«Осенний ветер зол и дик — свистит и воет. Темное небо покрыто свинцовыми тучами, Волга вспененными волнами. Как таинственные звери, они высовывают седые, косматые головы из недр темно-синей реки и кружатся в необузданных хороводах, радуясь вольной вольности и завываниям осеннего ветра…»
В сборник малоизвестного русского писателя Бориса Алексеевича Верхоустинского вошли повесть и рассказы разных лет:
• Перед половодьем (
пов. 1912 г.
).
• Правда (
расс. 1913 г.
).
• Птица-чибис (
расс. 1912 г.
).
Перед половодьем
1
Осенний ветер зол и дик — свистит и воет. Темное небо покрыто свинцовыми тучами, Волга вспененными волнами. Как таинственные звери, они высовывают седые, косматые головы из недр темно-синей реки и кружатся в необузданных хороводах, радуясь вольной вольности и завываниям осеннего ветра.
Медленно и важно пробирается среди разнузданных волн белый пароход с двумя угрюмыми трубами. Круглые окна кают — безжизненные глаза, красные лопасти двух колес — могучие лапы, — пароход нем и равнодушен, как судьба. Режет темно-синюю воду гордою грудью и оставляет за собой две глубокие раны на теле реки. Весь он упорство: и спасательные круги, и красные ведра, в строгом порядке развешанные вдоль бортов, и глухое, железное сердце, мерно вздрагивающее где-то в машинном отделении. Только белая, грациозная лодка на носу парохода — как скорбная невеста, украденная злым волшебником из родимого терема.
А вот и сам он, безжалостный чародей, пленивший речную красавицу. В синеньком драповом пальтеце и с озябшим носом — пуговкой; стоит около капитанской рубки и от холода ежится; черные ленты матросской шапочки печально развеваются по ветру, задевая посиневшее личико ребенка раздвоенными концами. И уже маленький человек собирается заплакать, хотя на черном околышке шапочки красуется золотистая надпись «Виктор», что значит — победитель.
Вдруг — порыв осеннего ветра: в бок судна — высокие волны, а с маленьким человеком — несчастие. Матросская шапочка срывается с головы, взлетает до крыши капитанской рубки и, несколько раз перевернувшись в воздухе, словно недоумевая, куда ей дальше направиться, стремительно падает за борт, в темно-синюю воду. Хороводы вспененных волн обдают ее брызгами, а осенний ветер трубит гордо и торжественно. Веселая шутка им сыграна — есть что порассказать мудрым елям-монахиням в далеком темном бору.
Маленький человек сначала столбенеет от неожиданности, а потом, взявшись за белокурую головку обеими руками, разражается безутешными рыданиями:
2
Пролетела черная смерть, но мальчик беспечно лежит на диване, свернувшись калачиком, и видит золотой, упоительный сон.
Начинается так: брызжет сноп золотистых лучей, а вдали слышно тихое пение.
Кто поет? Птица ли райская, солнце ли красное или синее небо?.. Неизвестно… неизвестно… Сон развертывается, как пергаментный свиток.
Вот сад благоуханный, вот цветы с махровыми головками, и вот вереницы белых лебедей на зеркальной поверхности серебряного озера…
Румяные яблоки свисают с зеленых ветвей, а в воздухе бесшумно реют веселые бабочки, — дивное пение растет и приближается.
3
Утром — приятное изумление. Около самого лица чье-то горячее дыхание, и чей-то добродушный язык усердно облизывал нос-пуговку в знак доброжелательства.
Маленький человек поднимается на локтях и видит над сеткою кроватки умную голову рыжего пса. Шерсть — шелковые кудри, а передние лапы, положенные на железный прут сетки, сильны.
Мальчик и немая собака переглядываются.
— Здравствуй!
— Здравствуйте!
4
Комнаты растянулись в одну линию: чашку кофе до дна, иконке — поклон, и скорее к осмотру их.
Здравствуй, зеркало, висящее в промежутке окон гостиной! Все комнаты, все предметы отразились в тебе убегающей вдаль перспективой.
Угловато-унылые кресла — под орех, сиденья плюшевые…
Мрачный стол покрыт кружевною красною скатертью! Его давят, ему надоели чугунные пепельницы и кожаные альбомы с бронзовыми застежками.
Дряхлый рояль на слабеньких ножках хил и жалок. Старик! Твои клавиши пожелтели, а разбитая грудь дребезжит-кашляет. Круглые часы смотрят на тебя со стены с состраданием.
5
Открывается царство неизмеримого.
Руки, маленькие детские руки, то вытягиваются далеко-далеко, до пределов отдаленнейших звезд, то втягиваются обратно, вглубь воспаленного тела. Белокурая же головка то вроде горы, палимой знойными лучами, то меньше незаметной песчинки.
