Осень 1944 года, линия фронтов приближается к германским границам. Ожесточённые сражения, мобилизация промышленности, строительство подземных заводов — ничто не может спасти Германию от поражения. Только Чудо, таинственное Оружие Возмездия, о котором все говорят. Но что это? Новые ракеты ФАУ? Атомная бомба? Или нечто совершенно иное?
Альрих фон Штернберг, имперский маг, равный по силе магам древности, готов подчинить ход времени.
Но Каменные Зеркала доисторического комплекса Зонненштайн покоряются только избранным.
Что должен предложить маг в обмен на всемогущество?
Свою волю? Или душу?
И за что Альрих фон Штернберг готов пожертвовать жизнью?
За Германию? За своего шефа, рейхсфюрера СС Гиммлера?
А ещё ходят слухи, что тех, кто тёмен душой, тех, кто запятнан кровью, Зеркала безжалостно уничтожают…
ЕСЛИ ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ БЫТЬ ПОДОБЕН БОГУ, ОСТАНЕТСЯ ЛИ ОН ЧЕЛОВЕКОМ?
Тюрингенский лес
Ноябрь 1944 года
— Wiedzia Jem, ze to prawda.
«Я знал, что это правда».
Взъерошенный седой человек спотыкается, тщетно пытаясь ускорить шаг, и едва не падает. Сбившееся дыхание срывается в надсадный кашель. Человек поминутно оглядывается через плечо и всякий раз успевает заметить — или ему только кажется — тень невесомого, неощутимого, стремительного движения у себя за спиной. Но на снегу видны лишь его следы. Две борозды пошире, где снег взрыхлили пришаркивающие, нетвёрдые от усталости ноги, и третья, узкая, пунктиром, — где земли коснулась ноша, которую человек не бросил бы даже под угрозой расстрела.
Снегопад погрузил выстуженный северными ветрами лес в глубокое оцепенение. Графическая чернота и неподвижность мёрзлых ветвей кустарника поперёк морщинистых сосновых стволов. Ледяной покой и тишина. Но ветки чуть покачиваются, стряхивая снег, там, где человек мимоходом, шатаясь от тяжести большого угловатого чемодана, задел их плечом, — или выдают присутствие того, кто крадётся следом?
— Wiedziaiem, — бормочет человек, стараясь успокоить себя звуком собственного хриплого, стёртого голоса, и вздрагивает, когда чёрно-белая мешанина подлеска на самой границе зрения вдруг оживает, складываясь в подобие фигуры — не то зверь, не то охотник — и, стоит только обернуться, рассыпается, как фрагменты мозаики, превращаясь в переплетение ветвей.
1. ПЕРВОСВЯЩЕННИК
Франконский лес, Адлерштайн
14 октября 1944 года
Вечером Хайнц вспомнил о дневнике. Машинально поднимая руку к левому нагрудному карману, где лежала возвращённая книжечка, Хайнц подумал, что последние полторы недели протащились мимо, не потрудившись отметиться в дневнике ни единой строкой. И дело было не только в однообразии казарменного существования. До сих пор Хайнц передёргивался до судороги в пальцах ног при малейшем напоминании об отвратительном происшествии недельной давности. Пережитый стыд горячей кашей стекал по затылку за шиворот, и Хайнц со злостью думал о том, что больше не возьмётся ничего записывать, покуда существует опасность, что вновь засекут за этим делом.
В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтершарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины — то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, — Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.
Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами — ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтершарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, — книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.
После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.
На вечерней поверке шарфюрер Отто Фрибель благосклонно выслушал донесение заместителя насчёт злостного нарушения дисциплины рядовым Рихтером (об Эрвине почему-то не прозвучало ни слова — впрочем, Хайнц и не собирался сдавать приятеля) и дал добро на проведение экзекуции. Шарфюрер был уполномочен самолично разбирать незначительные происшествия и наказывать провинившихся, не беспокоя некоего полумифического оберштурмфюрера, которому отделение формально подчинялось, хотя тот, похоже, предпочёл навсегда забыть о совершенно лишней в жизни расположения горстке не понятно кому нужных людей. Традиционные наряды вне очереди командир отчего-то не считал эффективной мерой наказания, да и вообще старался не придерживаться какой-либо строгой определённости в выборе карательных мер, предпочитая вольную импровизацию. Роль карателя и импровизатора он передавал по-обезьяньи изобретательному Людеке, сильно скучавшему по своим обязанностям надсмотрщика в «кацет».
