Голубая акула

Васюченко Ирина Николаевна

Литературный критик и переводчик, Ирина Васюченко получила известность и как яркий, самобытный прозаик, автор повестей «Лягушка в молоке», «Автопортрет со зверем», «Искусство однобокого палача» и романов «Отсутственное место» и «Деточка» (последний вышел в «Тексте» в 2008 г.).

Действие романа «Голубая акула» происходит в конце прошлого — начале нынешнего столетия. Его герой, в прошлом следователь, а после революции — скромный служащий, перебирающий никому не нужные бумаги, коротает одинокие вечера за писанием мемуаров, восстанавливая в памяти события своей молодости — таинственную историю одного расследования, на которое его подвигнула страстная любовь. Был ли Миллер, его тогдашний противник, знаток и страстный любитель рыб, только преступником, изувером, охотившимся на маленьких детей, или судьба столкнула молодого следователя с существом сверхъестественной, дьявольской природы? Как бы то ни было, та давнишняя драма представляется постаревшему, тяжело больному Алтуфьеву почти нереальной.

ГОЛУБАЯ АКУЛА

(Сухопутные заметки о превратностях любви,

сыска и государственной службы)

ЧАСТЬ I

Дар купца Пряхина

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«Du hast die schönsten Augen»

Уж верно, недели три лист бумаги с этой одинокой фразой сиротливо белеет на моем столе, сдвинутый к самому краю, чтобы не мешал чаепитиям. Чем дольше гляжу на нее, тем более корявой кажется мне злосчастная фраза и тем глубже я сомневаюсь, что в самом деле возьмусь записывать столь длинную, мрачную и путаную историю. Положим, она в немалой степени определила мою судьбу, да кому какое дело до моей судьбы? Она интересна и страшна, но с тех пор наш мир постигли потрясения, в сравнении с которыми мало что интересно и, боюсь, уже ничто не страшно.

Действительно, стоит ли пускаться в такое предприятие? Моя жизнь, по-видимому, близится к концу. Доктор Подобедов при последнем осмотре был так ненатурально игрив, до того бодро подмигивал, что, право, можно было подумать, будто мне не дотянуть и до нынешнего вечера.

За окном скучный поселок Харьковской губернии, он зовется Покатиловкой — чужое, случайное место, где мне, по всему, предстоит завершить земной путь. Но сегодня в этой Покатиловке такой яркий апрельский денек, и добрейшая Ольга Адольфовна, квартирная хозяйка, так мило мурлычет за стенкой романс о прекрасных очах «Du hast die schönsten Augen», что даже моя застарелая усталость сладко задремывает, даря мне передышку.

Буду все же писать. Это по видимости бесполезное занятие отгоняет тоску лучше всякой водки. А уж что и как писать, невелика важность. Я никому не собираюсь показывать сие сочиненье, так что за печаль, будут ли в нем склад и лад, успею ли довести рассказ до конца, способен ли кто-либо в здравом уме и твердой памяти поверить в действительность столь невероятных происшествий. Ведь даже мне самому, их участнику и свидетелю, в такой вот солнечный полдень все это начинает казаться дурным наваждением.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Неподражаемый Сидоров

Однако к делу. Я только сейчас понял, что дурно начал свое повествование. Должно быть, виною тому бесконечные, невыразимо тягостные официальные объяснения, которые мне пришлось давать после развязки той чудовищной драмы. Тогда, сидя в кабинете очередного облеченного властью лица, в который раз произнося затверженные, лишь отчасти правдивые фразы, я говорил, что эта история началась, когда я занялся расследованием ряда, по-видимому, связанных между собою дел, первым из которых было похищение в июле 1905 года малолетней дочери блиновского купца второй гильдии Парамонова.

В действительности все началось гораздо раньше, на целых десять лет. Толковать об этом с начальствующими персонами было бы, разумеется, чистейшим безумием. Тем не менее истина такова, и я до скончания моих дней не забуду того декабрьского утра.

«Рокового утра», — сказал бы, наверное, мой друг Алеша Сидоров, в ту пору чрезвычайно склонный к романтическим выражениям. Тут же он скроил бы ироническую мину, давая понять, сколь он сам, неподражаемый Алексей Сидоров, умнее того, что говорит. Эта игра была рассчитана на проницательность немногих избранных душ, и я, несомненно, был из их числа.

Я без меры восхищался Сидоровым. Ему недавно сравнялось тринадцать. Мне до этого внушительного возраста оставалось пять месяцев с лишком. Даже здесь он меня превосходил! Нет-нет, я не завидовал. Есть достоинства слишком ослепительные, слишком недосягаемые, чтобы внушать зависть. Доблести, украшавшие Сидорова, были именно таковы.

Его отвага не знала себе равных. Даже с директором гимназии он говорил изящно и небрежно, словно тот находился у него в услужении. Этакий старый, преданный, но, увы, недалекий камердинер… Да что директор! Стоило посмотреть, как непринужденно, с какой едва уловимой ласковой дерзостью он обращался с девочками. Другие могли сколько угодно краснеть, потеть, нелепо надуваться, прежалостным образом разыгрывая мужественное презрение к «бабам». Сидорова же не смущали ни бойкие глазки, ни острые язычки: он имел бесценный дар всегда оставаться самим собой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рыба

Давеча дремота сморила меня на полуслове. Забавно. Я ведь втайне опасался, что возврат в прошлое будет мучительным. Ничуть не бывало! Оказалось, это почти весело: припоминать лица, подробности, подбирать слова, стараясь выразить то, что годами лежало на сердце глухим невыразимым бременем. Может статься, рассказывая самому себе страшную сказку своей молодости, я развею ядовитые чары, действие которых не переставал ощущать с тех самых пор?

