Никита Захаржевский – непутевый братец блистательной леди Морвен – получив деньги на исследования генеалогии своего рода, прибывает в Великобританию. Скучные изыскания, начавшиеся в библиотеке Британского музея, где Никита знакомится с чудаковатым немецким профессором, втягивают его в водоворот непредсказуемых и опасных событий, в которых пересекаются интересы как его сестры, так и других представителей клана Ворона, не подозревающих о взаимном родстве… После рождения Тани Захаржевской, Анна Давыдовна оказывается в столице Таджикистана. Она ведет тихое уединенное существование, и только молодая Надя Скавронская, которая еще не подозревает о том, какую важнейшую роль в истории второй части ведовского рода предстоит ей сыграть, чувствует духовную связь с загадочной соседкой…
Знак Ворона (1996)
(1)
На Никиту Всеволодовича Захаржевского, несостоявшегося дипломата, несостоявшегося деятеля советского кино, несостоявшегося предпринимателя, неожиданно свалились огромные, по нынешним его обстоятельствам, деньги. Пятьдесят тысяч французских франков выделил ему один впадающий в маразм князь-эмигрант на генеалогические изыскания. Тщательно все обдумав, Никита решил деньги эти употребить по прямому назначению – на то у него имелись свои резоны.
Маршрут по семейному дереву пролегал, в числе прочего, через город Лондон, столицу Соединенного Королевства. В библиотеке Британского музея случай свел его с профессором русистом Делохом. Рыжеусый чудак, назвавшийся на немецкий манер «Георгом», прочитав на бланке Никитиного формуляра фамилию «Zakharzhevski», отчего-то впал в величайшее возбуждение, наговорил Никите кучу всяких не понятностей и затащил к себе в гости.
Разговор получился преинтереснейший.
А через несколько дней…
(2)
Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» – это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсад но, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…
Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась – пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…
Судьба явилась в обличий давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. Точнее, не в обличий, а в подвизгивающем от волнения голосе, донесшемся с пленки домашнего автоответчика:
– Ильич, старина, извините за беспокойство, это Георг, Георг Делох, помните такого? Если не трудно, я просил бы вас оказать помощь моему русскому другу из Петербурга. Он занимается составлением своей родословной, а в ней обнаружились шотландские корни и даже, представьте, фамилия Лерман. Я хотел бы направить его в ваш архив, его фамилия Захаржевский. Никита Захаржевский…
Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.
(3)
Весной семидесятого Дейрдра отметила сто лет. И через неделю, точнехонько на Остару – День весеннего равноденствия, – тихо отдала душу своей Богине.
На весть о кончине Матушки со всей округи слетелся в полном составе ковен – ведьмовская община. Одиннадцать женщин – семь старух, две средних лет, одна молодая и ослепительно красивая и одна совсем еще девочка-подросток – в длинных ярких одеждах, с жезлами, колокольцами, барабанчиками, скрипками и, к полному изумлению Александра, каждая при своей метле. Плюс один мужичок – краснощекий, улыбчивый коротышка с волынкой на ремне.
Гроб с телом Дейрдры выставили на столе посреди гостиной, в головах соорудили алтарь, установили на нем четыре оранжевые свечи, а в центре – пятую, громадную и белую. Рядом с центральной свечой поставили старую фотографию улыбающейся Дейрдры в простой картонной рамке, положили ветку вечнозеленой омелы. Потом старухи расселись по углам и надолго замолчали. Александр растерянно оглядывался по сторонам, не понимая, что делать и что будет дальше. Наконец одна из старух, самая сморщенная и, должно быть, самая старая, поднялась и зычно произнесла:
– Слава Богине!
– Слава Богине!!! – эхом откликнулись присутствующие, в том числе и Александр.
(4)
Спустя полгода Джулианна вновь укатила в Лондон, попросив сына лично встретить ее послезавтра на перроне Эдинбургского вокзала.
Вслед за матерью из вагона медленно, с трудом переступая со ступеньки на ступеньку, спустилась крупная сухопарая старуха в длинном, непривычного покроя, пальто. Сначала Александр подумал, что это случайная попутчица, но тут же его пронзила догадка, которой он просто не хотел верить. На негнущихся ногах он приблизился к женщинам, между тем проводник спустил из вагона два громадных чемодана, которые тут же принял и пристроил на тележку про верный носильщик.
