Пастораль сорок третьего года

Вестдейк Симон

В книгу известного голландского писателя Симона Вестдейка вошел роман «Пастораль сорок третьего года».

Оптимизм, вера в конечную победу человека над злом и насилием — во что бы то ни стало, при любых обстоятельствах, — несомненно, составляют наиболее ценное ядро во всем обширном и многообразном творчестве С. Вестдейка и вместе с выдающимся художественным мастерством ставят его в один ряд с лучшими представителями мирового искусства в XX веке.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Симон Вестдейк (1898–1971), известный голландский писатель, принадлежит к числу крупнейших современных западноевропейских авторов. Его имя почти неизвестно советскому читателю

[1]

. Но у себя на родине этот писатель еще четверть века назад пользовался славой живого классика, став при жизни легендой нидерландской литературы. Его жанровая универсальность (роман, новелла, лирическая и философская поэзия, эссе, критика), широта интересов (история, философия, психология, медицина, музыка, астрономия, живопись), гуманистическая направленность творчества, неукротимый художественный темперамент и удивительная трудоспособность — все это заставляет вспомнить лучшие традиции мирового искусства: универсальных гениев Возрождения или энциклопедистов XVIII века.

Титул «живого классика», правда, не всегда говорит в пользу писателя. Бывает, что писатель ценится в узком кругу эстетов или почитается как национальный монумент, но широкая публика его не читает. Это, однако, не относится к Симону Вестдейку. Его творчество нашло признание не только у критиков, называющих его крупнейшим писателем Голландии. Его произведения переиздаются каждый год, переводятся на иностранные языки и нашли широкую читательскую аудиторию как в Нидерландах, так и за пределами его родины.

Сын маленькой страны, в своих многочисленных романах на современную и историческую тему, новеллах и стихах он сумел затронуть вопросы, носящие общечеловеческий характер, уловил и отобразил проблемы и конфликты, которые внес в жизнь человека и общества неспокойный XX век.

Книги С. Вестдейка нельзя назвать легким чтением, хотя он не чурался и развлекательного жанра. Но читатель, раскрывший книгу писателя и но побоявшийся вместе с ее героями пройти трудный путь познания, не пожалеет о потраченном времени, тем более что романы и новеллы Вестдейка наряду со сложным культурно-историческим и философско-психологическим подтекстом отличаются мастерски построенной интригой, неожиданностью разрешения конфликта и изысканной точностью языка.

ПАСТОРАЛЬ СОРОК ТРЕТЬЕГО ГОДА

ТАЙНИКИ И ГЕРОИ

Схюлтс открыл дверцу шкафа, к которой была прикреплена цветная репродукция — портрет Безобразной герцогини Маргариты Каринтской и Тирольской; эта картинка, захватанная по краям руками и кое-где потрескавшаяся, повидала стены многих студенческих комнат. Уродливая женщина XIV века с лицом, обезображенным громадной заячьей губой, вызывающе смотрела из-под капюшона богато расшитого плаща на мир кинозвезд и реклам зубной пасты.

Не удостоив уродину ни единым взглядом, Ван Бюнник сунулся в шкаф вслед за Схюлтсом. Тот обернулся.

— Вот, пожалуй, лучший тайник, какой только можно себе представить. Его сделал отличный мастер, специалист, он ездит по всей стране и может устроить тайник даже в телефонной будке. Ну-ка поищи, где вход.

Схюлтс сдвинул в сторону висевшее в шкафу платье, и Ван Бюнник с недоверчивой улыбкой ощупал пол и все три стенки гардероба. Он прекрасно понимал, что не найдет потайного хода, даже если на него наткнется. Наконец Схюлтс нагнулся, отковырнул ногтем кусок замазки и дернул торчавший из щели кончик веревки. От стенки шкафа отскочила планка, и Ван Бюнник просунул голову в какое-то темное помещение, откуда тянуло сигаретным дымом.

— Здесь есть постель и запас еды. Но самое замечательное то, что этот тайник примыкает к другому, скрытому так же хорошо, как и первый. Так сказать, тайник в тайнике. A dream within a dream

[3]

.

