В 3-й том Собрания сочинений Ванды Василевской вошли первые две книги трилогии «Песнь над водами». Роман «Пламя на болотах» рассказывает о жизни украинских крестьян Полесья в панской Польше в период между двумя мировыми войнами. Роман «Звезды в озере», начинающийся картинами развала польского государства в сентябре 1939 года, продолжает рассказ о судьбах о судьбах героев первого произведения трилогии.
Содержание:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
― ПЕСНЬ НАД ВОДАМИ ―
Часть первая
ПЛАМЯ НА БОЛОТАХ
Глава I
Едва схлынули полые воды и из-под весеннего разлива выступили мокрые островки земли, едва зашелестели сухие заросли тростника, покрытого серым налетом ила, и птичий гомон наполнил мир, как в Ольшинах появились два человека.
Приехал осадник
[1]
Хожиняк, о котором поговаривали еще с осени, — приехал и тотчас стал копаться в песке на склоне небольшого холмика, у своей новой избы, сверкающей белизной свежего леса. Но интересоваться осадником было некогда, потому что в одно время с ним прибыл инженер Карвовский и начались долгие совещания у старосты, хождение по домам, бесконечные разговоры, почесыванье в затылке, кропотливые и не слишком понятные расчеты.
Госпожа Плонская и теперь, как осенью, предложила инженеру свое гостеприимство: «Может ли быть иначе, не скитаться же вам по крестьянским избам!» Поэтому Ядвиге пришлось расположиться в одной комнате с матерью, а на ее диване спал инженер.
Впрочем, не это было самое мучительное, хотя ей и мешали спать двойные звуки — посвистывание матери и могучий, безудержный храп инженера, который доносился сквозь закрытую дверь и отгонял сон с устремленных во тьму глаз. Еще мучительнее было совместно проводить вечера, когда зажигали почти никогда не употребляемую тяжелую лампу с бронзовым резервуаром и бронзовой подставкой, когда вытаскивали из ящика камчатную скатерть и заваривали настоящий чай.
Лампа бросала светлый круг на стол, и приходилось сидеть в этом кругу против господина инженера, открывать кран допотопного самовара и подавать стакан за стаканом гостю, который мог пить без конца.
Глава II
Вода голубела на солнце, словно полоса незабудок, весна шла все быстрее. Уже просохла земля. По ней пошли плуги и кривая соха вдовы Паручихи. У вдовы не было плуга, и она, как деды и прадеды, ковыряла землю деревянным сошником. По узким полоскам уже протянулись длинные, ровные борозды. Уже в лощинках нарядно расцвели подснежники, зажелтели примулы, в ольшанике уже запахли во вновь зазеленевшей траве фиалки. Как только подошел егорий, на траву, еще прохладную от недавнего половодья, выгнали скотину. Торопились распускаться ольховые и березовые листья, на темной прошлогодней хвое сосен засветлели молодые побеги, терновые кусты стояли в белом цвету, как в пене. Все сильнее пригревало солнце, и дул молодой, веселый ветерок. Люди и оглянуться не успели, как уже запахло черемухой, кругом все порозовело от кукушника, стало золотым от лютиков. Болота горели жабником, высоко разрастались травы, ветер смел белые цветочки с груш и розовые с яблонь, растущих вокруг ольшинской усадьбы и хуторка Плонских. Наступили звездные теплые ночи, весна торопилась к лету, зеленела, цвела, играла красками и запахами, напрягалась от радости, бегущей быстрым соком в ветвях, гнала листья, раскрывала цветы, подгоняла людей на работу ранним утром, поздним вечером, короткой ночкой.
Когда все засеяли, посадили что им надо было, работы убавилось, и люди высыпали на воду. На реке, на плавнях, на речушке, впадающей в озеро, на всех омутах, ручьях, потоках и болотах стало черно от людей. До нового урожая оставалось несколько месяцев, надо было спасаться от голода. Женщины с детьми отправлялись рвать ситник, сдирать прошлогоднюю кору с дубов. Эту кору можно было растереть в бурую муку и подмешивать в ржаные или картофельные лепешки. По лугам искали травы, срывали сочные, кислые листья щавеля. Из щавеля можно сварить борщ или жевать его сырым, можно приправить старую, почерневшую и проросшую картошку, чтобы вкуснее была.
