Стеклянная тетрадь

Ветер Андрей

«Стеклянная тетрадь» — сборник моих ранних повестей. Трудно сказать что-либо о них. Они разные. Они дороги мне потому, что каждая связана с определённым периодом моей жизни и напоминает мне о том времени и о причинах написания. Многое объясняю письма, размещённые в конце этого литературного сборника. В данном варианте "Стеклянной тетради" присутствует не всё, что было в книге изначально, многое я спрятал (возможно, навсегда) от посторонних глаз.

СОЧИНИТЕЛЬСТВО СКАЗОК

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Когда наступило Послесловие, он, распятый старческой неподвижностью, в последнем накатившем приступе бессильного отчаяния осознал, что подходит к концу заключительный отрезок жизни, рыхлый и вязкий, как тесто, где мягко исчезает в глубине любая брошенная вещица. Пришло время утонуть в смертельной густоте тишины. Одинокий и больной, не способный удержать даже карандаш, чтобы положить на бумагу не сказанные последние слова, он лежал на мятом постельном белье и вбирал в себя запах дряхлости бессмысленного долголетия. Глаза смотрели на перегоревший прозрачный зрачок электрической лампочки под потолком.

Послесловие было молчаливым и сумрачным, не оставляющим надежд, как истлевшая одежда на умершем в пустыне путнике, кости которого облизывает шершавым языком знойный ветер.

Зачем человеку старость, если он валится в её морщинистые руки безвольным мешком, не приобретя за жизнь ни мудрости, ни веры в Бога? Даже его склизкое, без форм и костей «я» не удержится бок о бок с ним на смертном одре. Без света и спутника отправится он по неведомым коридорам туда, где не знающие жалости Ваятели замесят из его праха новый зародыш и вложат его в жидкую колыбель очередного материнского лона, чтобы однажды он снова появился посреди людей и, согласно незыблемым законам, ещё раз прошёл человеческий путь, постигая упущенное.

Послесловие означало приближение Тишины, и это пугало, потому что, ничего не поняв, он оставлял жизнь и погружался в Беззвучие, не зная, какие вопросы следует задавать.

Месяца за два до того, как тело его превратилось в вялую, почти бескровную куклу, он неожиданно ощутил соприкосновение своего рассудка с невидимой тканью (поэт, вероятно, назвал бы подобное состояние благословенным величием мира). Чьё–то дыхание щедро отогрело его память, и он увидел свою пёструю жизнь, словно это было гигантское свеженаписанное полотно, ещё отблёскивающее маслом на свету и густо пахнущее. Он вцепился в авторучку и принялся торопливо пересказывать увиденное. Строчки текли одна за другой. Он вспоминал и пересматривал по много раз ушедшие дни, но память не наполняла сердце пониманием. Радость, слёзы умиления и боль ложились на желтоватую бумагу; от осознания же (волшебно–спасительного) не было и следа. И мелодия жизни услышанная, но не поддержанная, улетучилась.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Я родился давно. Говорят, мой первый крик раздался в обеденное время и был похож на кашель поперхнувшегося ребёнка. Сам я не помню. По крайней мере, время моего появления на свет не сделало меня большим любителем обильного обеда. Хотя временами меня охватывал самый настоящий жор, который можно встретить разве что в гротескном фильме. Тогда обильная слюна выделялась у меня при виде жирных капель на коричневой (где временами попадались волосики среди набухших пупырышков) корочке запечённого в духовке гуся или при виде растёкшейся кремовой лавы на пористых ломтях сочного бисквита.

День моего рождения пришёлся на зимнюю погоду, но и это не запомнилось. В моей размытой новорождённой памяти осталась непередаваемая тяжесть, граничащая с удушьем, которая навалилась и придавила меня, не осознавшего ещё собственные размеры и силу. Я наполнился ужасом, нестерпимым страхом перед действительностью, и страх такой возникал без всякого предупреждения от случая к случаю на протяжении всей жизни. Он убивал меня, и меня удивляет, что он не покончил со мной сразу.

Затем в памяти отпечаталось позорное ощущение мокрых штанов.

Солнце жгло громадные стёкла окон и наполняло духотой прогретую до предела классную комнату. Коротко остриженные затылки ослепительно отражали струи небесного светила. Под монотонное жужжание мух, временами стукавшихся о стекло, и гудение большого вентилятора под потолком что–то сосредоточенно говорила щупленькая учительница в тяжёлых очках.

Иногда слышался чей–то удручённый вздох, похожий на рассыпавшееся пыльное привидение, да поскрипывала парта под чьей–то маленькой попкой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Большинство родителей, с которыми мне приходилось сталкиваться в жизни, мало чем отличались от моих. Делая из своих детей людей, они старались вылепить собственное подобие или же существо, схожее с их идеалом, который, кстати сказать, никогда не имел никакого конкретного образа. Основная масса человеческих желаний не принимает чётких форм, она подобна ощупыванию предметов в глубокой тьме, где что–то лишь угадывается под пальцами, но никогда не проявляется в едином целом. Временами нащупанное частично удовлетворяет слепцов, но далеко не всегда.

