Автор: Те, кто уже прочитал или сейчас как раз читает мой роман «Камертоны Греля», знают, что одна из сюжетных линий в нём посвящена немецкому композитору и хормейстеру Эдуарду Грелю, жившему в Берлине в XIX веке. В романе Грель сам рассказывает о себе в своих мемуарах. Меня уже много раз спрашивали — реальное ли лицо Грель. Да, вполне реальное. С одной стороны. С другой — в романе мне, конечно, пришлось создать его заново вместе с его записками, которые я написала от его лица, очень близко к реальным биографическим фактам. Стиль записок также ориентируется на стиль самого Греля, в чьи мемуары мне посчастливилось заглянуть в одном из берлинских архивов. Поскольку они лежали там совершенно необработанные и не слишком-то хорошо сортированные, признаюсь, читать их было довольно трудно. Но мне хватило буквально нескольких строчек, чтобы почувствовать этого человека изнутри и захотеть дописать всё остальное самостоятельно — причём на русском.
Екатерина Васильева. Камертоны Греля. Роман
Прелюдия
Нет больше сил что-то выдумывать. Поэтому придется говорить правду. Вычерпывать себя по ложечке, как яйцо из скорлупы.
Я родилась в Ленинграде (факт, неоднократно вызывавший замешательство у работников зарубежных бюрократических структур, не желавших верить, что Ленин так бесповоротно мог вписаться в чью-то биографию), на Васильевском острове. Наш дом стоял возле старого немецкого кладбища, давно и безнадежно заброшенного, на котором хотелось скорбеть о двойной смерти — сначала людей, а затем и могил.
За неимением поблизости других природных оазисов кладбище считалось лучшим местом для прогулок. Бабушка настаивала на том, что там самый свежий воздух, намного здоровее, чем на детской площадке, отделенной от проезжей части лишь кромкой чахлых кустов. Поэтому, оставив позади запесоченную горку и проржавевшие качели, мы шли к утопающим в зелени гранитным склепам и скорбящим ангелам, у которых из глаз вместо слез падали гусеницы.
Зимой мне разрешали брать с собой санки и лопатку. Я старательно кромсала снег в надежде докопаться когда-нибудь до того света. Но на глубине меня ждала та же темнота, что и снаружи, и я в конце концов сдавалась. По дороге домой возникала мысль, что мы, возможно, еще не родились, а застряли где-то на подступах и что тот канат, который в сказке перетягивали между собой боги и антибоги, чтобы взболтать космический океан, на самом деле порвался от напряжения, так и не возмутив гладкой поверхности небытия.
В зарешеченных окнах полуподвальных этажей мерещились зловещие старцы, проникавшие в свои убежища прямо из-под земли. Они выглядывали из-за занавесок, опираясь на заставленные геранью подоконники, и даже через стекло обдували холодным дыханием коченеющие ноги. Дома недвигающиеся пальцы надо было отогревать у батареи, что причиняло дикую боль, заставлявшую корчиться и кричать.
Скрытое
«Скрытое нельзя увидеть или прочитать — только услышать. А для этого его нужно произнести или спеть. Но ни в коем случае не исполнить на музыкальных инструментах. Инструменты — как вообще любая техника — это протез, мешающий нам напрямую дотянуться до царства небесных созвучий. Мы должны соприкасаться с ним без посредников, используя только голос — обнаженный, единственный и неделимый, в котором еще резонирует эхо того великого Голоса, подарившего когда-то миру загадочное Бытие, не имеющее, может быть, никакой другой субстанции, кроме его возвышенных вибраций. Чтобы снова не погрязнуть в хаосе, мы должны научиться настраивать свои голоса максимально чисто. Именно этой цели служит комплект из трехсот камертонов покойного друга моего отца, дирижера и композитора Эдуарда Греля, которые, очевидно, были изготовлены по его заказу с 1880-го по 1886 год для занятий с различными хорами в Берлине. Особенность этих камертонов в том, что они тренируют у певцов абсолютную слаженность исполнения и исключают погрешности звучания, неизбежные при обычной настройке. Если бы нам удалось использовать это открытие на практике, двери вселенской гармонии, вне всякого сомнения, были бы для нас открыты».