Изнывает душа — тяжело бесконечно растянутыми пальцами ловить черную, неподвижную точку, но еще мучительнее двумя паутинками цепляться за каменные глыбы, тщетно стараясь сорвать их с места и закинуть далеко-далеко, в высокое, жаркое небо.
Подушка набита красными углями, а глаза — две железные гири…
— Оставь!.. Оставь меня… Больно, ой!
Правда
1
На двор входит сам хозяин, седенький старичок в лакированных высоких сапогах, в чуйке синего сукна, в картузе с блестящим лакированным козырьком.
— Пол-ка-аш!
Пес успокаивается, вновь высовывает влажно-красный язык, равнодушно посматривая на хозяина.
Архип Егорыч подходит к будке, пес хлопает по твердой земле мохнатым хвостом, взбивая пыль и мусор. Вдруг с визгом вскакивает, ластится к хозяину, тычется в синюю чуйку пористым носом.
— Пол-каш, на место!
2
Утром Архип Егорыч спускается с крыльца на двор и идет к калитке. Полкан машет хвостом, сипло лает, словно напутствуя хозяина собачьими пожеланиями. Утро светло. Солнце греет с голубых высот остывшую за ночь землю, ровно стелется немощеная дорога, спокойненько стоят вдоль тротуара толстые тумбы, окрашенные в коричневый цвет. В переулке, где домик Архипа Егорыча, постройки расположены на старинный лад: впереди забор, ворота, калитка, а самое жилище в глубине двора. Так уютнее! И царит здесь невозбранная тишь… На малоезженой дороге растет зеленая травка, ютится она и около тумб.
Архип Егорыч медленно минует родной переулок и попадает на людную улицу. Тут шум, толкотня — гремят колеса ломовых телег. подпрыгивают на булыжинах мостовой резиновые шины извозчичьих пролеток, снуют пешеходы. Каменные дома в несколько этажей. Всюду краснеют, чернеют, синеют и блестят рекламы — вот наглое лицо юноши, закуривающего папиросу, внизу подпись: «Требуйте такой-то табак!» И рядом — гигантские буквы, название чудодейственных пилюль. Блестят и манят витрины магазинов, затейливые вывески разнообразны — из стекла, из фаянса, из дерева, из железа…
У самого банка Архип Егорыч натыкается на какого-то черного мужчину, высокого, усатого, с злыми, черными глазами. Столкнулись и застряли: Архип Егорыч направо, он направо, Архип Егорыч налево, он налево. И, только совсем остановившись, пропускает Архип Егорыч незнакомца мимо себя.
Дверь банка огромная, с зеркальным полукругом внутри; ее изогнутая ручка так велика, что за нее свободно могут взяться десять человек. Швейцар в золотых галунах открывает дверь перед Архипом Егорычем и почтительно кланяется.
На белокаменной широкой лестнице — красный ковер, по ковру важно спускается толстая женщина с опухшим лицом. В руках желтый ридикюль, тоже толстый, подстать его владелице.
3
— О! О! — стонет в кабинете на своем диване Архип Егорыч, с мокрым полотенцем на переносье.
Марфонька жалобно мигает черными ресницами и просит:
— Не скидывайте полотенце, папаша. Больно вам?
— Больно, Марфонька, больно.
— Испейте водички.
4
В день суда моросит дождь, погода серая.
Архип Егорыч, злой и придирчивый, сидит за утренним чаем, лениво размешивая ложкою сахар.
В передней раздается звонок. Марфонька торопливо подбирает свой костыль и ковыляет отворять дверь.
— Дома Архип Егорыч? — слышится звучный голос.
— Дома.
5
Ржаво щелкает ключ в замочной скважине, в доме наступает мертвая тишина. Ни звука, ни шороха не доносится из уединения Архипа Егорыча.
С жаровнею и с медным тазом дочери спешат в сад — надо варить варенье, надо запасаться сладостью на зиму. День стоит тихий, теплый, один из тех кротких дней осени, когда она выпускает в неподвижный воздух крохотных мошек, не жалящих, не надоедающих, а только суетливо толкущихся.
— Уж папаша не болен ли? — беспокоится Марфонька. — И глаза запали, и нос вострым стал.
— Чай, по матушке пригорюнился! — отвечает Параня, срывая яблоки.
Марфонька отмеривает стаканом сахар, ссыпает его в таз, подливает воды, чтобы сахар не пригорел, и ставит на жаровню — угли тлеют, мигают синими язычками, в чистый воздух кроткого дня, слабо тянутся угарные струи. На табурете, в большом блюде, лежат темно-сизые сливы, косточки из них вынуты, — сливы словно дышат, открыв темно-сизые рты.