Боже мой, ну о чем я толкую? Как будто это, подобно прочему, не потеряло значения! Под утро опять болело сердце. Отравлен я былыми горестями или нет, оно решительно намекает, что ему надоело. Ноет, щемит, просится куда-то на волю из ржавой клетки.

Каким древним стариком я себя чувствую! А ведь, в сущности… Нынче поутру, поглядев в окно, как хозяйка величаво прощается на пороге со своим соседом и обожателем Чабановым, я вдруг сообразил, что сей покатиловский сатир постарше меня. Положим, недалек, а куда как успешен: боек, речист, самонадеян. Жаль, что подобный субъект мог втереться в милость к такой женщине, как Ольга Адольфовна. Но что роптать попусту? Кого осуждать? Она пышна, свежа, назло бедам полна жизни, но годы уходят, а ждать-то нечего. Ей уж под сорок. Этот Аркадий Петрович ухаживает как умеет, петушится, даже с Мусей умудрился поладить. Чертенок его, похоже, презирает, но и благоволит свысока.

И главное, ежели не Чабанов, так кто? Может быть, Тимонин? Помнится, он со своим заиканьем однажды попытался отпустить хозяйке учтивый комплимент. Взволновавшись с непривычки, бедняга выговаривал его так долго, что с Аркадием за это время можно было уже выспаться. Что прикажете делать вдовушке? Не среди же конторских инвалидов искать друга сердца. Господин, то бишь товарищ Мирошкин откровенно туп и неотесан. К тому же на него имеет виды Домна Анисимовна Марошник, а с ней шутки плохи. Корженевскому седьмой десяток, Миршавка — просто шут гороховый…

Мирошкин, Марошник и Миршавка — казалось бы, сочетание сие достойно дурацкого анекдота. А вот же свела судьба! Она, матушка, тоже пошутить любит, и не всегда тонко. Взять хоть меня, чем не персонаж фарса? Хорош, нечего сказать! Ближних походя производит в дураки да шуты, сам на ладан дышит, а туда же: позавидовал чабановскому счастью. Подглядывает со скуки за чужою жизнью, благо вместо замочной скважины целое окно первого этажа, по весеннему времени приоткрытое. Сплетничает сам с собой в тиши, с позволенья сказать, возвышенного уединения. Стыдно, брат. Что тебе до Ольги? Дал бы Господь сил на еще одно лето, и то спасибо.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Коллекционер коллекционеру

Всякий раз, берясь за перо, вместо того чтобы сразу приступить к задуманному повествованию, я подолгу распространяюсь о том о сем. Стройность моего мемуара от таких проволочек, несомненно, страдает. Но я и впредь вряд ли от них откажусь. Здесь мною движет потребность, смысл которой мне не вполне понятен. Впрочем, ларчик, должно быть, открывается просто: мне, никогда не портившему столько бумаги, в этом деле надобен разгон. Будь я поэтом, пришлось бы сознаться, что я, подобно плохому наезднику, взбираюсь на Пегаса, подставив табурет.

Или, может статься, настоящая причина в другом. Чуждая действительность, для которой я не более чем случайный прохожий, странно забавляет меня. Она напоминает причудливое сновиденье, которое я, наверное, находил бы кошмарным, если б не печальная свобода зеваки. Здесь от меня ничего уже не зависит. И сам я даже в глубине сердца, когда-то столь переполненного желаниями, что могло бы лопнуть, теперь ничего не прошу у судьбы.

Избавившись от надежд, если не позаботился вовремя спиться, превращаешься в коллекционера курьезов. По крайности, таков мой случай. Не потому ли я молчу, когда другие негодуют на скудость и опасности нынешнего быта? Эдак я рискую онеметь, коль скоро все только и делают, что подобным образом жалуются. Но неблагодарность — мать всех пороков, а этот самый быт с невероятной щедростью позволяет мне пополнять мое собранье. Слава Богу, оно нематериально, иначе с таким скарбом мне не разместиться бы и в Зимнем дворце.

А вот, извольте, последнее мое приобретенье, в своем роде перл: рассказ Ольги Адольфовны. Мы, как всегда, поутру вместе ехали на службу. До Харькова отсюда десять верст, паровик тащится полчаса. Обычно мы оба по пути читаем, а сегодня разговорились. Очевидно, ей хотелось поделиться с кем-нибудь свежим впечатлением, не вполне заурядным даже в наши дни.

Вчера под вечер ее навестил молодой человек, сын Мусиной крестной. Я видел его мельком: ражий неопрятный детина с развинченной походкой. К Ольге Адольфовне он заходил попрощаться. Он анархист и сейчас отправляется на Кавказ добывать средства для нужд партии. Пожимая плечами, моя собеседница рассказывала:

ГЛАВА ПЯТАЯ

Снежная королева

Огромный, нежно подсвеченный электрическими лампами аквариум сиял. Подобного великолепия я не встречал ни раньше, ни впоследствии. Зыбкие доисторические водоросли тянулись к поверхности, дремотно покачиваясь. Рыбы самых неожиданных колеров, форм и размеров бойко сновали среди них, лежали на песке дна или медлительно, красуясь, кружили в светящемся пространстве аквариума. Короче, дар господина Пряхина был так прекрасен, что, залюбовавшись, притихли и самые буйные из гимназистов.

Стоя подле этого чуда, тот, кто отныне был для нас Рыбой, давал последние пояснения.

— Теперь извольте взглянуть сюда, — с важностью молвил он, указывая на предмет, прежде мною не замеченный. То был другой аквариум, попроще и поменьше, установленный над окном на специальной консоли. Водорослей здесь почти не было, а рыбы, толстопузые, голубоватые в темную крапину, по-видимому, все принадлежали к одной породе.

