Перекресток

Вершинин Лев

1

Плотный ветер насквозь проглаживал бетонную полосу бульвара, спотыкаясь на перекрестках: там он схлестывался крест-накрест с таким же прямым и плотным ветром. Домингес мельком подумал, что сверху все это выглядит, должно быть, внушительно: перекрестья бульваров напоминают решетки, в ячейки которых вкраплены сероватые глыбы многоэтажек.

В ногах у ветра шаркали по плитам обрывки газет… На перекрестках, под самыми сапогами очередного Президента, они шелушились, мертвой чешуей в перехлесте ветров, опадали и снова суетливо скреблись по бетону… или сворачивали на другой бульвар, устремляясь к следующему монументу. Направление в первый сектор — самое настоящее, с печатью и четырьмя подписями, правда, для этого пришлось выйти из подполья на свет и пойти в бюро распределения с фальшивыми документами. Старый Хон выполнил их на совесть, но все же они были фальшивыми — и лысый в отделе регистрации вполне мог бы посмотреть сквозь очки и не полениться запросить Картотеку, и тогда Домингесу пришлось бы укусить воротник, потому что Картотека в две секунды сообщила бы лысому, что Домингес — никакой не Домингес. А в общем, это не имело уже ровно никакого значения, поскольку документы Хона, как всегда, не подвели.

На этом перекрестке Президент был при трости, и означало это, что все идет хорошо. В седьмом, шестом и даже в пятом секторах Президент обязательно держал на руках ребенка, ребятишки были самые разные, от года до шестнадцати — в последнем случае Президент трепал их по щечкам, а то и стоял вполуобнимку, но последнее дитя имело место пять, если не шесть перекрестков назад. Третий и второй секторы являли Президента с разной живностью, как правило, это была мелочь, хотя пару раз попадались и сенбернары.

Живность на пьедесталах у ног Президента означала многое: недели три назад Такэда добрался до этого места, не до этого конкретно, он шел по другому бульвару, — но Чанг рассказывал, что там Президент сидел на верблюде. Никто не понимал, откуда и почему верблюд, но уточнять было не у кого: Такэда остался там, и оба Нуньеса, Флавио и Алехандро тоже остались там…

Президент был величав, как везде, но он был сам по себе! — а из этого следовало, что начался первый сектор, а значит — уже можно надеяться дойти и до Площади. Собственно, Площадь была не так уж далеко: шпиль Президентского Дворца с пляшущим трехполосым — Согласие! Вера! Труд! — флагом виден был как на ладони, но вот то, что под шпилем, — это все еще было далеко. Когда Домингес был почти вдвое моложе, он бегал на Площадь покупать цветы: на всех девчонок не хватало стипендии, а на Площади, которая тогда была совсем не такой, как теперь, цветы у торговок были дешевле, чем на окраинах. Эти старые крикливые торговки были достопримечательностью города; им не было никакого смысла дорожиться, потому что туристы покупали не торгуясь, а длинноволосые парни с окраин напоминали грудастым теткам собственных внуков. Получалось, что туристы, покупая знаменитые сиреневые каллы, платили вроде бы и за местных мальчишек, которым вечно не хватало монет. Не могли же туристы уехать отсюда без сиреневых калл… Их жены не поверили бы, что они были здесь, вернись они без цветов. Даже президент — не тот, что на пьедесталах, а просто президент, который был когда-то раньше, — ежедневно покупал букет, когда по утрам ехал во дворец, который тоже еще не был Дворцом.

2

И только теперь Домингес испугался. Всей спиной чувствовал он дробный перестук пуль по двери, но если бы люк сейчас открылся, то, скорее всего, он выскочил бы на автоматы. Однако выскочить не было никакой возможности, а вокруг переливался теплый синий свет, он появился невесть-откуда, и плавные голубые волны протекали по матовым стенам овального зала. Ладони стали влажными, это было неприятно, но, с другой стороны, страх позволил сообразить, что он — наконец! — находится в Корабле, о котором столько слов сказано и на который столько сил угроблено… И не следовало распускаться, потому что в любом случае оставалась ампула в воротнике, а значит, не было никаких оснований для паники.

Давным-давно — а в сущности, не так уж давно, лет десять назад, когда еще казалось, что все может измениться само собой, а на собраниях спорили главным образом о том, стоит или нет взрывать памятники, — старый Абуэло Нуньес, отец Флавио и Алехандро, тех самых, которые три недели назад дошли до перекрестка с верблюдом, он-то первым и понял, что все это — и даже нападения на патрули! — бессмысленно, потому что дело упирается в Корабль. В конце концов, кому, как не ему, было сообразить это: до начала Социальной Критики он работал в Университете, а Университет ведь тоже находился тогда на Площади, и нет ничего удивительного, что старый Абуэло Нуньес, а тогда — просто доцент Нуньес наблюдал из окна лаборатории, как на площадь опустился Корабль. Серебристая игла упала бесшумно, она стояла день, и второй день, и третий — и ничего не происходило. Вокруг суетились полицейские («Полицейские?» — переспрашивали те, кто помоложе. — «Ну да, полицейские!» — ничего не объясняя, подтверждал Нуньес…), пару раз подходил мэр (молодые переглядывались, но спрашивать уже не решались), однако поверхность Корабля оставалась гладкой. А потом, когда в ней прорезалась овальная дыра, толпа отхлынула, потому что, на землю выползли лиловые существа и принялись перебирать щупальцами. А немного погодя возник Голос.

Абуэло Нуньес клялся, что Голос услышали все сразу, а не только стоявшие на площади, — он был слышен даже на окраинах, хотя вроде бы и не звучал, и вообще он не был Голосом, во всяком случае, человеческим голосом. Но все равно, было понятно, что это Голос и что он зовет. В нем было нечто успокаивающее, и толпа не разбегалась, однако и подходить никто не торопился: здесь все были в здравом уме и предпочитали смотреть на лиловых каракатиц издали: они, конечно, никого не трогали, но вполне могли и тронуть.

И только один, хилый, с угреватым носом, пошел к ним, вернее, побежал — и, скорее всего, совсем не к ним, наоборот, он попытался пробежать мимо них, потому что полицейские, державшие его за локти, оцепенели вместе со всей толпой и на миг ослабили хватку. Угрястому было нечего терять: его закидали гнилыми помидорами, а дружки его в отместку разломали столы в закусочной, но дружки смылись, а он не успел — и теперь его ожидал суд и работы в цехах плазменных заводов. Угрястый был посмешищем для города, но это не давало ему права ломать столы в закусочной, а ему не хотелось на плазменные заводы — и потому он вырвался из рук полицейских и побежал через площадь. Может быть, он и не видел каракатиц, может быть, он вообще ничего не видел, но они видели его, они выбросили вперед, навстречу ему, длинные лиловые щупальца и перехватили, и опутали, и вплели в себя, а потом, клубясь, исчезли в овале люка, который закрылся за ними. А когда люк открылся вновь, из него выползли каракатицы и вышел угрястый, но он уже был не просто угрястым и уж совсем не был посмешищем… потому что был Президентом. В это трудно было поверить, но невозможно не подчиниться Президенту. И все подчинились. Почти все.

— Кто ты?