Адлерштайн
17 октября 1944 года
Колонна Муравьёв совершала марш-бросок с полной выкладкой. Несколько солдат тащили тонкие прутики, один — какую-то мелочь с зеркальными крылышками, и ещё один волок многоногую каракатицу втрое больше себя самого. Муравей-офицер — во всяком случае, Хайнц решил, что это именно офицер, потому что он был самым большим и самым чёрным среди прочих, — шествовал в середине колонны налегке и нервно поводил усами: наверное, подозревал, что впереди его отряд ждёт засада. Это была дерзкая вылазка — пересечь обширную местность, напрочь лишённую укрытий, да ещё почему-то на такой высоте, да ещё в середине октября — правда, последние три дня были по-летнему тёплыми, вчера Хайнц даже видел бабочку, — но нельзя было сказать наверняка, что будет с погодой уже вечером — муравьи это, очевидно, знали и очень торопились. Может быть, они спешили присоединиться к своей армии. А возможно, их муравейник, подготовившийся к зиме, разбомбил сапожищами кто-нибудь из охраны расположения, и группа уцелевших защитников искала убежище. Колонна муравьёв отважно преодолевала бескрайнюю пустыню, которая для Хайнца была лишь широкими деревянными перилами. «Интересно, что они обо мне думают? — рассуждал Хайнц, почти уткнувшись носом в перила. — На что я, по их мнению, похож? Или они меня просто не замечают?» Хайнц отошёл подальше, чтобы ненароком не подавить полвзвода, и уселся на дощатый настил сторожевой вышки, свесив ноги вниз, в голубую просвеченную солнцем пустоту.
С дозорной вышки был виден целый мир. Поднявшись на неё, всегда можно было убедиться, что вселенная за пределами расположения ещё существует, несмотря ни на что. Даже несмотря на чудовищные слухи из штаба о том, что два фронта с двух сторон накатываются со скоростью горной лавины.
Этим утром солнце рассеивало над миром остатки тумана. Столбы света торжественно стояли в бледной дымке среди древней еловой черноты и тёмной паутины влажных ветвей старых лип. Пятеро солдат, рассевшихся возле перил, молчали, словно в церкви. Молчал и караульный, которому, единственному из всех, действительно полагалось в этот час находиться на вышке и гонять от неё самовольщиков из отделения Фрибеля, с утра вздумавшего занять солдат полезным делом — уборкой казармы. «И чтоб под койками тоже мыли! Я ведь потом обязательно пройдусь под вашими кроватями, посмотрю! Ну чего вы ржёте как свиньи? Я что, непонятно объясняю?» — распорядившись таким образом, Фрибель убыл в штаб, где, по некоторым заслуживающим доверия данным, застрял всерьёз и надолго, получая от начальства таинственную инструкцию. Людеке же ещё с вечера траванулся каким-то спиртосодержащим пойлом и, к жеребячьей радости всего отделения, временно избавил рядовых от своего обременительного присутствия. Утро было чудесным. Разлив воду по полу казармы, солдаты разбрелись кто куда.
При влезании на благословенную дальнюю угловую вышку, несмотря на удобство её расположения — кругом были глухие стены складов, — следовало соблюдать известные меры предосторожности. Нужно было, во-первых, идти к ней по одному, во-вторых, сворачивать за хозяйственные постройки ещё до складов, и к тому же очень желательно было придать лицу выражение крайней сосредоточенности, а походке — максимальную степень солидной поспешности, будто ты направлен каким-нибудь офицером с важным поручением и изо всех сил стараешься не расплескать из головы пункты этого поручения на долгом пути.
Таким образом, нарушая самые устои дисциплины, на вышке компанию караульному составили пять бездельников.
