Пастораль сорок третьего года. Рассказы

Вестдейк Симон

В книгу автора из Нидерландов Симона Вестдейка вошли такие произведения: роман «Пастораль сорок третьего года» и рассказы: «Три ландскнехта», «Раз, два, три, четыре, пять», «Переправа» и др.

Оптимизм, вера в конечную победу человека над злом и насилием — во что бы то ни стало, при любых обстоятельствах, — несомненно, составляют наиболее ценное ядро во всем обширном и многообразном творчестве С.Вестдейка и вместе с выдающимся художественным мастерством ставят его в один ряд с лучшими представителями мирового искусства в XX веке.

СОДЕРЖАНИЕ:

Предисловие — Ю. Сидорин

Пастораль сорок третьего года (Роман)

Рассказы:

— Три ландскнехта

— Раз, два, три, четыре, пять

— Переправа

— Исчезновение часовых дел мастера

— Неверующий фараон

— Вьюнок и буря

Симон Вестдейк

Предисловие

Симон Вестдейк (1898–1971), известный голландский писатель, принадлежит к числу крупнейших современных западноевропейских авторов. Его имя почти неизвестно советскому читателю

[1]

. Но у себя на родине этот писатель еще четверть века назад пользовался славой живого классика, став при жизни легендой нидерландской литературы. Его жанровая универсальность (роман, новелла, лирическая и философская поэзия, эссе, критика), широта интересов (история, философия, психология, медицина, музыка, астрономия, живопись), гуманистическая направленность творчества, неукротимый художественный темперамент и удивительная трудоспособность — все это заставляет вспомнить лучшие традиции мирового искусства: универсальных гениев Возрождения или энциклопедистов XVIII века.

Титул «живого классика», правда, не всегда говорит в пользу писателя. Бывает, что писатель ценится в узком кругу эстетов или почитается как национальный монумент, но широкая публика его не читает. Это, однако, не относится к Симону Вестдейку. Его творчество нашло признание не только у критиков, называющих его крупнейшим писателем Голландии. Его произведения переиздаются каждый год, переводятся на иностранные языки и нашли широкую читательскую аудиторию как в Нидерландах, так и за пределами его родины.

Сын маленькой страны, в своих многочисленных романах на современную и историческую тему, новеллах и стихах он сумел затронуть вопросы, носящие общечеловеческий характер, уловил и отобразил проблемы и конфликты, которые внес в жизнь человека и общества неспокойный XX век.

Книги С. Вестдейка нельзя назвать легким чтением, хотя он не чурался и развлекательного жанра. Но читатель, раскрывший книгу писателя и но побоявшийся вместе с ее героями пройти трудный путь познания, не пожалеет о потраченном времени, тем более что романы и новеллы Вестдейка наряду со сложным культурно-историческим и философско-психологическим подтекстом отличаются мастерски построенной интригой, неожиданностью разрешения конфликта и изысканной точностью языка.

ПАСТОРАЛЬ СОРОК ТРЕТЬЕГО ГОДА

Тайники и герои

Схюлтс открыл дверцу шкафа, к которой была прикреплена цветная репродукция — портрет Безобразной герцогини Маргариты Каринтской и Тирольской; эта картинка, захватанная по краям руками и кое-где потрескавшаяся, повидала стены многих студенческих комнат. Уродливая женщина XIV века с лицом, обезображенным громадной заячьей губой, вызывающе смотрела из-под капюшона богато расшитого плаща на мир кинозвезд и реклам зубной пасты.

Не удостоив уродину ни единым взглядом, Ван Бюнник сунулся в шкаф вслед за Схюлтсом. Тот обернулся.

— Вот, пожалуй, лучший тайник, какой только можно себе представить. Его сделал отличный мастер, специалист, он ездит по всей стране и может устроить тайник даже в телефонной будке. Ну-ка поищи, где вход.

Схюлтс сдвинул в сторону висевшее в шкафу платье, и Ван Бюнник с недоверчивой улыбкой ощупал пол и все три стенки гардероба. Он прекрасно понимал, что не найдет потайного хода, даже если на него наткнется. Наконец Схюлтс нагнулся, отковырнул ногтем кусок замазки и дернул торчавший из щели кончик веревки. От стенки шкафа отскочила планка, и Ван Бюнник просунул голову в какое-то темное помещение, откуда тянуло сигаретным дымом.

