, как с человеком, а трактор что? Железо — железо и есть. Но это вздор. Марцысь чувствовал, как волнуется и вздрагивает, двигаясь, железное туловище трактора, как послушно оно подчиняется его приказам, он чувствовал, что трактор можно просить, уговаривать его идти как следует. Марцысь знал его характер, капризы и находящее на него по временам упрямство. Притом той радости, какую давал трактор, не мог дать конь: он давал упоительное ощущение огромной силы, когда нетронутая с утра степь к вечеру раскидывалась темными бороздами лоснящейся вспаханной земли и когда с улыбкой превосходства вспоминалась вспашка, которую приходилось видеть раньше, под Груйцем. Лошадка тащит плуг. Пахарь изо всех сил налегает на чапиги. Медленно вытягивается мелкая борозда на клочке земли, лениво ложится рядом с ней другая. До конца поля далеко, стерня убывает медленно. И лошадь и человек кажутся маленькими, слабыми, плуг — беспомощным. Когда-то они кончат работу? А ведь там, под Груйцем, были крохотные, изрезанные межами поля. Что же мог бы сделать тот пахарь, пусть взрослый и сильный мужчина, со своей лошаденкой на этих мощных массивах земли? Здесь управлял трактором он, Марцысь, которого мать упорно считала ребенком, а между тем, когда он вечером, стирая пот с лица, оглядывался на сделанное за день, ему самому не верилось, что это сделал он. Три плуга, прицепленные к трактору, шли дружно, одним ритмом, трактор стучал как бы в такт биению сердца Марцыся. Да, это была прекрасная работа! И когда с высоты сиденья, будто с капитанского мостика на корабле, Марцысь смотрел в степь, а пласты лоснящейся земли ложились словно волны на море, он чувствовал себя победителем, капитаном корабля, преодолевающего послушные ему моря. Ветер обвевал его лицо — и это был ветер материков и океанов; тепло, идущее от мотора, казалось бьющим снизу жаром котлов. Да, это была прекрасная работа! В ней был азарт и риск, было радостное соревнование: вспахать больше, чем Егор Иванович, старый тракторист, съевший зубы на тракторной вспашке. Или хотя бы больше, чем хромой Илья, который все-таки на несколько лет старше Марцыся. И переживать радость победы, видя свою фамилию на доске почета, вывешенной перед дирекцией. Да, это были счастливые дни и счастливые мгновения: сердце ширилось, от радости хотелось кричать на весь мир. Эх, увидели бы его сейчас школьные товарищи… Щенки! Чего стоили все их победы на футбольном поле по сравнению с тем, что делалось здесь!
То были хорошие дни и часы. Но потом случайно брошенное кем-нибудь слово, сообщение с фронта, солдатское письмо или обрывок газеты снова погружали его в черное отчаяние. Конечно, здесь, за тысячи километров от фронта, за спиной армии, под защитой советских солдат и советских танков, легко разыгрывать героя… А что было тогда, в сентябре тридцать девятого? Ведь он так и не видел ни одного немца. Драпал как угорелый из-под Груйца на восток, под Ровно… Не кинулся с гранатой в руках под немецкий танк, не ринулся с саблей на немецкий танк, как кидались в конном строю те, под Кутно, не выдерживал ураганного огня с суши, с моря и с воздуха, как герои Вестерплатте… Правда, сколько ж ему тогда было лет? И пятнадцати не было. Но разве это оправдание? Нет! Были герои и помоложе его. Он просто уходил от немцев на восток. В то время и это считалось своего рода геройством… Но если бы еще он шел, как другие, куда глаза глядят, в неизвестность!.. Нет, он прекрасно знал, что там, под Ровно, он встретит мать и Владека. А потом здесь, в Советском Союзе, когда стала формироваться эта польская армия, ведь можно же было попробовать — а вдруг бы удалось?.. Но, собственно говоря, эта армия с самого начала как-то не внушала доверия; потому, вероятно, матери и удалось так легко его отговорить. Уже тогда стало известно, что принимают не всех, перебирают, капризничают, что есть какие-то «свои», которым отдается предпочтение. К тому же все в один голос говорили: «Молод, речи быть не может, чтобы приняли! Солдат тридцать девятого года не берут, кадровых не берут, а такого сопляка вдруг примут…» А потом, по пути на юг, Марцысь и вовсе потерял охоту идти в эту армию.
Стали поступать сведения, передаваемые украдкой, шепотком, из уст в уста, рассказы о странных порядках в андерсовской армии. И вот что удивительно: самым странным было как раз то, что они почти не отличались от довоенных польских порядков. Но тогда это воспринималось как нечто естественное, а сейчас невольно предъявлялись какие-то иные требования, прикладывались новые мерки. Словно самый воздух Советской страны менял людей, менял их взгляды на вещи. Теперь же, когда оказалось, что армия, которая в октябре собиралась выступить на фронт, не только сидит еще в марте на месте, но вообще намерена смыться отсюда, — теперь стало вполне ясно, что идти в нее незачем.
Все это так. И все же стыд ел Марцысю глаза. За этих спекулянтов в местечке. За объедающих колхозы и удирающих к весне лодырей. За самого себя — ведь здешние люди верили в польскую армию: «Вот и вы нам поможете», — говорили они доверчиво; что же они должны думать о нем, который не идет в армию? Что он уцепился за материнскую юбку, хотя не хром, как Илья, не стар, как Егор? Объяснить им, как обстоит дело с этой армией?.. Нет, это тоже было стыдно.
Глава V
На западе, у самого горизонта, еще сияла узкая алая полоска. Небольшое озерцо в долине отражало этот блеск одной поверхностью, словно лишенное глубины. Повыше купол неба темнел, становился густым, далеким, и одна за другой в нем зажигались звезды. В лесу и в рощах уже стоял зеленый ароматный сумрак. Горьковато и пряно пахло черемухой, молодыми березовыми листьями, буйными, сочными ветвями ольхи. Несмело, словно пробуя голос, щелкнул соловей и тотчас умолк. В густых зарослях на опушке леса было слишком много людей, шума, движения. Соловей щелкнул еще раз и снова умолк. Теперь он отлетел подальше, на купу осин, в трепещущую серебристую листву.
— Волк, не путайся под ногами!
Темная, почти черная овчарка капитана Скворцова вертелась среди работающих у самолета техников. Услышав окрик Стефека, она села, внимательно глядя на людей.
— Умный пес, умный. Только не надо мешать!
Собака склонила голову набок и тихо заскулила, будто отвечая.