НЕГАТИВНАЯ ФАЗА

Схюлтс наблюдал за своим другом, который сидел со стаканом портвейна в руке и курил, с тем робким почтением, с каким относятся к людям, вырвавшимся из ада. Лицо Ван Дале было спокойным и сосредоточенным. Одет он был, как всегда, в добротный костюм строгого покроя, без претензий на спортивный вид — на нем не было ни пуловера, ни жилета на молнии, какие часто видишь на инженерах. Он не объяснил, почему он без очков. Вглядываясь в лицо Ван Дале, Схюлтс, как прежде, читал на нем выражение затаенной силы и глубокой замкнутости, а страдальческий вид этого даже не очень истощенного лица можно было отнести за счет беспомощности, всегда появляющейся в глазах близоруких людей, когда они без очков, либо за счет усилий самого Арнольда придать себе такой вид. Его темная бородка не казалась жалкой: нежные, не очень густые волосы через несколько недель сделали бы его твердый подбородок таким привлекательным, каким никогда не бывает свежевыбритый подбородок человека, не обладающего столь выразительными чертами лица. Щетина придает лицу или плебейский, или аристократический вид, неопределенно подумал Схюлтс. Очки, наверное, разбились, и поэтому он не все там и разглядел. Но что это — все?

Пока Ван Дале вертел в руках стакан, который так и не выпил, Схюлтс придвинул ему портсигар с сигаретами. Уже не в первый раз убеждался он в том, что не следует принимать все так близко к сердцу и что те, кто возвращался оттуда, выстрадали, может быть, не больше, чем он сам.

— Завтра пойду опять в школу, — сказал он во второй раз. — Напишу сейчас записку доктору, он в курсе моих дел, и по его просьбе невропатолог предписал, мне продолжительный отдых и прогулки на свежем воздухе. Мне это было нужно, чтоб я мог свободно передвигаться; в доме фермера Бовенкамна по ту сторону реки я спрятал моего университетского товарища Кохэна Каца, учителя немецкого. Приходится наблюдать за хозяевами, предупреждать их, чтоб были осторожны. Этот Бовенкамп — человек беспечный… Но расскажи о себе.

Эту просьбу Схюлтс повторил дважды.

— Я уже разговаривал с Маатхёйсом, — сказал Ван Дале. Он замолчал, сощурив глаза от пробившегося из-под занавесок солнечного луча. Схюлтс встал и опустил пониже шторы.

ПАТРИОТЫ И ПАТРИОТКИ

На следующее утро он вошел в колею беспорядочной и гнетущей жизни лояльных учителей, отдающих свои знания лояльным, как правило, ученикам средней школы оккупированной страны. Представившись директору, который напутствовал его двумя заповедями: «Входите в работу постепенно» и «Не забывайте вовремя поесть», он дал урок в пятом классе, где все ученики сидели как на пороховой бочке, потому что это был единственный класс, где учился энседовец, с которым приходилось считаться. Девочки из младших классов, тоже состоявшие в партии голландских фашистов, были детьми разного рода мелких людишек, сбитых с толку, колебавшихся и даже подвергавшихся преследованиям. В противоположность им аптекарь Пурстампер имел значительный вес в НСД, а его сын Пит, пользуясь отцовскими связями, на всех уроках и переменках держал себя вызывающе с презиравшими его однокашниками и учителями. Пучеглазый, с темными курчавыми волосами и повадками ищейки, что делало его похожим на своего отца, он непрерывно упражнялся в героизме, мученичестве и фискальстве; учителя, которые принципиально ничего ему не спускали, подвергались такой же опасности, как и его одноклассники, вписывавшие ему в тетрадки «изменник родины» и ругательства в адрес Мюссерта

[13]

. Он так усердствовал, что директор был вынужден вызывать к себе чуть ли не всех преподавателей и отчитывать их за проступки, которые он, правда, не считал значительными, но последствий которых боялся (а кто не боялся!), а потому с примиренческих позиций старого оксфордца или же исходя из христианского учения о необходимости послушания «власть имущим» (впрочем, были и такие христиане, что точили свои ножи и мечтали о дне возмездия) советовал им протестовать по воскресным дням у себя дома под шелест утренней газеты.