— Здесь есть постель и запас еды. Но самое замечательное то, что этот тайник примыкает к другому, скрытому так же хорошо, как и первый. Так сказать, тайник в тайнике. A dream within a dream

[3]

.

Негативная фаза

Схюлтс наблюдал за своим другом, который сидел со стаканом портвейна в руке и курил, с тем робким почтением, с каким относятся к людям, вырвавшимся из ада. Лицо Ван Дале было спокойным и сосредоточенным. Одет он был, как всегда, в добротный костюм строгого покроя, без претензий на спортивный вид — на нем не было ни пуловера, ни жилета на молнии, какие часто видишь на инженерах. Он не объяснил, почему он без очков. Вглядываясь в лицо Ван Дале, Схюлтс, как прежде, читал на нем выражение затаенной силы и глубокой замкнутости, а страдальческий вид этого даже не очень истощенного лица можно было отнести за счет беспомощности, всегда появляющейся в глазах близоруких людей, когда они без очков, либо за счет усилий самого Арнольда придать себе такой вид. Его темная бородка не казалась жалкой: нежные, не очень густые волосы через несколько недель сделали бы его твердый подбородок таким привлекательным, каким никогда не бывает свежевыбритый подбородок человека, не обладающего столь выразительными чертами лица. Щетина придает лицу или плебейский, или аристократический вид, неопределенно подумал Схюлтс. Очки, наверное, разбились, и поэтому он не все там и разглядел. Но что это — все?

Пока Ван Дале вертел в руках стакан, который так и не выпил, Схюлтс придвинул ему портсигар с сигаретами. Уже не в первый раз убеждался он в том, что не следует принимать все так близко к сердцу и что те, кто возвращался оттуда, выстрадали, может быть, не больше, чем он сам.

— Завтра пойду опять в школу, — сказал он во второй раз. — Напишу сейчас записку доктору, он в курсе моих дел, и по его просьбе невропатолог предписал, мне продолжительный отдых и прогулки на свежем воздухе. Мне это было нужно, чтоб я мог свободно передвигаться; в доме фермера Бовенкамна по ту сторону реки я спрятал моего университетского товарища Кохэна Каца, учителя немецкого. Приходится наблюдать за хозяевами, предупреждать их, чтоб были осторожны. Этот Бовенкамп — человек беспечный… Но расскажи о себе.

Эту просьбу Схюлтс повторил дважды.

— Я уже разговаривал с Маатхёйсом, — сказал Ван Дале. Он замолчал, сощурив глаза от пробившегося из-под занавесок солнечного луча. Схюлтс встал и опустил пониже шторы.

Патриоты и патриотки

На следующее утро он вошел в колею беспорядочной и гнетущей жизни лояльных учителей, отдающих свои знания лояльным, как правило, ученикам средней школы оккупированной страны. Представившись директору, который напутствовал его двумя заповедями: «Входите в работу постепенно» и «Не забывайте вовремя поесть», он дал урок в пятом классе, где все ученики сидели как на пороховой бочке, потому что это был единственный класс, где учился энседовец, с которым приходилось считаться. Девочки из младших классов, тоже состоявшие в партии голландских фашистов, были детьми разного рода мелких людишек, сбитых с толку, колебавшихся и даже подвергавшихся преследованиям. В противоположность им аптекарь Пурстампер имел значительный вес в НСД, а его сын Пит, пользуясь отцовскими связями, на всех уроках и переменках держал себя вызывающе с презиравшими его однокашниками и учителями. Пучеглазый, с темными курчавыми волосами и повадками ищейки, что делало его похожим на своего отца, он непрерывно упражнялся в героизме, мученичестве и фискальстве; учителя, которые принципиально ничего ему не спускали, подвергались такой же опасности, как и его одноклассники, вписывавшие ему в тетрадки «изменник родины» и ругательства в адрес Мюссерта

[13]

. Он так усердствовал, что директор был вынужден вызывать к себе чуть ли не всех преподавателей и отчитывать их за проступки, которые он, правда, не считал значительными, но последствий которых боялся (а кто не боялся!), а потому с примиренческих позиций старого оксфордца или же исходя из христианского учения о необходимости послушания «власть имущим» (впрочем, были и такие христиане, что точили свои ножи и мечтали о дне возмездия) советовал им протестовать по воскресным дням у себя дома под шелест утренней газеты.