Я старался быть послушным. Правда, в большинстве случаев моего согласия никто не спрашивал. Я был одной из вещей, составлявших полный семейный набор. Кукла, которую возят с места на место, не имеет слов. И я был куклой. Меня перетаскивали из города в город, из страны в страну. Я расставался с привычными стульями и стенами, я не успевал привыкать, и мне казалось, что жизнь бывает только такой — постоянно меняющейся, лишённой скелета и конкретного облика. Должно было пройти немало лет, прежде чем я осознал, что такое для человека дом, свой дом, постоянный дом, привычный дом, обжитый и прогретый собственным дыханием. Я был лишён дома. Я представлял собой незначительную игрушку, принадлежащую взрослым людям.

Когда меня привезли в Москву, я с удивлением узнал, что этот город считается моей родиной. Вокруг все разговаривали по–русски, я мог понимать любые слова, сыпавшиеся из толпы, но почему–то это не сближало меня с людьми. Огромный город смотрел на меня равнодушно, словно меня не видя, не любя.

Жаркий серый асфальт дымился сплюнутой слюной. Чуждо и дико гремели трамваи, а гудящая повсюду русская речь вдруг стала абсолютно ненужной. Что–то глубоко в голове не желало понимать и противилось слушать окружающий мир.

— Новенький? — брызгами дыхнул мне в лицо мальчишка, запорошённый рыжими веснушками. — Здравствуй, новенький!

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Подобно лёгкому покрову полупрозрачного тюля опускается невесомое тело памяти на распластанное позади меня пространство прожитых лет.

Чаще других образов перед глазами вырисовывается облик женщины, и кажется мне, что собрано в ней всё, что есть в жизни. Она мягка и тепла, она окутывает убаюкивающим дыханием, надёжно скрывающим от неведомых, но пугающих невзгод. Она ласкова, но краешки её притягательных пухлых губ, покрытых лаковым красным цветом, подрагивают, когда пробегает по ним тень электрического разряда. Она величественна, эта женщина, подобно грандиозному изваянию, вышедшему из–под рук гения, на неё смотришь подолгу, позабыв о тикающих стрелках часов, и тем больше ненасытности испытываешь, чем дольше вглядываешься. Движения её полны тяжести пульсирующего в ней потока крови, который насыщает женское тело жаром и превращает её мышцы в ленивую, измученную истомой плоть, вытянутую обнажёнными гладкими линиями для раздражения желания.

Нет, не стоит упрекать меня в нечистоте. Я склонял перед женским миром мою воспалённую голову, ощущая превосходство (первородство) этих существ надо мной. Но проникнуть в их тайну — а попасть мне туда было необходимо, жизненно важно — я мог только через глубины женской физической природы. Тайна лежала близко, но она скрывалась от меня, маскировалась, хитроумно меняла обличье. А я тянулся в это манящее нечто, чтобы через прикосновение к бархатным порам нежных живородящих тканей вступить в неделимый союз с природой.

В более старшем возрасте как–то получил я толстый журнал с тончайшими глянцевыми страничками, залитыми яркими фотографиями голых манекенщиц. На нескольких снимках, выполненных под водой фотографом–аквалангистом фигурировала сказочная длинноволосая брюнетка, явно из рода русалок (полупрозрачная, как бы не из плоти, а из сгустков воды сделанная). Она летала. Парящая девочка в мягких голубых тонах водной массы. Её раздетое тельце так не соответствовало облику всех других моделей — сидящих, стоящих, лежащих — и выглядело так невесомо, что обнажённость делалась особенно подчёркнутой. Её фигура висела. Волосы на голове густо расплывались тёмной мутной охапкой морских водорослей. Груди не по–земному округлились. Нежно прорисовывались мышцы живота и сходились клинышком возле ног, где размытым тёмным пушком запечатлелись мягкие волосы (вата в воде), под которыми, казалось, не было ничего, кроме гладкой, как на животе, кожи…

Разумеется, она не была куклой, она (бесспорно!) принадлежала к роду женщин, живых и желанных, и её взмывшее в поднебесье океана тело во всей своей невинной и беззащитной наготе выставлялось на обозрение всему человечеству. Но она не пробуждала во мне влечения… Был восторг и удивление, был удушающий ураган, готовый изничтожить меня за неумение моё проявлять рождающиеся чувства… Та русалка была одновременно всеми женщинами мира: все они могли летать, и волосы каждой из них были клубами мутных водорослей.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В который раз уже швыряют меня в дорожный чемодан, ухватив за шкирку: бесправный перебрасывается так из угла в угол, беспомощно тараща глаза на руку хозяина–великана.

Опять солнце жжёт глаза, жёлтыми наконечниками острых лучей в зрачки стреляет. Шипит от жары земля, а после дождя долго дымит.

Глобус повернулся под ногами, подтянул ковром незнакомые улицы с крикливыми толпами чернокожих человечков. Вновь чужие лица (сколько их ещё на моей планете?) вокруг меня сыплют непонятными словами, белыми зубами улыбаются.

Сменилось место, стены дома, двор с деревьями, но вместе с нами, как впившийся в мякоть тела клещ, приехала душная напряжённость семейных отношений. Домашняя война не отстала, не затерялась в исчезнувшей за горизонтом Москве. Небосклон покрылся чёрным маслом. Густо капало. Куда ни встань, затопило дом тиной.

Семья — ложь. Ветхая тряпка, намотанная на побитые до синяков худые бёдра скитальцев.