— Зачем? — пробормотал кто-то за моей спиной.

— Что вам угодно знать? — Вся фигура выдающегося естествоиспытателя и путешественника выражала предупредительность, граничащую с холуйством.

ЧАСТЬ II

Наважденье

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Лементарь и чудище

В тот вечер все было, как обычно. Мама металась по комнате, ломая пальцы, и восклицала, что я холодный эгоцентрист, мне все безразлично, у меня нет ни любви и благодарности к близким, ни высокого честолюбия, ни хотя бы чувства приличия. Или может быть, я полагаю, что она не вправе умолять меня даже о такой малости — чтобы соизволил приходить домой вовремя? Должно быть, я считаю, что одевать и кормить меня, давать мне образование, проводить бессонные ночи у моего изголовья — это все, что позволено родителям?

«Ночи у изголовья» меня доконали. Я выкрикнул ей в лицо какую-то плоскую, однако обидную фразу. Она зашаталась и прижала белые тонкие ладони к вискам. Я хлопнул дверью и заперся у себя один на один с толстенным бутербродом, который успел приготовить в начале ее монолога. Четырехлетний Боря посапывал в своей кроватке с замотанной платком головой: видно, опять простудил уши.

— Негодяй! — прозвенело мне вслед.

Я уплел бутерброд, забрался под одеяло, накрыл голову подушкой, чтобы ничего не слышать, и тотчас уснул тяжким, каким-то пьяным сном. Снилось ужасное. Но что именно, поутру вспомнить не удалось.

В гимназию потащился, зевая. Виски ломило, во рту было кисло. Но когда, поднимаясь по лестнице, увидел аквариум, тоска вдруг отпустила. Я подошел. Площадка была пуста. Только двое малышей, прилепившись носами к стеклу, препирались, выясняя, откуда родом вон та рыба, вся в крапинку, а на брюхе как бы усы. Один полагал, что из Индии, другой — из Африки. Не имея иных способов «мысль разрешить», они явно собирались прибегнуть к потасовке.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Доказательство бытия Сатаны

В конторе сегодня зашел разговор о сверхъестественном. Я не принимал в нем участия: волею судеб эти материи тревожат меня несколько больше, чем это нужно для подобного спора. Мнения же остальных присутствующих разделились так. Мирошкин вкупе с Миршавкой объявили себя, сообразно нынешней моде, воинствующими безбожниками. Ольга Адольфовна считает себя теософкой, хотя крещена как лютеранка. Она верует, но не по-церковному. И надеется, что прогресс науки сблизит последнюю с религией, отчего обе они возвысятся и обогатятся, освободясь от узости и предрассудков.

Пан Корженевский получил католическое воспитание, что до собственных его убеждений, он просил позволенья оставить их при себе. Когда не в духе (то есть по большей части), он спесив и нелюдим, но обитатели конторы подобрали к нему ключик. Какой бы сплин его ни одолевал, есть один предмет, о котором Корженевский всегда не прочь потолковать: это его высокое происхождение. Род его внесен в Шестую книгу, здесь все это знают. Даже Домна Анисимовна Марошник, бестолковая и взбалмошная старая дева, всегда путающая все и особенно цифры, должна была усвоить, что не в Седьмую и не в Пятую.

Что это за книги, никто толком не понимает, но в том и нет нужды. Главное, спасительный пунктик Корженевского помогает выводить его из угрюмого столбняка. Но кто ответит, каким ветром занесло ясновельможного пана с его Шестой книгой в Красную армию? А ведь воевал, даже, кажется, отличился где-то. Вот вам и шляхетский гонор, и сплин. Может быть, как поляк он особенно ненавидел Российскую империю? Да ведь ее, по чести сказать, мало кто любил. Не причина же это, чтобы пожилой человек, чувствительный как клоп и, если оставить в стороне аристократические притязания, разумный, согласился служить под началом Котовского?

Впрочем, Гражданская война — этим все сказано. Повальное безумие. Говоришь себе: «Нет, я бы никогда…» — а дано ли тебе об этом знать? Не будь я в те годы почти такою же развалиной, как теперь, чего доброго, и меня бы подхватило общей волной, понесло под чьи-нибудь славные знамена. Хоть спасибо говори германцу, той газовой атаке…

Совсем сбился. Как заметил бы князь Курбский, строгий стилист оных дней, писание мое «аки неистовых баб басни». Кстати, о баснях и бабах. Послушав нашу болтовню, Домна Анисимовна Марошник объявила, что про все другое она не скажет, а сатана доподлинно существует. И она может это доказать! На собственном опыте! (При том что я, с моим-то опытом, за сие доказательство не взялся бы, решимость доброй женщины немало меня позабавила.)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Стопы Алтуфьева

Для меня наступили сумеречные дни. Их вереница напоминала сон наяву. Или, как сразу предположил наш классный, то был род болезни. Симптом у сего недуга был один, зато такой, которого не скроешь. Меня положительно зачаровал проклятый аквариум.

Теперь и я, превратившись в раннюю пташку, первым из первых являлся в гимназию. Словно ведомый на некоем аркане, поднимался на второй этаж. Занимал свой привычный наблюдательный пост…

Однажды на этом месте на полу я увидел два обведенных мелом исполинских следа. «Стопы Алтуфьева», — гласила надпись. Хотел было сбегать к Якову за тряпкой, стереть дурацкий рисунок, но тотчас забыл о нем, заглядевшись до мелькания в глазах.

Как я любил этих рыб! И, Боже праведный, как я их ненавидел! Это было форменное наважденье. Посторонняя, непостижимая сила вошла… пожалуй, тут вернее было бы сказать «вплыла» в мою жизнь, затуманив рассудок и парализовав волю.