Особенно торопились ловить рыбу. В камышах, в тростниках чернели верши, на жердочках возле домов, а то и прямо у воды сушились неводы и бредни. Но больше всего повсюду плескалось наставок.
Пильнюк шел с наставкой на плавни и заводи, оставленные полой водой, уходившей в озеро. Все здесь поросло высоким тростником. Ситник рос толщиной в палец, а по заливам, врезавшимся в мшистые луга и взлохмаченные заросли ивняка, стлались листья водяных лилий и кувшинок. Под этими листьями поджидала добычу щука, предательски притаившаяся в зеленой тени.
Пильнюк медленно плыл на «дубе» к этим стелющимся по воде листьям. Он бесшумно поднимал наставку, осторожно погружал ее и быстрым, уверенным движением прижимал ко дну нижний, выгнутый из лозы круг и для большей уверенности наступал ногой на верхний, над которым торчали соединенные концами ребра, сверкающие белизной неободранной березовой коры. Затем он шарил веслом, пристально глядя вниз, в тенистую зелень воды, заросшей до дна рдестом и пушистой водяной крапивой. Щука, окруженная кольцом наставки, испуганная внезапным плеском воды, обращалась в бегство. Прямо перед собой она видела крупные, широкие ячейки сети и бросалась в них, уверенная в спасении. Но между двумя растянутыми на березовых ребрах крупноячейными сетками пряталась третья — мелкая и густая. Голова щуки внезапным ударом вытаскивала за собой западню — густую крепкую сетку, в которой безнадежно запутывалось ее туловище. Пильнюк наклонял наставку, чтобы быстрым движением поднять ее боком в лодку и высвободить длинную рыбу.
Глава III
На площади под липами столпилась тьма народу. Виднелись серые пиджаки мужчин, коричневые свитки женщин. Ядвига быстро прошла сквозь толпу, не глядя по сторонам. Так было всегда: на людях ей становилось страшно. Стоило ей очутиться среди них, как она начинала казаться себе неуклюжей, неловкой и была уверена, что все глаза устремлены на нее. Вдобавок она чувствовала, что за последнее время что-то изменилось в отношении соседей к ней. Все реже кто-нибудь мимоходом обращался с дружелюбным словом или приходил вызвать ее из дому, посоветоваться. Ее уже не так весело встречали, когда она заходила в избу. Она замечала неприязненные взгляды, слышала перешептыванья и догадывалась, о чем идет речь. Разумеется, все дело было в том, что Ольшинки стал посещать Хожиняк — и чем дальше, тем чаще. А Хожиняк был осадником. Для крестьян он был только осадником, и никем больше.
Она шла, опустив глаза. На бревнах, на порогах домов, на плетнях сидели, разговаривая, молодые парни. Наверняка все они смотрят на нее. И Ядвига чувствовала, как она неуклюже ступает, как неровен ее шаг, как заплетаются ноги на узкой тропинке, ведущей от железной решетчатой калитки до широко распахнутых церковных дверей. Лучше всего было бы, конечно, вернуться. Но тогда придется еще раз пройти под взглядами всех этих мужчин и женщин. Нет, лучше уж спрятаться в церкви, затеряться в толпе.
На паперти было тесно, но женщины расступились, давая ей дорогу. Ядвига робко стала в сторонке у белой прохладной стены.
Перед ее глазами простирался цветущий луг женских голов в белых намитках
[4]
и в разноцветных платках. И тюльпаны, розовые, красные, желтые тюльпаны на чепчиках детей, которых матери держали на руках. В глубине цвел бумажными цветами иконостас, и отливала золотом риза на плечах длинноволосого попа. Батюшка сейчас выглядел совсем не так, как бывало в лодке на реке или в поле, когда он надзирал за жнецами. На его лицо падал золотистый отблеск ризы. Облака ладана из кадильницы скрывали грубость черт. Он казался преображенным.