— Это пишет немецкий музыкальный историк Хайнрих Беллерманн, лично знавший Греля и, вероятно, передающий здесь в общих чертах то, что сам успел от него услышать, — сказал 55 725 627 801 600, захлопывая папку с материалами. — Когда-нибудь я поеду в Берлин и найду эти камертоны!
70 607 384 120 250 снисходительно относилась к его мечте. Ведь, кроме мечты, им почти ничего не оставалось! Однажды в зоопарке 55 725 627 801 600 пошутил, что они как те две птички неопределенной породы со странными мясистыми наростами на головах, которых все обходили стороной: и посетители, и соседи по вольеру. Только сами они, вероятно, и могли оценить друг друга. Для остальных это был просто каприз природы — нелепый и не имевший практического применения.
Начиная со студенческих лет они сменили несколько съемных жилищ. Но больше всего ей почему-то запомнилась комната на Петроградской, ставшая их первой личной ячейкой времени и пространства. В неисправном сливном бачке беспрерывно гудел водопад, и 55 725 627 801 600 приходилось перекрывать воду на время чтения партитур. Соседей, по счастью, не было: хозяйка съехала, закрыв свои вещи в двух других комнатах и оставив им только самое необходимое для выживания, будто хотела отвлечь их от осязаемого мира и заставить обратиться к невидимому.
Каждое утро, просыпаясь, 70 607 384 120 250 видела волнистый край кружевных гардин, выглядывавших из-под штор, как подол ночной сорочки из-под халатика, и мысленно посмеивалась над ними за эту неопрятность, хотя сама по утрам выглядела не лучше. Стулья хозяйка зачем-то обтянула полиэтиленом. В результате обивка не портилась, но сами стулья периодически расклеивались, теряя ножки и обнажая анатомические подробности каких-то внутренних креплений. Единственным и одновременно недостижимым предметом роскоши в этом спартанском интерьере была многоярусная стеклянная люстра. Электрические свечи перегорали в ней одна за другой, а достаточно высокой стремянки, чтобы менять их под четырехметровыми потолками, у них не было. Так они и жили под угрозой однажды остаться в полной темноте.
Первое свидание
Новые помещения Государственного института музыкальных исследований, находящегося в ведомстве фонда «Прусское культурное наследие», были построены в середине 80-х на восточной границе Западного Берлина. Вместе с подчиненным ему музеем музыкальных инструментов институт должен был вписаться в архитектурный ансамбль, к которому относились также филармония, публичная библиотека и два выставочных зала. Все эти здания собрали здесь, как в кулак, чтобы продемонстрировать восточной стороне превосходство западной культурной политики, осыпающей своих граждан плодами искусства и науки, как из рога изобилия.
У входа в институт 55 725 627 801 600 встретил вахтер. Не покидая своей застекленной каморки, он внимательно изучил документы, которые протянул ему новый аспирант и, немного подумав, разрешил подождать в вестибюле. На стене висела афиша с черно-белой фотографией танцовщицы, одетой только в оклеенную блестящей бумагой корону и инкрустированный бисером пояс. «Ольга Десмонд. Нагая Венера Пруссии», — успел прочитать 55 725 627 801 600. Ольга Десмонд, конечно, уже давно не танцевала, ее нагота теперь тоже была всего лишь «прусским культурным наследием». Внизу на афише значился адрес, по которому все желающие за символическую плату могли ознакомиться с оставшимися от нее реликвиями…
Кто-то окликнул 55 725 627 801 600 голосом, лежащим в верхнем нотном регистре.
«В хоре он наверняка стоит с тенорами», — подумал 55 725 627 801 600.
— Вы сразу хотите посмотреть коллекцию? — предложил возникший перед ним сотрудник, подавая руку с надежного расстояния, будто принимая позицию для менуэта. — Пойдемте, вас уже ждут.
Семейные тайны
Бабушка Лиля любила говорить: «Лучше сто морщин на лице, чем одна на чулке». Я была уверена, что эту мудрость она почерпнула у своей мамы, служившей когда-то горничной в старинной актерской семье, где к обеду иногда бывал сам Шаляпин. На фотографиях у этой чужой мне женщины всегда был напряженный и немного испуганный вид, будто она и вправду страшно переживала за свои чулки, не сморщились ли они случайно на коленках.