Мое состояние походило на умопомешательство. И лучше бы так оно и было. Я бы удовлетворился подобным разумным объяснением тем охотнее, что недуг, по-видимому, прошел. Чего же еще желать? Но я знаю сегодня, как знал и тогда, что болезнь ни при чем.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Объяснение

— Ты забыл это. Возьми.

Сидоров протянул мне шапку и ранец. Я взял и сказал:

— Спасибо.

Помолчав, он выговорил тише обычного, но очень внятно:

— Я виноват. Пожалуйста, прости.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Оптический эффект

Я шел в гимназию. Староконюшенный был почему-то длиннее, чем обычно. Дома, фонарные столбы, деревья, казалось, смотрели мне вслед. Несколько раз я оборачивался, чувствуя спиной эти навязчивые взгляды предметов, которые, похоже, только притворялись неодушевленными. Но пустой переулок, делая вид, будто ничего не происходит, настороженно замирал перед моими глазами.

Ни в вестибюле гимназии, ни на лестнице я никого не встретил. Только в коридоре первого этажа, в самом дальнем, уходящем в бездонный сумрак конце бесшумно скользнула серая тень. Был ли то Миллер, или мне померещилось?

Поднявшись на второй этаж, я остановился на площадке. Аквариум казался тусклее обыкновенного, его радужные краски поблекли. Это выглядело словно на экране синема.

Я вздрогнул. Страх, не имеющий имени и объяснения, взял меня серыми мягкими пальцами за горло и стал медленно душить. Теперь я точно знал, что в спину мне смотрят нечеловеческие безжалостные глаза.

Пирайи! Собрав всю свою волю, я рывком обернулся и посмотрел на них. Они плавали как ни в чем не бывало. Но меня не проведешь! Стиснув немеющими от судорожного усилия пальцами ручку лупы, словно то была рукоять спасительного револьвера, я направил лупу на маленький аквариум.

ЧАСТЬ III

Театр теней

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Рабочий день

У товарища Мирошкина среди прочих дрянных привычек есть одна, на мой вкус особенно утомительная. Когда не в духе, он то пристает к подчиненным с придирками, высосанными из пальца (откуда еще их можно высосать, если так и сяк мы ничего не делаем?), то начинает крикливо, многословно обличать кого ни попадя. Объектом его поношения могут стать почтовое ведомство, дворники, зубные врачи, женский пол — это, в сущности, вовсе не важно.

На сей раз он ополчился на немцев, «выжиг, педантов и крохоборов», не понимающих широкой русской натуры, «наших исконных врагов, которые испокон веку»…

— Мой покойный отец был немцем, — ледяным тоном оборвала его Ольга Адольфовна. — Насколько мне известно, он немало сделал для Харьковского университета. Мой дед, естественно, был немцем тоже. Он открыл в Харькове большую аптеку, благодаря ему в городе появились лекарства, каких раньше невозможно было достать. Но допустим даже, что они были бы бесполезными для общества проходимцами. Тем не менее я — их дочь и внучка, ваша сотрудница и, наконец, женщина. Как можно в моем присутствии высказывать подобные мнения, если вы имеете претензию быть воспитанным человеком?

Приписать товарищу Мирошкину подобную претензию было, мягко говоря, преувеличением. Но похоже, именно это повергло обличителя немцев в полную растерянность. Он пробурчал нечто невнятное, что при желании можно было бы принять за извинение, и, надувшись, замолк.

Тогда из-за шкафа державным шагом ожившего памятника выступил Корженевский. Приблизившись к столу Ольги Адольфовны, он взял ее руку, лежавшую на клавиатуре пишущей машинки, почтительно поднес к губам и возвратил на прежнее место. Затем ясновельможный пан, так и не проронив ни словечка, удалился к себе за шкаф.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Храп Капитона, или Житейские обстоятельства

Нынче под утро снова было худо. Сейчас отпустило, но приступ вышел знатный. Надобно пришпорить свое перо, иначе можно не успеть довести рассказ до конца, а мне Бог весть почему очень бы хотелось это сделать. Итак, постараюсь по возможности не задерживаться ни на причинах, приведших меня в Блинов, ни на подробностях последних годов учения. По большей части это были обстоятельства житейские, зависящие от постоянного моего безденежья и, следственно, вовсе не занимательные.

Решившись уйти из дома, как обещал когда-то Алеше, я рано начал зарабатывать уроками. Доводя себя до изнеможения, таскался из дома в дом, вдалбливая то русскую грамматику, то азы немецкого и французского генеральским сынкам-балбесам и жеманным купеческим дочкам. Длинная вереница этих цветущих нагловатых дитяток обоего пола, глубоко чуждых моей душе, проходя перед глазами, в конце концов внушила мне, может статься, ошибочную, но крепкую уверенность, что иметь детей я не хочу. Прежде об этих материях я просто не задумывался.

Достигнув шестнадцати лет и скопив своими монотонными трудами сумму, которая представлялась мне целым состоянием, я снял комнату в полуподвале на Большой Ордынке. Мы занимали ее вдвоем с неким Капитоном, вечным студентом из Твери. Несколько лет мы прожили бок о бок. Это был скучный, но безвредный малый с явственной наклонностью к алкоголизму и томительной для меня привычкой храпеть по ночам.

Казалось, душа Капитона, днем скованная смиренной дремотой, в ночные часы, особенно после возлияний, терзалась муками ада. Тогда из Капитоновой груди рвались безотрадные стоны, переходившие в яростный рык неведомого, но грозного зверя. Потом слышались тихие сиротливые всхлипы, нарастающие стенания, и снова истерзанный исполин посылал небу свой мятежный рев.