Голос попа певуче звучал под белыми сводами. Слова сливались в однообразный бессмысленный напев.
Глава IV
Хожиняк торопился закончить последние домашние работы до наступления ночи. Заглянул к лошади, стоявшей во временной конюшне. Оттуда повеяло теплом. Гнедой в темноте хрустел овсом, перемешанным с рубленой соломой. По другую сторону загородки корова сонно пережевывала траву, которую щипала весь день. Осадник тщательно запер конюшню, прошел мимо будки Цезаря и вошел в дом. Здесь пахло свежим деревом, в сенях валялись стружки, просвечивали еще не проконопаченные щели между бревнами. Плохо подвешенная на петлях дверь в комнату скрипела. Он нащупал на столе лампу, но, прежде чем зажечь ее, старательно закрыл толстые, тяжелые ставни, защищавшие окна изнутри. И лишь тогда решился поднести спичку к черному фитилю. По стенам заколебались, заплясали высокие подвижные тени. Узкий кружок света упал на плохо оструганные доски стола и рассеялся по комнате, не в силах прогнать из углов притаившийся мрак. Черной дырой зияли открытые двери в кухню, и Хожиняк, держа в руках лампу, машинально направился туда. Сверкнула белизной печь, поблескивали жестяные ведра. Он зачерпнул воды в размалеванную кружку и напился. Вода была плохая, ее приходилось носить из реки. Колодец он еще только собирался выкопать. Вообще работы было тьма. Хорошо еще, что он получил не совсем голый участок. Его предшественник успел построить избу, посадить перед ней кусты жасмина. Таким образом, можно было сразу поселиться здесь, хоть крыша над головой есть. Были, впрочем, и дурные стороны — Хожиняку приходилось применяться к тому, что было уже сделано. Сам он построился бы совсем по-иному. Ну что это такое — одна комната с кухней, как в крестьянской избе! Это будет очень неудобно, если брак с Ядвигой осуществится. Все помещение по другую сторону сеней пропадает под каким-то не то чуланом, не то складом. Впрочем, в крайнем случае можно будет перестроить. Да, видно, именно так и придется сделать.
Он вернулся в комнату и, сев за стол, принялся чинить лопнувший ремень сбруи. Нет, сидеть здесь одному не было никакого смысла. Ядвига не большая барыня, и хотя госпожа Плонская пытается что-то такое из себя изображать, но куда там! Хозяйство у них почти крестьянское, и сразу видно, что оно держится на молодых — на Стефане и Ядвиге. Мать умеет лишь много говорить о хозяйстве, но ясно, что хозяйничает Ядвиня. Немного неразговорчива она, но это и не диво: сколько лет девушка живет в этой глуши, чего же можно ожидать? Вот и теперь она бы сидела по другую сторону стола, шила бы или вышивала что-нибудь, все-таки было бы с кем словом перемолвиться. А так — одиночество, ползающие по стенам тени, а за стенами — чуждая, враждебная ночь. Можно бы построить дом поближе к деревне, на узкой полоске выгона, клином вытянутого в ту сторону, но прежнему осаднику, видно, понравилось здесь, на пригорочке, среди кустов и невысоких деревьев. А закончить он не успел, так и убрался куда-то. Что-то было не в порядке с этим его предшественником. Теперь-то Хожиняк в сущности даже знал, что именно, но вначале он напрасно пытался вытянуть что-нибудь от чиновников в городе и от старосты здесь, на месте. По семейным, мол, причинам. Сперва он чуть не поверил этому.