Но еще и по другой причине директор не был слишком ожесточен против мофов и энседовцев, которых имел обыкновение называть «наши покровители», предоставляя слушателям интерпретировать эти слова иронически. Он был большим ловкачом по части закупок на черном рынке, что приносило ему большое удовлетворение и примиряло с войной. В своих лекциях по экономике он при случае приводил в пример торговлю на черном рынке. Из спортивного задора ему нравилось платить по двадцать гульденов за полкило масла, и для него было авантюрой получать это масло с черного хода и хвастаться этим как необыкновенной удачей. Это была новая, милая, светская игра, в которой могли участвовать пожилые и толстопузые интеллектуалы, не рискуя казаться дураками.

Война сделала одних голландцев героями, других — преступниками, третьих — инфантильными подонками. Директор принадлежал к третьей группе.

День был дождливый, и в большую перемену Схюлтс зашел в учительскую, где его радостно встретили добросердечные коллеги и игнорировали те, кто чуял, что с ним не все ладно. Младшие классы играли во дворе в Сталинград, в подпольщиков и в концлагерь; доносившийся оттуда гам еще усиливал привычную для школы атмосферу ожидания победы, которая могла произойти в любую минуту, но все время откладывалась в долгий ящик. Среди преподавателей четко выделялась группа радиооптимистов, которые отваживались даже в классах, где, конечно, не было энседовцев, предсказывать, что ждать осталось не больше трех месяцев.

Выходя из учительской, Схюлтс натолкнулся на преподавательницу английского языка Мин Алхеру, но не поздоровался с ней, хотя и перехватил устремленный на него мрачный, пристальный взгляд. В ее облике удивительно сочетались молодость и увядание: расплывшаяся в тех местах, где обычно расплывается женщина, она походила на мать по меньшей мере пятерых детей. Однако походка ее была эластичной, упругой, юношески спортивной — так ходят женщины, скользящие между бивачных костров, индейские скво.

ХУНДЕРИК

Где-то в Нидерландах Ари Кохэн Кац вдыхал в себя нежный аромат диких роз. Он сидел у открытого окошка чердачной комнаты, где мог читать и работать. На коленях лежала книга, но он ее не читал. По временам он зевал, а может, вздыхал. Ему осточертело прятаться в этой дыре, хотелось в Амстердам. Из вишневого сада доносились голоса работавших там ребят: они пугали трещотками птиц, а иногда, по обязанности, просто орали. И еще было слышно жужжание мух да шелест ветра в деревьях и кустах, того самого ветра, что приносил ему запах диких роз. Он любил эти незатейливые цветы, так быстро отцветавшие. После того как большую часть роз срезали или просто украли, кусты имели неухоженный, неряшливый вид. Хозяева уделяли им куда меньше внимания, чем банальным золотым шарам, обвивавшим в палисаднике более чем смешную гипсовую статуэтку: голый, без фигового листочка, мальчуган в летней шляпе, тоже из гипса, углубившийся в чтение книги, которую он держал в руке. Это была не самая бессмысленная вещь на ферме, однако достаточно бессмысленная.

Со своего наблюдательного пункта Кохэн мог обозреть довольно большое пространство. Под голубым небом вырисовывалась не только тугая полоса дамбы, тянувшейся чуть ли не до конца деревни, но и часть горизонта с левой стороны, где его заслонял фруктовый сад. Над деревней возвышалось острие смешной и никому не нужной белой башенки шлюзового мостика, которую можно было принять за дымовую трубу. Там и сям пасся жалкий, отощавший скот, над которым наверняка роилось множество залетавших ему в ноздри мух, блестевших на солнце, как капли воды. Вот тебе и прелести сельской жизни! Иногда он даже ничего не имел против тюрьмы. Впрочем, Хундерик во многом и был похож на тюрьму. Ферма уткнулась носом в дамбу, напоминая привязанное к железному кольцу животное, которое собираются зарезать. Палисадник с гипсовым мальчишкой занимал немного места; каменная лестница с железными перильцами круто взбегала вверх, а тот, кто стоял наверху, мог глядеть на Хундерик, как на потонувший призрачный дом; дом был построен в 1866 году, потому что над окнами переднего фасада красовались металлические цифры: «1866»; 1866 год — это год войны между Пруссией и Австрией, когда Пруссия захватила Ганновер, Нассау, Франкфурт и Шлезвиг-Голшти-нию, и произошло это через год после рождения его отца, умерщвленного в газовых камерах Освенцима.