Но еще и по другой причине директор не был слишком ожесточен против мофов и энседовцев, которых имел обыкновение называть «наши покровители», предоставляя слушателям интерпретировать эти слова иронически. Он был большим ловкачом по части закупок на черном рынке, что приносило ему большое удовлетворение и примиряло с войной. В своих лекциях по экономике он при случае приводил в пример торговлю на черном рынке. Из спортивного задора ему нравилось платить по двадцать гульденов за полкило масла, и для него было авантюрой получать это масло с черного хода и хвастаться этим как необыкновенной удачей. Это была новая, милая, светская игра, в которой могли участвовать пожилые и толстопузые интеллектуалы, не рискуя казаться дураками.

Война сделала одних голландцев героями, других — преступниками, третьих — инфантильными подонками. Директор принадлежал к третьей группе.

День был дождливый, и в большую перемену Схюлтс зашел в учительскую, где его радостно встретили добросердечные коллеги и игнорировали те, кто чуял, что с ним не все ладно. Младшие классы играли во дворе в Сталинград, в подпольщиков и в концлагерь; доносившийся оттуда гам еще усиливал привычную для школы атмосферу ожидания победы, которая могла произойти в любую минуту, но все время откладывалась в долгий ящик. Среди преподавателей четко выделялась группа радиооптимистов, которые отваживались даже в классах, где, конечно, не было энседовцев, предсказывать, что ждать осталось не больше трех месяцев.

Выходя из учительской, Схюлтс натолкнулся на преподавательницу английского языка Мин Алхеру, но не поздоровался с ней, хотя и перехватил устремленный на него мрачный, пристальный взгляд. В ее облике удивительно сочетались молодость и увядание: расплывшаяся в тех местах, где обычно расплывается женщина, она походила на мать по меньшей мере пятерых детей. Однако походка ее была эластичной, упругой, юношески спортивной — так ходят женщины, скользящие между бивачных костров, индейские скво.

Рассказы

ТРИ ЛАНДСКНЕХТА

— Пойду за веревкой, — сказал Швед и смачно выругался. Пока он не исчез за дверью, его голубые круглые глаза продолжали угрожающе глядеть на крестьянина.

Двое оставшихся еще ближе приступили к крестьянину, чтобы уже в который раз заставить его говорить, прибегая для этого то к угрозам, то к уговорам, то к пыткам. И каждый раз, не считая нужным придумывать новые доводы, они начинали все сначала. «Эй, мужик, где у тебя деньги, говори сейчас же, сию минуту!» Но хотя в большой пустой горнице с глиняным полом и гладкой изразцовой печкой все так и гудело от их криков, крестьянин оставался немым.

— Говори! Говори! — орал Гнилой. — Говори, а не то!.. Вот принесет он сейчас веревку, и тогда тебе конец, и это так же верно, как то, что цербер — адский пес, а мы еще хуже него. Где ты хранишь деньги, здесь или в другом месте? Берегись, он пошел за веревкой, так что ты уж лучше скажи нам, где ты их спрятал, дерьмо ты эдакое!.. — И Гнилой разразился ругательством, состоявшим из слов на пяти языках.

— Да-да, пошел за веревкой, — подтвердил Юнкер свойственным ему спокойным, любезным тоном, как бы говоря: тут уж ничего не поделаешь. Да, собственно, так оно и было. Ведь, хоть и не обменявшись ни словом, все они знали, что в ту минуту, как долговязый швед вышел из дому, крестьянин был приговорен к смерти. Они были не хуже других людей того же сорта, и, так как крестьянин ничего не хотел, а может быть, и не мог им открыть, им только и оставалось, что из милосердия добить его. Юнкер схватился за шпагу. Но в ней не было необходимости. У его ног лежали два раскаленных докрасна ножа, рядом дымилась лужа воды и головешки, выхваченные из стоявшего поодаль горшка с углем, а в другом углу сверкали сваленные в кучу пики и мечи. Оружия у них было с избытком.