– Что ж ты застыл, как статуя?! – крикнула Александру мать. – Иди сюда, познакомься. Это твоя тетя Анна.
– Ой! – вырвалось у Лермана, но он совладал с нахлынувшими чувствами и, героически улыбаясь, сделал несколько шагов в их направлении.
– Ну, здравствуй, Александр Ильич. – Анна протянула ему руку в перчатке.
(5)
Посетителей в кафе не было. Александр Ильич заказал себе пива, уселся за пластмассовый столик и от нечего делать принялся разглядывать окрестности.
Вот за металлическим ограждением живописный, поросший кустами склон Лох-Нора. Вот фигурно подстриженная живая изгородь из терновника. Вот клумба, на которую высаживает с тележки рассаду садовник в зеленом комбинезоне.
Совсем еще мальчик.
Какие грациозные движения, какие позы, какая фигурка… И светло-русые локоны из-под форменной каскетки… Северный Адонис…
Вот юноша разогнулся, утер лоб. Лерман ахнул про себя от свежей, чистой красоты лица-Взгляды их встретились. Сердце Александра учащенно забилось.
Тень Заратустры (1944-1955)
(1)
Влажное белесое марево дышало, змеилось под ногами, проникая в красноватую песчаную почву. Оно выползало из дрыгвы в глубине лесной чащи, обволакивало все, что встречалось на его пути, клубилось над трактом, сбиваясь на обочинах в густое туманное месиво.
Антон знал и чувствовал дорогу. Он вел под уздцы лошадь, гнедого мерина Серко, флегматично тащившего телегу с десятью пудами хлеба для раненых, ждущих их в больнице Несвижа. На телеге среди мешков расположились Лисек, Тадеуш и Авка. Лисек напряженно сжимал автомат и то и дело оглядывался по сторонам. Поводья были в руках Тадеуша. Ссутулившись, он покачивался на передке грязной телеги и глядел прямо перед собой, словно двигался по узкому прямому коридору. А впереди иноходью бежал доберман Барт. Останавливался, подняв лапу в стойке, принюхивался и снова продвигался вперед короткими перебежками.
Антон так и не смог найти веской причины, чтобы провести отряд другим, пусть более длинным, но зато и более безопасным путем. Все-таки командир у них – Лисек, и за ним последнее слово. Хутор они уже миновали, нигде никакой засады. «Все спокойно», – отрезал Лисек и решил не обходить город со стороны Слуцкой Брамы. Долго и хлопотно, тем более с груженой телегой. А вот Антон на хуторе почуял неладное. Смутное чувство, как далекий журавлиный клекот. Словами разве выразишь? Ну, недобрый глаз у тетки, что с того? Деревья молчат, даже песка под ногами не слышно – хорошенькое объяснение. Обоз тронулся, и тревога с каждым шагом нарастала. В груди давит от неведомой боли, будто зовет кто-то, будто смертная душа прощается. Комсомолец Антон и не признался бы, что дорогой раз десять материну молитву читал: «Охрани нас, Господи, силою честнаго и животворящего креста Твоего и избави нас от всяких зол и бед».
Собрать хлеб для раненых было трудно. Не только в городе голодно; даже у многих хуторян на посев едва наберется. Коренному несвижанину договориться с деревенскими проще, чем бывшим военнопленным, которых и в лицо-то мало кто знает. Поэтому и послали с обозом пятнадцатилетнего пацана, сына польского улана Адама Скавронского, и мальчишку-еврея Авку Лещинского. И договориться помогут, и путь верный укажут. Может, потому Лисек и взъелся, что посчитал: начальник больницы больше рассчитывает на не нюхавших порох подростков, чем на него, участвующего в войне с самого первого дня, многократно доказавшего и доблесть, и надежность свою.
– Стой! – как «Аминь» выдохнул Антон на развилке и резко потянул на себя уздечку. Серко всхрапнул, скосил испуганный глаз, остановился.