Но самого короткого пребывания здесь было достаточно, чтобы понять подлинные причины. Собственно говоря, одного дня. Никто не хотел указать дорогу, никто не отвечал на вопросы, мужики смотрели исподлобья, мрачным, тяжелым взглядом. Работая в поле, плывя в лодке, суетясь по хозяйству у дома, — везде чувствовал он на себе эти тяжелые взгляды. Даже тогда, когда вокруг никого не было. Почему они непрестанно следят за ним? А что следят, не подлежит никакому сомнению. Где-то тут же, рядом, все время таится глухая угроза. Недавно, когда он был в лесу, неподалеку раздался выстрел. Может, и не в него? Ведь мог же кто-нибудь выстрелить случайно, браконьер, бродяга, мало ли кто! Пуля просвистела у самого его уха, но в конце концов и это могло быть случайностью. Хотя комендант полицейского поста как будто смотрел на это иначе — он непрестанно намекал об осторожности, о бдительности, о том, что непременно надо закрывать на ночь ставни.
Игла с трудом прокалывала старый, затвердевший ремень. Как только он немного устроится, придется купить массу вещей. Хорошо еще, что он не поступил, как ему советовали там, дома, под Калишем, когда он продавал свое хозяйство, чтобы перебраться сюда. «Зачем брать все с собой? Начиная сызнова, возьми деньги, на месте все новое купишь». Оказалось, что деньги текут, как вода, а все, что он взял с собой, хоть и старье, пришлось очень кстати. Вот хоть бы и эта упряжь…
Он взглянул на закопченное ламповое стекло. Да, женская рука в доме очень бы пригодилась. Одному и неудобно, и скучно, особенно по вечерам. Когда он там, дома, подавал заявление о желании взять здесь участок, все это представлялось ему иначе. А что он нашел? Дикие, глухие края и дикие люди, мрачными глазами исподлобья поглядывающие на него.
Глава V
Ольга медленно шла песчаной тропинкой. На голом песчаном холме торчали гнилые столбики ограды. Низкие сосны, кривые, изогнутые, словно в мучительной судороге, склонялись над могилами кладбища. От нагретого солнцем песка несло жаром, резкий сосновый запах облаком стоял в неподвижном воздухе. Ольга пролезла через дыру в ограде. Все здесь поросло высокой сухой травой, в которой еле заметны были холмики старых могил и «прихоронов» — огромных деревянных колод, положенных на могилы и заменяющих могильные холмы. Налево виднелась могила старухи Хмелянчук — каменный памятник, размалеванный розами и колокольчиками, с золотым ликом божьей матери. Дожди стерли надпись, мелкий мох раскинул седые щупальцы по всем углублениям памятника, высеченного некогда городским мастером, но позолота сохранилась и намалеванные колокольчики все еще цвели лазурью. Рядом на маленьком памятнике рука времени стерла имя и фамилию, но остатки надписи еще виднелись, и Ольга с трудом разобрала уцелевшие слова:
«Упокой, господи, младенца…»
На братской могиле в углу, где были похоронены погибшие во время войны, крест давно повалился и лежал в траве легким сыпучим прахом, на котором росла гвоздика, глядящая в небо яркими звездочками розовых глазков. Некоторые кресты сохранились — маленькие, приземистые крестики и большие темные кресты из некрашеного дерева, широко, точно руки, раскинувшие свои перекладины. Сонно жужжали пчелы на кустиках чебреца. С крестов над могилами свисали переднички, иногда истлевшие, провисевшие здесь уже годы и годы, иногда — новые, еще сверкающие ярко-красными полосками или красными розами с черными листиками. Ольга присела на холмике; быть может, это была старая, забытая могила. Отсюда открывался вид на широкую необозримую равнину. Внизу искрилась река, и лодки на ней казались мелкими проворными насекомыми, бегающими по поверхности стекла. За рекой налево виднелась деревня на болотистом, затоптанном берегу, направо заросли лозняка, ольховые рощицы и тонкий, сонный дымок, подымающийся над деревьями у дома Плонских в Ольшинках. За деревней — плотно сбившаяся зелень высоких деревьев, клубящаяся чаща: усадебный парк. А дальше сверкающая поверхность озера и всюду, куда ни глянь, поблескиванье воды, извивы капризной реки. Она вилась причудливой линией, исчезала в тростнике и осоке, зарастая кудрями ив, бежала среди лугов, разбиваясь на множество рукавов и протоков.