Часто я, не выдержав, вскакивал, зажигал лампу и садился за учебники. Заниматься приходилось много. За последние классы гимназии, а потом и за университет я сдавал экстерном. Такие экзамены куда сложнее обычных: к нам придирались немилосердно. По-видимому, экзаменаторов раздражала сама идея, что можно пройти гимназический, а тем паче университетский курс без их руководства. Впоследствии я осознал, что такое предубеждение было мне на руку. Заканчивая университет, я знал юриспруденцию лучше «настоящих» студентов, не имевших таких причин опасаться экзаменов и тративших много времени на пирушки, волокитство, театры и кинематограф.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Кладоискатель и дева

Опять мне посчастливилось: кунсткамера моя пополняется. Сегодня мою послеобеденную дремоту прервал оживленный диалог, слышный от первого до последнего слова. Ведь все окна дома теперь открыты настежь — жара, разгар лета… Подслушанный спор настолько примечателен, что его стоит записать по свежим следам.

— Тетенька, я вас очень прошу! Что вам стоит? Это же деньги, поймите, огромные деньги! Разве они вам не нужны? Я предлагаю поделить сокровище пополам: согласитесь, что меня не назовешь скупым…

— Как хотите, Сережа, но то, чего вы добиваетесь, совершенно невозможно. И где вы собираетесь искать этот ваш клад?

— Клады есть повсюду, это известно. В ночь на Ивана Купала каждый, кто отправится на их поиски в сопровождении девственницы, станет несметно богат!

— Позвольте, но при чем здесь Марина? Зачем она вам? У вас же две незамужние сестры.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Многообещающий молодой человек

Первые недели своей жизни в Блинове я вспоминаю словно куцый пестрый клочок запоздавшей юности. Юность моя не состоялась: ранние тревоги, печали и немилый труд отяготили и омрачили ее. Но когда я прибыл в Блинов, мне почудилось, будто эта загубленная пора, которую принято считать самой счастливой, возвращается ко мне. Смутные самодовольные мысли о неких особых заслугах перед судьбой, о вознаграждении за стойкость в испытаниях глупейшим образом зароились в моем мозгу. Я подозревал, что они не больно остроумны, но мне казалось, что и вреда от них нет, приятность же несомненна.

Судя по всему, моя участь и впрямь решительно менялась к лучшему. Место товарища прокурора в губернском городе, жалованье, от размеров которого голова шла кругом, квартира, прислуга! Но главным было не это. Унылый полунищий зубрила, за которым вдобавок тянулись слухи о каком-то давнем, но крайне неприятном случае, связанном с припадком умопомешательства («Говорят, такие вещи могут повторяться…»), — сей достойный сожаления тип вдруг оказался в Блинове интересной московской штучкой, блестящим молодым юристом, любимчиком прокурора Горчунова, слывшего примером неподкупной суровости.

Интеллигенция Блинова встретила меня как нельзя более приветливо. Моего знакомства искали, к моим суждениям прислушивались, меня наперебой приглашали в уважаемые дома, в глазах женщин мелькали обещания, верить которым было и жутко, и соблазнительно.

В ту же пору завязался у меня первый «настоящий», как мне тогда показалось, роман. Елизавета Андроновна Шеманкова, юная супруга одного из чиновников губернской канцелярии, была обворожительна, остра на язык, славилась веселым нравом и умением одеваться. О, я хорошо ее помню, но тому есть причины далеко не любовного свойства. Сам же роман по прошествии лет полностью изгладился из моей памяти. Виной тому, вероятно, я сам: моего эгоистического опьянения нежданным успехом в этой интрижке было больше, чем какого-либо иного чувства. Впрочем, и госпожа Шеманкова пустилась в сие предприятие скорее от скуки…

Да, на склоне лет мне куда дороже воспоминание о маминой горничной Стеше, некрасивой добродушной солдатке, бесхитростно приласкавшей пятнадцатилетнего недоросля. Мы никогда с ней не разговаривали. Стеша вообще была поразительно молчалива. Наверное, именно благодаря этому она продержалась в нашем доме куда дольше своих предшественниц. Мамины нервные вспышки никогда не могли поколебать ее спокойствия.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ни Богу свечка, ни черту кочерга

Уголовные дела в Блиновской губернии расследовались не слишком ревностно. Мне же по молодости лет казалось, что ведутся они просто из рук вон плохо. Итак, я возомнил, что призван покончить с подобным небрежением, и с жаром принялся штудировать эти изрядно накопившиеся дела.

Многие из них относились к девятьсот пятому — девятьсот седьмому годам: в неразберихе, созданной политическими баталиями, уголовные преступления особенно часто остаются нераскрытыми. Были, впрочем, и сравнительно свежие, но отправленные под сукно, по-видимому, безвозвратно.

Среди всего этого встречались преступления, чудовищные по своей изуверской жестокости. Встречались и настолько бессмысленные, что руки опускались. Служа в прокуратуре, надобно раз и навсегда запретить себе ужасаться и дивиться поступкам, на которые подчас способно человеческое существо. Мне, опять-таки по незрелости ума, казалось, будто я достиг подобной достохвальной твердости. Однако среди блиновских заброшенных дел нашлось несколько таких, что смутили бы и самого бесстрастного судейского выжигу.

Это были случаи исчезновения маленьких детей одного-двух лет. По губернии, начиная с девятьсот пятого года, когда похитили одиннадцатимесячную дочь купца Парамонова, набралось уже восемь таких пропаж. Последняя, когда исчез двухлетний сын вдовы Завалишиной, произошла около полугода назад. Похитители не оставляли следов. Или, как я предполагал, блиновским ищейкам недоставало рвения.