Адлерштайн
18 октября 1944 года
Утром обещанный особоуполномоченный рейхсфюрера так и не приехал. Отделение получило наряд на уже ставшую привычной разгрузку автомашин — почти каждый день в расположение прибывали грузовики с ящиками, чаще деревянными, иногда металлическими. Эти ящики нужно было перетаскивать в складские блоки, а изредка — и тогда рядом непременно дежурила пара-тройка офицеров из штаба — в подвал дворца. Что находилось в ящиках, солдатам, разумеется, знать было не положено. Пфайфер божился, что якобы подсмотрел однажды, как офицеры вскрыли один ящик, и внутри оказались переложенные ватой человеческие кости с прицепленными к ним бирками, а в другой раз будто бы приметил, что из металлических контейнеров извлекали стеклянные пузыри с прозрачной жидкостью, в ней что-то плавало («Человеческие зародыши!» — делал страшные глаза Пфайфер) — солдаты над всем этим от души потешались. Пфайфер с такой же убеждённостью как-то рассказывал, будто в подвалах штаба водятся крысы размером с собаку и что у коменданта расположения (в нижних карманах кителя нескромно носившего по фляжке со шнапсом и оттого получившего среди солдат прозвище «Бомбовоз») под чёрной повязкой (он воевал всю Великую войну) скрыт механический глаз, которым он прекрасно видит в полнейшей темноте.
В жёлтом электрическом сумраке склада солдаты резво укладывали ящики штабелями и шутливо переругивались. По углам в клочьях пыли и в обрывках старых газет шуршали мыши. Хайнц болтал и смеялся вместе со всеми, но на душе у него было муторно. Он полночи не спал, ворочался на продавленной койке и думал о том, что всё неожиданно само собой уложилось в схему, логичную донельзя. В целом она выглядела так: уполномоченный рейхсфюрера — «особенный» офицер — «Аненэрбе» — отделение новобранцев, содержащееся отдельно от прочих солдат, будто на карантине, и пока никак не оправдавшее своего существования. В пользу «Аненэрбе», про которое ещё никто официально не объявлял, недвусмысленно говорили стопки старых журналов в казарме — все издания так или иначе имели отношение к обществу «Наследие предков» — Хайнца удивляло, почему ему раньше не приходило в голову задуматься над этим вполне очевидным фактом. Зачем оберштурмбанфюреру — подполковнику! — десяток новобранцев? Уж наверняка они нужны ему не в качестве вояк. А в качестве чего?..
Хайнц так взвинтил себя всеми этими мыслями, что до дурноты не выспался и сейчас маялся от свинцовой тяжести в голове, заранее ненавидя треклятого особоуполномоченного, даже не удосужившегося приехать вовремя.
Остальным, видать, тоже было не по себе — специально для наблюдения за парадным подъездом штаба отрядили Вилли Фрая — он периодически выходил из складского помещения, пробегал до проезда, откуда была видна площадь с фонтаном, и возвращался назад, чтобы сообщить: как не было, так и нет никого. У Хайнца всё валилось из рук. Он натыкался на товарищей, всем мешал и к тому же уронил ящик прямо на ногу Радемахеру — тот обложил Хайнца такой отборной руганью, что все складские мыши в панике заметались по углам. В конце концов, Хайнца отправили в дозор вместо Вилли Фрая. Дождавшись, пока Фрибель выйдет на перекур (курить в складских помещениях, как и в гаражах, строжайше запрещалось), Хайнц выскользнул вслед за ним в полуотворённые ворота, прошёл за грузовиками, а затем побежал вдоль бетонных, в грязных потёках, стен. Склады и гаражи кончились, осталась только дорога, остатки парка с хилыми редкими деревцами, с обнажённой землёй, испещрённой следами шин, и серая громада дворца, и совсем вдалеке — полоса забора, ворота, вышки. Хайнц забрёл в выкошенный парк, бросил взгляд на площадь — пустую, конечно, — и решил, что надо, пожалуй, поворачивать назад, пока его тут не поймали: среди многочисленных запретов (частенько нарушаемых) был один, грозящий взысканием за праздношатание