С реки доносились возгласы и чей-то смех, но здесь было тихо. В замершем воздухе неподвижно свисали вышитые полотенца и передники, дар умершим, рукоделие, сработанное для тех, кто уже ничего не хочет и ни в чем не нуждается, приношения, делаемые с сердечной мольбой о помощи и спасении. Ольга сложила руки и сидела неподвижно. Звенели пчелы, вокруг золотился пригретый солнцем, благоухающий жарким полднем мир. Как всегда, плыли лодки по реке, как всегда, бежала в неведомую даль река. Ничто не изменилось, хотя уже не было Сашки.
Она встала и медленно подошла к тому маленькому памятнику. Чей он, кто под ним лежит, как его звали? Ничего не осталось, ни следа, ни воспоминания. Только эта надпись пробуждала в душе какое-то сильное чувство: «Упокой, господи, младенца…» Чье же это было дитя и почему оно лежит здесь? Кто знает, как давно истлели его кости и сколько поколений травы выросло над ними? Но надпись жила и была знамением вечной молодости, которая никогда не пройдет, не минует. Всегда и вечно под этим надгробным камнем будет лежать младенец, хотя пробегут года, промелькнут дни, хотя снова и снова отцветут весны, отойдут осени в красных гроздьях калины.
Часть вторая
ЗВЕЗДЫ В ОЗЕРЕ
Глава I
С того самого дня, когда его отряд восемь часов пролежал в роще под Рембертовом среди несмолкаемого грохота взрывающихся бомб, поручик Забельский зажил словно в лихорадочном сне.
Перед его глазами мелькали местечки с вздымающимися к небу черными трубами сожженных домов и опустевшие деревни; на дорогах сходились и расходились разбитые отряды, бредущие в разные стороны без плана и без цели; путь преграждали крестьянские телеги, нагруженные жалким скарбом, тоскливо ревели привязанные к ним коровы. Словно вся страна вдруг очутилась на дороге: шли женщины и дети; проносились на велосипедах полицейские; стояли брошенные из-за отсутствия горючего лимузины; в канавах валялись винтовки, обломки автомашин.
Ночью все оживало, оглашало дорогу мрачным говором, окликами, стонами, скрипом, чтобы с наступлением дня снова рассеяться по канавам, по картофельным полям, по рощам и зарослям. Тогда в чистое сентябрьское небо вливался отдаленный шум самолетов, он нарастал, как вихрь, и вот уже начинала дрожать земля, раздавались далекие и близкие разрывы, и сыпался сухой треск пулеметов, бьющих по замеченному человеку.
Забельский уже сам не понимал, куда и зачем он бредет со своим отрядиком. Не было инструкций, не было карт, и не было никакого смысла ни в этом лихорадочном ночном марше, ни в том, чтобы укрываться днем. Он не понимал, что происходит, не мог об этом думать. Словно какая-то могучая рука перечеркнула всю прежнюю жизнь — гладкую белую страницу, исписанную ровными рядами простых и понятных знаков. День первого сентября перерезал жизнь пополам, и трудно было поверить, что когда-то она была иной. Забельскому казалось, что он уже сто лет так странствует, глядя по ночам на зловещее зарево пылающих деревень, в толпе, бегущей по всем дорогам, проселкам и тропкам на восток. Он поддался этому течению, хотя сам не знал, зачем и почему. Здесь тоже рушились дома, здесь тоже не угасало зарево пожаров, и в каждой деревне лежали трупы детей, убитых с высоты, с самолета, когда они пасли коров на лугу. Казалось, что все и повсюду одинаково охвачено безумием, и поручик не верил, что отсюда можно выбраться и где-то укрыться, что можно куда-то дойти.
В первые дни неизвестно откуда прилетали утешительные вести, и теснившаяся на дороге толпа радостно выкрикивала «ура!». Но потом никто уже ничему не верил, и мчавшихся с новостями велосипедистов встречали издевательским смехом, язвительными возгласами.