Первым, с кем я поделился этими подозрениями, был молодой, но уже известный в губернии адвокат Константин Кириллович Легонький. Его фамилию частенько принимали за прозвище, настолько она ему шла. Приятный, далеко не глупый, подчас даже прозорливый сверх ожидания, Константин Кириллович был именно легоньким. Я не сказал бы о нем «ни рыба ни мясо», ибо такое кушанье представляется безвкусным, а Легонький был остер и кипуч. Гораздо больше здесь подходит выраженье, слышанное мною недавно от Ольги Адольфовны: «Ни Богу свечка, ни черту кочерга».

ЧАСТЬ IV

«К вам госпожа Завалишина»

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Шутка

Вчера под каким-то предлогом Муся увязалась за матерью в контору. Хотя она там была не впервые, на сей раз настойчивость, ею проявленная, меня слегка удивила. Ольга Адольфовна тоже поглядывала на свое дитя с известной опаской: что затевает?

Но Муся, мило принаряженная по случаю выезда в город, была тиха, как ландыш. Легкая белая блузка с синей отделкой оттеняла густой ровный загар и подчеркивала уже явственно наметившуюся грудь. Выгоревшие на солнце рыжеватые волосы были аккуратно причесаны, синяя юбка заменила бесформенные уродливые трусы, в которых наследница имения Трофимовых в последнее время взяла привычку щеголять дома и в саду. Короче, интересная барышня!

Я сказал о своих наблюдениях Ольге Адольфовне, и она призналась, что сама заметила это лишь позавчера, когда Муся, вот так же приодетая, ездила в Харьков к зубному врачу. Как вскоре выяснилось, Мусин расцвет заметили не только мы.

В конторе девочка завладела свободным стулом, перетащила его к окну, пристроила на подоконнике том Густава Эмара и приступила к чтению, пробормотав не совсем понятное: «Я подожду». Рабочий день уже начался, когда примчалась чрезвычайно взвинченная Домна Анисимовна. Забыв поздороваться, она с порога объявила:

— Я не спала ночь! Задремала только под утро, так что даже проспала! К началу работы не поспела!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мои благие намерения

После анекдотической истории с никоновским младенцем мною овладела апатия. Не только потому, что я осрамился и мой смешной промах стал, разумеется, достоянием молвы. Это было досадно, что скрывать. Но главное, я чувствовал, как угасает надежда доискаться правды во всей этой путанице.

Несколько дней я ждал, что Горчунов вызовет меня к себе и потребует, чтобы я прекратил свои экстравагантные опыты, превращающие прокуратуру в подобие комического театра или цирка. Бог весть почему, но я ждал от учтивого Александра Филипповича именно таких беспощадных определений.

Прокурор держался сухо, но молчал. Он действительно был стреляный воробей. Видел, что нет надобности еще унижать меня, рискуя вызвать, может статься, ответную вспышку протеста. И без того моя игра была проиграна. Он давал мне время это понять.

Меня же в те дни тяготило еще и другое. Я вспоминал разговор с Марьей. Старуха плела какую-то загадочную ахинею. Что ж, на то она и цыганка. Может, правда, рассчитывала, что попадусь на удочку, пущусь с ней гадать да ручку золотить. Но я-то каков? Хватило пары дурацких, с потолка взятых фраз, чтобы в мою ученую голову полезла какая-то черная жуть, а по спине забегали мурашки. Это было оскорбительно.

«Хватит гоняться за химерами! — решил я. — Прав Горчунов, тысячу раз прав: буду делать то, что по силам. Я уже не мальчик, чтобы морочить себе и другим голову несбыточными прожектами». Было немного стыдно и своих недолговечных выспренних мечтаний, и отступничества от них. Но на душе стало спокойнее. Даже захотелось развлечься. Когда Легонький предложил заглянуть на представление заезжей оперы, дававшей ни больше ни меньше как «Фауста», я согласился.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Украдено у Баскакова»

Эта несравненная Муся как с цепи сорвалась. Вчера бедной Ольге Адольфовне пришлось по ее вине вытерпеть два скандала за один день, причем по воле случая у обоих скандалов был не вполне пристойный оттенок.

Сначала в дом ворвалась толстая дама в папильотках — дачница, снимающая комнату у соседей слева. Из ее воплей, довольно бессвязных, можно было понять, что она находилась в уборной, «а ваша доченька с хозяйским сынком, этим хулиганским отродьем, стала в меня стрелять из револьвера! Если бы я не выскочила и не позвала на помощь, они бы убили меня! Изрешетили пулями! Я пожалуюсь властям, вам это не сойдет с рук! Убийцы!»

Муся, вышедшая из дому на шум, бравируя своей невозмутимостью, отвечала небрежно:

— Ну, во-первых, Жора Алексеевский вовсе не бандитское отродье, вы напрасно о нем так грубо судите. Во-вторых, ни он, ни я вовсе не собирались изрешетить вас. Мы хотели только немного попрактиковаться в стрельбе в цель. Уборная была нашей мишенью. Вам просто не повезло, что вы как раз в это время там очутились. Но мы здесь вовсе ни при чем. Кстати, у меня не револьвер, а пугач, вы и в этом тоже ошиблись.

Выслушав такую замечательную отповедь, взбешенная дачница удалилась, бранясь и угрожая, а Ольга Адольфовна, глядя на дочь с горьким недоумением, заметила:

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Cartes postales

На следующий день после премьеры «Фауста» я получил письмо от Алеши Сидорова. Сидоров писал мне редко. Но когда уж писал, то были пространные, неизменно занимательные посланья. Конверты раздувались от них, готовые лопнуть. По-видимому, мой отъезд в Блинов представлялся Сидорову чем-то вроде ссылки. Он не мог поверить в ее добровольность, в его глазах это был отчаянный жест, уступка победившим обстоятельствам.