— Далекарлийцу

[61]

этого очень хочется, — с насмешливой ухмылкой оправдывался он, — хотя, если крестьянин сдохнет, мы останемся ни с чем. Но я не прочь поглядеть, как он сдохнет. Все равно этого мужика надо прикончить.

РАЗ, ДВА, ТРИ, ЧЕТЫРЕ, ПЯТЬ

Дверь тихо отворяется. Вытащив ключ из замка, я бедром прикрываю ее снова. Она захлопывается с двойным звуком, эхом отозвавшимся в тесном парадном. Поднимаясь по сбитым ступенькам, я держу правую руку в кармане брюк. И ради тепла тоже. На улице холодно, а пальто у меня тонкое. Первый этаж. Менеер Схелм. Второй этаж. Юфрау Бест. Третий этаж. Семья Моддер (голос молодого Моддера мы иногда слышим). Четвертый этаж. «Сегодня произошел трагический случай…

»

Пока еще ничего не случилось, но печатные станки уже работают вовсю. Прекрасная машина, только без никелированных рукояток. Споткнувшись о порог, я вхожу.

Первая минута.

В комнате еще мрачнее, чем на улице. Меа поднялась мне навстречу, она бледна, под глазами мешки.

— Как дела?

Я сбрасываю пальто, золотую ливрею бедноты — локти, тщательно заштопанные любящей женской рукой, дырочки, прожженные сигаретами, а в шкафу висят роскошные меха, как в том рассказе Шерлока Холмса: Невиль Сен-Клер, переодетый нищим, с копной огненно-рыжих волос, с полными карманами медяков… медяки, сребреники, серебро, сервилат, сержант, лейтенант фон Клейст.

— Плохи дела.

ПЕРЕПРАВА

Осенью 1348 года я вдоволь побродил по Европе. То был странный мир, который я только через много лет впервые увидел на карте, и он, к моему удивлению, рассыпался на страны и полуострова самой невероятной формы! Эту карту я одолжил на вечер и ночь у одного монаха-доминиканца в продымленной корчме; до сих пор во всех этих странах я видел лишь одну дорогу, пыльно-белую или грязную, пустынную или опасную, извилистую или прямую, но всегда бесконечно длинную, а теперь столкнулся с неожиданной нереальной реальностью (под защитой двух трубящих ангелов с пергаментным свитком, окруженных разными чудовищами и знаками зодиака), куда значительней, а может быть, и мельче, но, во всяком случае, гораздо более пригодной для того, чтобы сунуть ее в карман и забыть о ней, нежели та, которую мне пришлось пережить на единственной дороге моих настоящих странствий. Чтобы спокойно все обдумать и сравнить, я чуть было не ограбил доминиканца, но мы выпили еще но стакану, и этим все закончилось.

Я высок ростом, плотно сложен, бываю буен, когда меня заденут, обожаю бродяжничать и не верю ни в бога, ни в его заповеди. Не верю я и в дьявола. Это последнее обстоятельство в сочетании с некоторыми внешними особенностями (и с одним случаем, происшедшим во время моего рождения, о котором я предпочитаю умолчать) иногда заставляет меня думать, что я и есть сам дьявол. Предположить другое для меня пока еще слишком дерзко. Должен признаться, что я часто вызываю суеверный страх среди окружающих. Об этом я тоже не буду особенно распространяться, как и о разных случаях в городах и на постоялых дворах, которые в какой-то мере подтверждают это подозрение: не хочу давать оружие против себя моим врагам. Достаточно будет сказать, что обычно в первый день меня радушно принимают, во второй заставляют рассказывать, в третью ночь никто не может заснуть, на четвертый или пятый день я поспешно покидаю город или деревню, а за мной гонятся судейские, слуги, священники и собаки, меня обвиняют в самых невероятных преступлениях, приписывая мне давным-давно совершенные в этих местах грабежи и считая отцом внебрачных детей почти такого же возраста, как и я сам! Так бывало настолько часто, что я уже забыл подробности каждого отдельного случая. Да и что толку оправдываться?