Глава II
В Ольшинах долго ни о чем не знали. О войне говорили столько времени, что в конце концов все перестали в нее верить. Приходили вести из местечек — из Влук, из Синиц, из Паленчиц; сперва к ним прислушивались со страхом и интересом, но когда прошел месяц, другой, третий, — все махнули рукой.
— Помирятся, небось помирятся!
— А то разве нет? Помирятся…
Никто не поверил даже и тогда, когда в деревню пришли зеленые мобилизационные листки.
В Ольшинах Стефек Плонский торопливо укладывал вещи. Плонская суетилась и ворчала, как всегда, ничуть не веря в войну.
Глава III
В Порудах строили арку из обтесанных сосновых бревен. Впервые люди смело отправились в лес, лесников не видно было, лес стоял без хозяина — приходи и бери. Сосенки попались невысокие, стройные, в самый раз. Девушки увили арку зелеными гирляндами, украсили букетами осенних красных георгин. Собрались толпы народу — и не только из Поруд, — пришли посмотреть и из соседних деревень, стоящих в стороне от большой дороги.
— Ничего арка, — говорили они, отступая на несколько шагов и прищуриваясь, чтобы посмотреть, как она выглядит с дороги.
— Что ж, ничего. Как полагается!
Много не разговаривали. Все еще чувствовали себя как-то неуверенно, словно над ними еще тяготела паленчицкая комендатура, хотя там уже не было ни коменданта Сикоры, ни его подчиненных. Народ стоял на краю дороги, перед своей аркой.
— Как знать, может, и сегодня?..
Глава IV
Хожиняк не верил до последней минуты, хотя об этом уже галдела вся деревня, хотя все уже наизусть затвердили листовку, сброшенную с самолета. Его не убедили ни самоубийство Сикоры, ни смерть инженера Карвовского.
— Пусть болтают, — упорствовал он, — быть этого не может.
— Почему же не может? — спрашивала Ядвига равнодушно: ей в сущности было все безразлично.
— Потому что не может.
Он выходил из дома. Клубилась ольховая зелень, дальше серели крыши деревенских хат, раскинулась зеркальная гладь озера. Птицы насвистывали в кустарнике свою беззаботную песенку, солнце золотило череду погожих дней.
Глава V
Издали присматривался осадник Хожиняк к тому, что происходило в деревне и в окрестностях.
Собственно можно было вернуться домой. Но вернуться — это означало бы, что он согласен на все это: на песни, которые звенели в воздухе, на расхищение усадебной земли, на то, что в усадьбе, как у себя дома, распоряжался большевистский хам. И потом он не хотел теперь видеться с Ядвигой. Все то, что он ей сказал, жгло ему сердце. Он не хотел, не мог теперь сызнова налаживать жизнь.
Осень выдалась мягкая, теплая, можно отлично прожить в лесу и в поле. Те дураки, видимо, безгранично верят в свои силы, в свое вечное господство здесь, — устраиваются, будто ничего не опасаясь. Никто не заглядывает в лес, никто не ищет его, Хожиняка, хотя известно же им, что его нет дома.
Он бродил вокруг деревни, его непреодолимо тянуло туда. Зрелище это было для него мукой, но он сам с каким-то болезненным наслаждением причинял себе эту муку.
Крестьяне знали, что он где-то поблизости. Изредка он натыкался на кого-нибудь из них и равнодушно проходил мимо, словно ничего не случилось, словно все осталось по-прежнему. Он избегал лишь работников местной милиции с красными повязками на рукавах. Издали он видел эти повязки, и от ярости вся кровь бросалась ему в голову. Дали хамам в руки винтовки, надели на рукава красные повязки! Навоз, деревенщина, хамы, которых комендант Сикора, когда ему пришла бы охота, мог лупить по морде, в которых мог стрелять полицейский Людзик, будь он еще жив! Теперь хамы стали властью.