Письма он писал, желая утешить и позабавить изгнанника. Подчас между строками сквозило смиренное опасение, что сделать это не в его силах. Но сами строки были беззаботны. В противоположность моему братцу Алеша никогда ни на что не жаловался. Бывали минуты, когда это меня слегка огорчало.

«Героем» последнего письма был наш с ним старинный знакомец господин Миллер, Рыба, как мы его когда-то прозвали в гимназии с легкой руки того же Сидорова. Какая-то престарелая тетушка — «седьмая вода на киселе, но дама очаровательная», — как выяснилось, знала Миллера во дни его молодости. У него даже была невеста, «факт немыслимый, но тетушка настаивает, что была». Молодой господин Миллер был солидным, въедливым педантом, но вместе и чудаком. С ним постоянно случались всевозможные истории, особенно комичные из-за того, что сам Иван Павлович почитал смешное неприличным и всячески его чуждался.

Вообще приличие было его коньком. Он упорно стремился ни в чем не отступать от светских правил, чтобы «все было как у людей». Удавалось это ему плохо, в частности, из-за приступов ипохондрии, которым он был подвержен. В такие периоды Миллер замыкался и порывал все связи с внешним миром. По мнению сидоровской тетушки, это была одна из причин, почему его так привлекали научные экспедиции. Видимо, их уклад благотворно влиял на его неуравновешенную натуру.

Там, в экспедициях, будущий Рыба приобрел одну курьезную привычку. Опасаясь, что очередной припадок мерехлюндии или другая помеха воспрепятствуют ему в неукоснительном исполнении светских обязанностей, он в каждом порту, когда выдавались свободные часы, вместо того чтобы шляться по злачным местам или глазеть на красоты, запирался в каюте и строчил бесконечные cartes postales. Для каждого или каждой из тех, кому он считал должным оказывать внимание, он заполнял по нескольку почтовых карточек за раз, а после находил кого-нибудь, кто за малую плату (Миллер был прижимист, да и небогат) соглашался дважды в месяц отсылать адресатам эти никому не нужные пестрые прямоугольнички «с приветом».

ГЛАВА ПЯТАЯ

Опрометчивость

В последнее время я все чаще использую для писания присутственные часы. Мирошкин уже несколько раз, обиженно надувшись, заводил речь о том, что мы приходим на службу не затем, чтобы заниматься посторонними делами. Но коль скоро ни он сам, ни кто-либо другой не мог бы удовлетворительно объяснить, зачем мы туда приходим, а я, симулируя то ли глухоту, то ли глубокую задумчивость, ни словом не отвечаю на его выпады, Мирошкин счел за благо оставить меня в покое.

Да он и сам какой-то издерганный. Жару плохо переносит? С начальством нелады? Кто его разберет. Удивительнее всего, что ни он, ни прочие товарищи по несчастью более не в силах мне помешать. Я либо вовсе не слышу их разговоров, либо речи эти проскакивают мимо сознания, почти не задевая его.

— Мы вас выдвинули! — кричит, допустим, Мирошкин Ольге Адольфовне (ее недавно повысили из машинисток в секретари). — Выдвинули, а вы не проявляете никакой общественной сознательности!

— Так задвиньте обратно.

— Это несерьезно! Думаете, на вас управы не найдется? Ошибаетесь! Мы вам хвоста накрутим!

ЧАСТЬ V

Пустые хлопоты

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вы все пишете…

Вчера я, как обычно, расположился со своей тетрадкой у раскрытого окна. Ольга Адольфовна с дочерью, проходя мимо, предложили мне две пригоршни ранних яблок. «Да, вот и яблоки стали поспевать», — подумал я не без грусти. Вдруг Муся, словно эхо моей невысказанной мысли, заметила:

— Лето уже кончается, а вы все пишете что-то…

— «Баскервильскую рыбу» сочиняю, — нашелся я.

Госпожа Трофимова недовольно покосилась на Мусю:

— Ты точь-в-точь как дворник Митрофан.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Соперник

До Блинова я добрался, когда уж стемнело. Но не вытерпел: тотчас поспешил к Елене. О, теперь-то я имел на это некоторое право! Я вез ей поклоны Снетковых, рассказ об их житье-бытье, и, главное, я чувствовал за собой некие заслуги. Я вошел к ней, словно рыцарь, что вернулся из путешествия, предпринятого по воле прекрасной дамы.

Правда, никакого дракона я не убил и, ежели рассудить хладнокровно, возвращался ни с чем. Но хладнокровия во мне было мало, и упорное предчувствие твердило, что я все же кое-чего достиг.

Рассказать ей об этом, к сожалению, нельзя. Она приняла бы меня за безумца. Какая связь между странной блажью, полтора десятилетия назад обуявшей московского гимназиста, недавним похищением полуторагодовалой Ксении Передреевой, лентой, якобы найденной объездчиком?..

Нет, о сопоставлениях такого рода надобно помалкивать, если тебя не томит желание окончить свой век в доме умалишенных. И однако, при первой возможности я отправлюсь в Москву. Там я отыщу Миллера. А потом… Ну, словом, посмотрим!

Окна ее гостиной горели ярче обыкновенного. У дома стояла пролетка. У нее гости? Может быть, лучше уйти? Но я слишком долго тешил себя мыслью, что увижу ее сегодня вечером. Я постучал.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рожденные бурей

Прошел слух, что на место Мирошкина в нашу контору назначен одноногий инвалид-выдвиженец, зарекомендовавший себя как твердокаменный большевик.