Может быть, именно потому, что мне так часто и неожиданно выпадает на долю сверхъестественная или недобрая слава, я предпочитаю путешествовать во время эпидемий. Страх перед смертью настолько охватывает человека, что ему уже некогда думать о мнимых опасностях, и поэтому я чувствую себя свободней в тех городах, которым грозит «черная смерть», нежели там, где жизнь протекает беззаботно. Правда, в тяжелые и тревожные времена меня скорее могут сжечь, если обратят на меня внимание, но обычно до этого дело не доходит, потому что в такие периоды все заняты другим.

Я выбираю города, которым грозит опасность, но я еще настолько ценю жизнь, что тех мест, где болезнь в разгаре, избегаю. В путешествиях я опережаю «черную смерть» или езжу вслед за ней, как рыбка-лоцман, которая плавает впереди акулы, или как шакал, который плетется за царем зверей. Часто эта игра так увлекательна, что мне кажется, будто я принимаю участие в войне, в маневрах и походах, требующих тонкого расчета, а мне, кроме того, необходим еще и немалый опыт и знание болезней, моих союзников, от которых я все же держусь на известном расстоянии.

Глядя на опутанную странной сетью дорог и рек старую карту, которую мне так хотелось заполучить в собственность, я видел большую часть моей богатой приключениями жизни, которая проходила в обществе «черной смерти»; я видел, как прокрадываюсь в города, куда она, может быть, тоже придет или откуда, возможно, уже ушла; вместе с ней я делаю крюк на дороге, избегая как деревень, не затронутых заразой, так и таких, где в живых осталась только одна старуха; я упрямо остаюсь на берегу широкой реки или переправляюсь через нее там, где этого никто другой не сделал бы; я видел себя в корчмах бросающим игральную кость, которая должна определить мой путь, потому что многое зависит от случая, который, однако, можно подчинить своей воле; вникающим в тайный смысл слухов, рассказов и преданий, прогнозов врачей, полета стервятника; ускользающим от армий, или следующим за ними, или проходящим сквозь них. Для меня самое волнующее — не то, каких женщин я буду любить в этом городе, там, за городскими стенами, а то, каких мертвецов, какие похороны я там увижу! Встречу ли я там докторов с длинными черными масками на лице и с целебными травами или они к тому времени уже покинут город? А когда я попадаю через ворота в город, какое удивительное чувство безопасности и одновременно страха охватывает меня! Когда же я люблю женщину (а в них нет недостатка: во времена заразных болезней каждый особенно усердно предается служению Венере и наибольшим успехом пользуется тот, кто находится на короткой ноге с нечистой силой и по кому это видно — а по мне видно), то как объяснить внезапное головокружение и тяжесть в ногах: наслаждение ли это приближается или черная смерть, предавшая своего союзника и наносящая ему удар?