Я никак не могла запомнить ее имя, хотя бабушка всегда произносила его четко, чуть ли не по слогам. Что-то крайне простонародное, что можно было носить только в лаптях и подперев руками сарафанные бока на манер буквы «ф». С этой буквы, кажется, оно и начиналось — то ли Фекла, то ли Федосья, то ли Федора. Как она решилась приехать с таким именем в Петербург? Платье можно сменить, чулки подтянуть, но ведь имя-то остается — складывает и раскладывает себя по слогам, как веер.
В семье, приютившей Федору, настроены были демократично. С прислугой обращались на «вы» и приглашали прямо к столу «не делая исключений и на время визитов Шаляпина». На прогулку с детьми Федосью отправляли на велосипеде. И опять ее имя, истонченное, как нить, детскими голосами, летело за ней по аллеям парка, наматывая заглавную букву на окружности колес.
Благодаря велосипеду Феклу и заметил бабушкин отец, Василий. Сначала заметил именно велосипед и с ходу определил его марку, а потом уже увидел, что на нем сидела дама, но не смог сразу составить о ней определенного мнения. Он дождался, пока она сделает круг и снова проедет мимо. Но опять — ничего конкретного, никаких особых прелестей и примет. Так он и стоял озадаченный до конца ее прогулки, а потом и еще несколько раз приходил, чтобы только разобраться — нужна она ему или нет. Наконец заключил, что издали такие вещи не решаются: что нужно, как минимум, сходить в кинематограф или откушать с ней на господской кухне, пусть и в присутствии кухарки. Нет, нет, все не то! Необходимо именно остаться наедине, чтобы никто не мешал спокойно разглядывать и думать…
Свадьбу сыграли уже перед самым февральским переворотом. Федора потом смеялась, что кругом стрельба, волнения, а у нее внутри все так от счастья взрывается, что никаких революций не надо! Жаль, что фотограф опоздал к этому моменту. Хотя, может быть, это и была его работа — заглушать своей вспышкой внутренние взрывы, выглаживая реальность, как выглаживали его клиенты свои платья и воротнички, прежде чем переступить порог ателье? Чтобы ни одной складки, ни одной морщинки, ни одного затаенного желания, которое могло бы, как зараза, передаться потомкам.
Пространство страха
В Берлинскую картинную галерею 70 607 384 120 250 приходила каждый четверг. Прямо в вестибюле сбрасывала с себя принесенные снаружи мысли и вместе с верхней одеждой сдавала на хранение в гардероб. Первый зал был пуст, будто посетителям предлагали в последний раз перевести дыхание.
В одно из первых посещений 70 607 384 120 250 расслышала слова проходящей мимо экскурсоводки, доверительно брошенные какой-то туристке, озадаченно теребившей входной билетик:
— Можете себе представить, люди рыдают перед картинами!
70 607 384 120 250 всего один раз в жизни видела, как рыдают перед картиной.
Она тогда заканчивала восьмой класс и уже всячески тянулась ко взрослым развлечениям. В один из майских вечеров их с подругой занесло на презентацию нового культурно-художественного журнала в Музее-квартире Пушкина на Мойке, двенадцать. В первом отделении немногочисленной публике рассказывали про обэриутов и про то, что они, по последним научным данным, страдали дислексией, чем и объясняются их языковые эксперименты «этот рассказ, конечно, тоже был экспериментом, но не все сразу поняли шутку». Потом смешной человек во фраке и с ушами от Микки Мауса, прикрепленными к шляпе, пел песни на стихи Даниила Хармса под аккомпанемент рояля. А после антракта улыбающийся, излучающий оптимизм киновед объявил, что хочет представить аудитории американский фильм ужасов «Собаки» ‹или «Псы»›, в котором просит обратить особое внимание на конструирование пространства страха. В маленьком зале с пилястрами и изящными малиновыми креслами погасили свет, по темному экрану забегали силуэты бродячих собак, выслеживающих в ночи свои жертвы. Было страшно и весело от того, что все это происходит в непосредственной близости от апартаментов великого поэта и что откушенные кинобестиями конечности то ли пародируют, то ли искупают пролитую им на дуэли кровь.