— Еще один рожденный бурей, — хмуря брови, пробормотала Ольга Адольфовна. Это ее любимое выражение. Так же она называет двух толстеньких суматошных сестер-соседок, своего рода покатиловскую достопримечательность. Никогда не быв замужем, Рожденные бурей так сжились между собой, что напоминают сиамских близнецов, привязанных друг к дружке пусть невидимыми, но нерасторжимыми узами. Местоимение «я» выпало из их употребления за ненадобностью. Они говорят не только «Мы умылись», «Мы пошли за покупками», но и «Мы подоили козу», «Мы налили пастуху молока».

Такая слиянность, превратившая их в единое, хоть и двухголовое, существо, видимо, не вполне удовлетворила страсти бедных старых дев. Добродушные, суетливые, безвредные, они горят мечтой полнее соединиться с революционною массой. Пламенно веруя, что масса сия существует в природе, они бегают в ее поисках по поселку, переваливаясь на коротеньких толстых ножках, и заводят с соседями зажигательные большевистские речи.

Но соседи, несознательные обыватели, не желая слиться в едином пролетарском порыве, так и норовят расползтись по своим углам и предаться частным мелочным делишкам. Рожденных бурей это ужасно печалит. Но они не теряют бодрости. Ныне, когда пошли разговоры о коллективных сельских хозяйствах, они знай толкуют о своем намерении вступить в колхоз, полные беззаветной готовности отдать туда своих кроликов, кур, козу и самый дом, ибо тогда, по их понятию, все заживут сообща. «Даже кружки, даже нитки своей личной никто не будет иметь!» — восклицают они в восторге.

— Вы надеетесь, что этот выдвиженец походит на сестер Нестеренко? Для нас это было бы не самым худшим жребием, — сказал я Ольге Адольфовне.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Новость

Инспектировать тюрьму, а тем паче дом предварительного заключения — безусловно, самая тягостная изо всех комиссий, какие когда-либо возлагала на меня служба в судебной палате. Между тем было доподлинно известно, что мало где на Руси эти заведения содержатся в таком образцовом порядке, как у нас в Блинове. Сие считалось особою заслугою Горчунова, чей разумный либерализм внушал известное уважение даже тем, кто был склонен к мысли, что русскому человеку надобно отказаться ото всех либеральных иллюзий.

Рассказывают, будто в девятьсот пятом, когда камеры ломились от избытка политических заключенных, эти последние, не выдержав тяжких условий содержания, объявили голодовку. На третий день голодовки на тюремный двор въехала подвода, груженная апельсинами. В камеры приносили полные корзины этих ароматных южных плодов: «Господ арестантов просят откушать!»

Эту байку, по-своему также свидетельствующую об исключительной гуманности здешнего начальства, я слышал от человека, игравшего при господине Капитонове ту же роль, что Казанский в своей «Сосне». Молодой делец в ту пору сам угодил в кутузку: не будучи вовсе революционером, он в глазах властей предержащих все же выглядел чрезмерно вольнодумным.

Для меня, проведшего те бурные дни за книгами, сам факт, что за решетку попадали люди подобного склада, служил и служит доказательством того, что перемены в обществе назрели. Иное дело, что они успели и перезреть, да так, что состояние сие уже не зрелостью надобно называть, а… Впрочем, я дал себе слово не вдаваться в эти материи. И мне, право, не составляет большого труда быть верным своему решению.

Но не могу не признаться: попадая в наш образцовый дом предварительного заключения, я всякий раз чувствовал себя ни больше ни меньше как в Дантовом аду. При мысли, что в других подобных заведениях еще хуже, воображение напрочь отказывалось служить мне. Что может быть ужаснее этого сырого холода, скученности, тяжкого спертого воздуха, этих лиц, искаженных тоской, злобой, голодом? Да, по-видимому, все же и голодом! А ведь ежели верить сметам, на содержание арестантов здесь выделялись сравнительно пристойные суммы…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Паузы следователя Спирина

Афанасий Ефремович Спирин, следователь по уголовным делам, пожилой коренастый человек с грубыми чертами неприветливого лица, третировал меня как назойливого мальчишку. Особое его коварство состояло в том, что он не давал мне ни единого повода возмутиться, вспылить, пожаловаться начальству. Последнего я и так бы не сделал, но Спирин, очевидно, не желал рисковать.

Если бы некто взял на себя неблагодарный труд подслушивать и записывать наши с Афанасием Ефремовичем диалоги, любому, кто прочел бы такую запись, образ действия Спирина показался бы безупречно корректным, тогда как в моих репликах частенько сквозила худо скрытая досада. Однако скажу и теперь: у меня были причины досадовать. Следователь бесподобно умел, не произнося ни звука, выразить собеседнику всю меру своего презрения.

Одним из самых убийственных видов его оружия были паузы. Ими он доводил до умоисступления подозреваемых и свидетелей и это же испытанное средство пускал в ход, сталкиваясь со мной. Было истинной пыткой говорить с ним, задавать ему какие бы то ни было вопросы.

Этот человек давал мне понять, что мой интерес к делу, как, впрочем, и самое мое существование, он находит в высшей степени нелепым и бесполезным. Заданный ему вопрос надолго повисал в воздухе, и в этом подвешенном состоянии скоро начинал казаться абсолютно идиотским. Меж тем Спирин безмолвно устремлял на собеседника тяжелый взгляд мыслителя, давно привыкшего к людской глупости, но никогда еще не встречавшего столь совершенного образчика оной.

Впав в созерцание сего редкостного феномена, Спирин застывал за своим столом массивною недвижимой глыбой, излучая холодную скорбь. Наконец, колоссальным усилием воли поборов скуку и отвращение, он медленно разжимал уста и с бесконечным терпением отвечал.