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕРА

С некоторым преувеличением можно утверждать, что Альбертус Коканж стал часовых дел мастером еще в тот момент, когда его прадед открыл часовую мастерскую. Он стал им еще до своего рождения и был уже тогда часовщиком, отменным мастером своего дела. Прадеду, деду, отцу не оставалось ничего другого, как воссоздать его в этой готовой форме — состоянии его будущего бытия. Впрочем, не часовая мастерская составляла самую ценную часть их наследства, а удивительная способность слить себя воедино с ремонтируемыми часами. Нередко Коканж чинил сложнейшие механизмы, не обращая решительно никакого внимания на клиента, ожидающего у стойки. И в то дождливое утро он тоже был поглощен делом — пытался открыть отверткой крышку необыкновенно массивных старомодных часов, о которых владелец сказал, что они отстают, как вдруг заметил по левую сторону от себя и на таком же расстоянии от края стойки бледную руку, пальцы которой непрерывно сжимались и разжимались, словно стараясь привлечь внимание или подать какой-то знак. Он глянул на нее вполглаза. Что рука эта принадлежала человеку, который только что вошел в мастерскую, едва ли доходило до его сознания, хотя он смутно и припоминал неуклюжую фигуру в широком темном плаще с воротником, поднятым до ушей. Как только посетитель протянул часы, пожаловавшись на их неисправность, Коканж сразу же перестал обращать на него внимание, и теперь бледная рука, так далеко, так бесстыдно далеко вытянутая вперед, казалась скорее принадлежностью стеклянной витрины с разложенными в ней рядами часов, чем частью человеческого тела. Продолжая возиться с часами, он решил не отвлекаться. Вернее сказать, это решение было скорее констатацией факта, что он снова не отвлекся, и это доставило ему чувство удовлетворения. Однако ритмичное движение пальцев не прекращалось; возясь с часами, Коканж не мог этого не замечать. Ему и в голову не пришло, что над ним подшучивают; он подумал, что, вероятно, этими однообразными жестами посетитель пытается что-то объяснить ему насчет своих массивных часов; поэтому пальцы часовщика ни на мгновение не прекращали своих мелких, как у насекомого, движений. Он не испытывал страха, ничто не внушало ему опасений, может быть, это только немного отвлекало от работы. Было бы лучше, конечно, если бы руку все-таки убрали. Он уже собрался высказать такое пожелание, как вдруг его усилия увенчались успехом и крышка часов открылась. Несомненно, созерцание часового механизма заняло бы все его внимание и отвлекло бы от бледной руки, однако вместо обычного латунного механизма под крышкой оказался толстый кусок сложенной бумаги, смятый по четырем углам — там, где он был втиснут в старомодный круглый корпус. А бледная рука тем временем ни на мгновение не прерывала свою гимнастику, и часовщик тут же подумал о студентах, которым его жена сдавала комнаты и которые однажды подняли на флагшток дома стул. Этих обременительных крикунов, ничем не интересующихся, кроме вечеринок, было трое, за ними по очереди бегали с чаем, едой и выутюженными костюмами его жена и две дочери, и, собственно, из-за них Коканж все более и более замыкался в своей работе и днями не покидал мастерской; иногда он даже просил, чтобы ему приносили еду в рабочее помещение или прямо за стойку, и в таких случаях особенно следил за тем, чтобы не оставить отпечатков жирных пальцев на часовых стеклах, а после супружеских ссор он нередко и спал на раскладушке, которую поставил тут же, в мастерской. С толстой брюзгливой женой у него часто случались разногласия из-за студентов; дочерям, особенно младшей, он все меньше доверял, после того как однажды поздно вечером увидел свою младшую, идущую под ручку и под одним зонтом то ли с кем-то из трех своих постояльцев, то ли с кем-то из их гостей: ведь их собиралась целая компания в комнатах наверху, где они курили, шумели и неестественными голосами требовали свежего чаю. Престарелому отцу Коканжа, слепому и почти впавшему в детство, частенько казалось, что гремит гром, но это всего-навсего шумели студенты. Впрочем, поскольку у них был отдельный вход, они еще не докучали Коканжу в самой мастерской. Чтобы убедиться все-таки, не проник ли кто из них в мастерскую с целью подшутить над ним, он медленно поднял голову. В этот момент раздался голос посетителя, явно не принадлежавший никому из студентов.

— Посмотрите-ка лучше на руку.

— Что это все значит, менеер? — спросил Альбертус Коканж, держа отвертку в одной руке, а злополучные часы в другой и направив испытующий взгляд прямо в лицо, которое было так же бледно, пухло и болезненно, как и рука, производившая движения. Лицо

— Мне нет никакого дела до вашей руки, — сказал он, — я часовщик, а не содержатель лавки редкостей и принадлежностей для фокусов.

— Вот именно, — согласился человек, его взгляд скользнул по правому рукаву к кисти руки и обратно, — именно потому, что вы часовщик, вам и следовало бы посмотреть на руку, а не вдаваться в рассуждения.

НЕВЕРУЮЩИЙ ФАРАОН

Описанный Геродотом фараон Амазис, такой забияка, грубиян и пьяница, как будто он происходил из семейства воров и бродяг, получил, кроме того, еще и прозвище Свободомыслящий. Однако это прозвище связано с нежеланием Амазиса подчиняться законам стеснительного придворного этикета, а не с его сомнениями в тех вещах, в которые верили все фараоны, даже знаменитый и мудрый Эхнатон, заменивший всех богов одним-единственным. Ибо нигде не засвидетельствовано, что этого единственного бога Эхнатон почитал меньше, чем его предшественники всех остальных, вместе взятых. Судьба скептика была в стране пирамид, вероятно, еще менее завидной, чем судьба вора или пьяницы. И если среди сорока двух самых страшных грехов случайно отсутствует упоминание о неверии, то лишь потому, что египтянину даже не могла прийти в голову мысль о существовании таких чудовищ, как атеисты.