(2)
На Бийской трассе развернулось грандиозное строительство. Ударными силами «спецконтингента» Бия должна была соединиться с Барнаульской железнодорожной веткой. Дорога к Горно-Алтайску пробивалась в непролазных скалах, тянулась через Чойские лесоповалы. Взросляки, с которыми приходилось сталкиваться пацанам, старались обходить стороной малолеток, держаться подальше от их непредсказуемости. По каким-то неписаным законам они считались отморозками. И вправду, как скоро заметил Антон, у пацанов было много духа и пороху, а знали и видели они только то, от чего сердца их покрылись твердой коростой, затвердевшей в непробиваемый панцирь жестокости. Многие жили в уверенности, что только так и можно выжить. Другого способа жизнь им еще не подсказала.
Антон методично колотил мотыгой по твердому сланцу, выбивая из породы щебень. Отворачивая лицо, чтобы укрыть глаза, он сквозь сжатые зубы цедил: «Сливеют губы с холода, но губы шепчут в лад, Через четыре года, через четыре года…»
– Эй, Скавронский! – послышался голос надзирателя. – Ты что там? Молитву читаешь?
– Это – поэт Маяковский, гражданин начальник. Пацаны по соседству переглянулись с усмешкой. Антон умел ловко ответить.
– Ну, Антоха, скажи суке… – заговорщицки подмигнул щербатый подросток, стоявший к нему ближе других.
(3)
Жесткая рациональность и внутренняя дисциплина, которые помогли Антону выжить в лагере, заставляли его просчитывать каждый шаг и на свободе. Готовясь к собеседованию с начальником отдела кадров локомотивного депо, в котором еще помнили Семена Марковича Ландмана, он предположил, что придется отвечать на массу неприятных вопросов. Чем изощреннее ложь, тем проще самому в ней запутаться. Памятуя об этом, Антон решил, что будет максимально придерживаться правды. Ну а если, невзирая на то, что сейчас вокруг каждый третий если не сидел, то готовится сесть, в депо побоятся иметь дело с судимым и в работе откажут, он поедет домой.
Рекомендации Ревекки Соломоновны сыграли положительную роль. Юдин, начальник отдела кадров, сосредоточенно изучил документы и спросил:
– По какой статье делал ходку?
Антон выложил все как на духу. Юдин внимательно выслушал и кивнул:
– Можно было и покороче, жизненную историю выкладывать не обязательно, – широкоскулое лицо кадровика светилось благожелательностью. – Ты иди сейчас, Скавронский, во второй, осваивайся, работай, живи. Ну а тетке своей от меня поклон.
(4)
Год пробежал для Антона как одно дыхание. Не коснулись его ни горе, ни ужас, охватившие всех после смерти вождя, ни общее смятение при мысли: что ж с нами теперь будет. Они с Ревеккой только переглядывались, прослушивая сводки информбюро, но ни словом друг с другом не поделились.
Антон успешно перешел на третий курс Новосибирского института инженеров путей сообщения, упивался мечтами об электропоездах будущего, работал, как и прежде, в депо, а свободное время все чаще уделял ученикам Ревекки. Вскоре он втянулся в репетиторство.
Учительство увлекло его, заставляя усиленно работать память: словарный запас английского и немецкого, на которых он свободно болтал еще в раннем детстве с матерью и дедом, за последние годы изрядно истощился. Помогая кому-то из старушкиных школяров подтянуть хвосты по языковым предметам, он удивлялся тому факту, что учитель в первую очередь учится сам, обновляясь в потоке нового времени и возрождая в себе юность. В прошлое канули дни, исполненные чувством безысходности. Он жил в предощущении счастья и радости, будто он подошел к заветной черте, переступи которую – расцветет весна и пробьются небывалые силы. Ревекка Соломоновна даже обратила внимание на то, что дети начинают подражать его жестам, цитируют его слова, стараются щегольнуть друг перед другом знанием поэзии, так любимой Антоном. Поначалу он было испытывал некоторую неловкость перед старой учительницей, будто перетянул на себя то, что по праву принадлежало ей. Однако Ревекка не преминула рассеять его сомнения по этому поводу:
– Если ты будешь мыслить себя квартирантом в моем доме, так и не такое в голову придет.
Сказала невзначай и уткнулась в старые письма.