Ощущению призрачности фермы в какой-то мере способствовали и нарисованные белым на ставнях очертания песочных часов, похожие на таинственные кабалистические знаки.

Кохэн вздохнул. Или зевнул. Собственно, он ничего не имел против этой дамбы, или этой даты, или против часов и даже против навоза, мух и беспрестанно квохчущих кур; походка крестьян — вот что его раздражало. Походка матроса — вещь понятная, она объясняется стремлением противостоять качке; и всякому понятно, почему кельнеры, парикмахеры и зубные врачи, как правило, страдают плоскостопием. Но крестьяне! Этакая наглая походочка вперевалку, крученая-верченая, словно они плывут на всех парусах. Не говорите мне после этого о походке кочевников пустыни, думал он; у этих крестьян и пустыни-то не имеется для их оправдания, в то время как мы в конечном счете… Он позабыл, что Нидерланды теперь гигантскими шагами шли к тому, чтобы превратиться в пустыню.

Он положил книгу и перегнулся через подоконник. Свившая себе за деревянным резным карнизом гнездо чета ласточек защебетала и улетела прочь. Было то время дня, когда нелегальные находились на ферме. Мертенс, наверное, сменил Яна ин'т Фелдта, который плохо справлялся с дежурством, так как в мыслях у него была только Мария Бовенкамп. Когда Кохэн вспоминал о фермерской дочке, ему хотелось плюнуть через окно. Плюнуть, как делал его отец, когда злился. Полчаса назад из кухни донеслось какое-то сентиментальное воркование — он читал, но вскочил со стула, как ужаленный осой, впрочем, со вздохом облегчения установил, что то была не Мария, а скотница Яне.

ЧЕРНЫЙ МУНДИР

В саду Хундерика к деревьям приставили лестницы. Мальчишки бегали, сунув вишневые ветки за ухо, но теперь они уже не так усердно орали, размахивая трещотками: шуму и без того хватало; ну а коровы, овцы и прочая живность, чесавшие свои бока о стволы вишневых деревьев, те привыкли ко всякому шуму, только не к галдежу покупателей и потому держались подальше от деревянной палаточки, где Мария Бовенкамп с двумя помощниками продавала вишни велосипедистам, которые рисковали на обратном пути напороться на контролеров или на пристанционный немецкий патруль, и тогда пришлось бы распрощаться не только с вишней.

Кто-то пустил слух, что на этой неделе на нелегальную торговлю будут смотреть сквозь пальцы, потому что в магазинах совсем не было в продаже мясных продуктов. Таким образом, рассуждения крестьянина Бовенкампа насчет несовместимости сала и вишен в какой-то степени совпали с точкой зрения местной администрации.

Чудесный зеленый полумрак царил в вишеннике с его геометрически рассаженными деревьями, которые, в какую бы сторону ни смотреть, стояли в один прямой длинный ряд. Сквозь листву выглядывали лютики с соседнего луга, полыхавшие желтым пламенем.

Мария Бовенкамп, которой впервые поручили такое важное дело, испытывала тайное удовлетворение: установленный ей отцом лимит — продавать в одни руки не больше двух фунтов

[16]

 вишен — она превышала в зависимости от своего расположения к покупателю или покупательнице. Своим, деревенским, она давала по три фунта, молодым людям, которых можно было считать предшественниками Яна ин'т Фелдта — по четыре, а то и по пять фунтов; тем, кого она не терпела — жене бакалейщика из города, или деревенскому учителю, или просто тем, кто ей почему-то не понравился, — вообще ничего не продавала. Правда, такой деспотизм она позволяла себе, только оставаясь с покупателем наедине, но люди словно угадывали ее желание, и если вначале они приходили толпами, то потом все больше шли в одиночку; инстинкт как бы подсказывал им, что следует избегать друг друга, и обделенные ограничивались колкостями, и то уже за изгородью или на дороге: «Продают еще вишню?» — «Нам нет, а вам, может, дадут целую корзину».

Мария в это время удобно расположилась в прохладном сумраке под холщовым тентом. Глядя на перекошенное от злости лицо, она отделывалась магическими словами: «Не имеем права, менеер, пришли контролеры», а ее помощники, злорадствуя, втихомолку держали пари, кто из прикативших издалека по широкой луговой дороге потных и пыльных велосипедистов уедет назад с пустыми руками.