Однако они, должно быть, все же существовали, эти атеисты, ибо во все времена рождаются люди, склонные к вере, и люди, склонные к сомнению. Разве не интересно было бы написать о неверующем фараоне? И ведь такой фараон в самом деле жил когда-то в Египте, хотя у Геродота ничего о нем не сказано. Из уважения к «отцу истории» и мы сохраним имя царственного безбожника в тайне.

Этот фараон не отличался ни солдатской грубостью Амазиса, ни стремлением к метафизическим упрощениям, обессмертившим имя Эхнатона. Ему был совершенно чужд также и революционный дух, присущий Эхнатону. Поэтому, открыв великую тайну, что в мире нет ни богов, ни чертей, ни духов, ни сказочных чудовищ, он приложил все усилия к тому, чтобы она так и осталась тайной. Ведь если бы он рассказал об этом, с его династией было бы тут же покончено; после смерти, если не раньше, его бы осудили как вероотступника, а его сын, даже будучи глубоко верующим, никогда не смог бы сесть на трон. Поэтому он продолжал, как и прежде, беседовать со своими жрецами о загробной жизни и каждое утро исправно приносил богам причитающуюся им жертву; и ни разу в момент, когда превозносились его царские добродетели и прославлялось его божественное происхождение, верховный жрец, стоявший рядом с троном, не мог заметить на его губах следов усмешки. А между тем именно версия о божественном происхождении фараона привела его на опасную тропу атеизма, хотя ему понадобилось много лет для того, чтобы в своем происхождении от бога Ра увидеть самый бессовестный обман изо всех, когда-либо рождавшихся в человеческих головах.

Сын солнца — как бы не так! Его отец, предшествующий фараон, грузный мужчина, всегда обливавшийся потом, любил купание и красивые одежды. И хотя физиономия у него была достаточно красная, солнце она совсем не напоминала. Правда, для того чтобы мудрый, хорошо знакомый со священными догмами фараон усомнился в своем сверхъестественном происхождении, этих прозаических и даже в какой-то мере забавных наблюдений было недостаточно. Доказательства двойного происхождения, особенно когда они излагались на больших свитках папируса, выглядели очень убедительно, и нередко фараон позволял себе удовольствие до конца поверить в фантастическую версию, что лишь его тело обязано своим существованием отцу, душу же вложил в это тело сам бог Ра. В дальнейшем тело превратится в мумию, как и тело отца и других предков, а душа вновь возвратится к своему могучему создателю и будет вкушать неземное блаженство, а также сохранит за собой свободу опять поселиться в покинутой ею мумии, если очень уж соскучится. Против такой возможности трудно было что-либо возразить. То, что никто не видел бога Ра иначе как в виде огненного шара, простого по форме и совершающего весьма однообразные действия, еще не означало, что у Ра не могло быть человеческой души, заключенной в солнце, как у человека душа заключена в теле. В любом теле может скрываться любая душа, обычная или необычная: кошки, например, дают приют богине Баст, а скарабеи — богу Пта. Все это не только признавалось возможным, но и не подвергалось в течение тысячелетий ни малейшему сомнению. Кто не верил в это, считался варваром.

Однако фараон был просто не в состоянии поверить во все это, хотя эта вера и была на руку ему и всей его династии. Он знал, что он не бог; очевидно, его не без основания называли мудрейшим и справедливейшим — он не мог обнаружить в себе ни одного божественного качества. К богу Ра он имел такое же отношение, как самый последний раб. А так как фараон был все-таки гораздо образованнее своих рабов, ему не оставалось ничего другого, как усомниться в существовании бога Ра. Затем та же участь постигла и всех других богов. Ну а разве мог человек, переставший верить в богов, по-прежнему верить в чертей и в бессмертие душ? Через несколько лет фараон не верил уже даже в собственное бессмертие. Дальше идти было некуда: во всем, в чем можно было усомниться, фараон уже усомнился.