на территории расположения, в особенности поблизости штаба. Но в этот момент что-то в пейзаже переменилось. Далёкие ворота раскололись надвое, пропуская целое стадо разномастных машин: броневик, армейский «кюбельваген», гражданский «Мерседес» — и всё это в окружении мотоциклов — а затем породистый лощёный зверь, длинный, чёрный, изящный и презрительный («Хорьх?» — гадал Хайнц, щурясь), потом грузовик, ещё один «кюбельваген», ещё один броневик — Хайнц уже повернулся, чтобы бежать к складам, но решил досмотреть представление до конца. Чёрный зверь мягко остановился у подножия лестницы, пренебрежительно глядя фарами прямо на Хайнца, а на лестнице тем временем появлялось всё больше и больше встречающих. Открылась передняя дверь, выпуская шофёра, в свою очередь с многозначительной неспешностью подошедшего к задней двери, чтобы выпустить из машины некоего типа, невыносимо длинного, худого, чёрного — чёрная шинель, чёрная фуражка, — а с другой стороны резво выпрыгнул низенький и крепенький малый, тоже в чёрном и с большим чемоданом, — дальше Хайнц смотреть не стал, опрометью бросился к складам. У самых складских ворот его изловил Фрибель — будто нарочно за грузовиком подкарауливал, выскочил, вцепился Хайнцу в плечо и обдал шершавым душком старой, давно не вытряхиваемой пепельницы: «Ты где шляешься, скотина безрогая?! А ну марш на построение!»
Адлерштайн
19 октября 1944 года
Прижавшись затылком к тёплому дереву, Хайнц посмотрел вверх, на перекрещивающиеся под потолком резные балки. Балки были украшены изображениями роз и крестов. Хайнц принялся считать кресты, но скоро сбился, да и шея затекла — и потому уставился в противоположную стену. Панели на ней были из морёного дуба, и волокна тёмной древесины слегка серебрились под сумеречным светом из окна. Окно занимало всю стену в конце коридора. Высокое, как и все окна в штабе, стрельчатое, в частом переплёте, с выложенным цветными стёклами гербом вверху. На гербе было что-то вроде лилии, и ещё щит, и какой-то зверь. Хайнц не разбирался в геральдике. За окном жемчужно светлело небо.
Хайнц зевнул, едва не раздирая рот. Нестерпимо хотелось спать. Голова была как чугунная чушка — будто с перепою. Ещё в первую неделю после приезда в Адлерштайн, когда уже выяснилось, что от отделения не требуется ровным счётом ничего, кроме как единственно наличия, Хайнц в порядке эксперимента набрался до потери пульса — впервые в жизни. На следующий день после проведения опыта он чувствовал себя так же, как сейчас. Даже хуже. Ощущения ему не понравились, поэтому больше он не пил.
А сегодня просто-напросто клонило в сон — но со страшной силой. Сидеть было мучением. Хоть на пол ложись, как собака.
Ещё с вечера в казарме разгорелся спор — яростный, но совершенно бессмысленный. Поначалу все единодушно пришли к выводу, что новый командир — законченный пижон и редкостная мразь. Только Вилли Фрай смотрел на всех телячьими глазами и удивлённо спрашивал: «Да что он вам сделал, ребята?» — «Ничего! — оборвал его Радемахер. — И ничего хорошего не сделает. Ты только глянь на него! Типичный вырожденец!» Курт считал, что все командиры должны походить на суровых каменнолицых парней с пропагандистских плакатов и служить вдохновляющим примером для солдат. Пьяницу Фрибеля он открыто презирал. Курт был из тех, кто по собственной инициативе является в ближайший призывной пункт и гордо именует военную службу «делом настоящих мужчин».
Стали выдвигать предположения, зачем оберштурмбанфюреру нужны семеро солдат. Отличился, разумеется, Пфайфер. Первым делом он объявил, что офицер из «Аненэрбе» умеет читать чужие мысли, и что это доказано — на его, Пфайфера, опыте. Сочинителя Пфайфера подняли на смех, и Хайнц хохотал вместе со всеми — старательно делая вид, что ему действительно смешно. У Хайнца тоже был кое-какой опыт общения с уполномоченным, которым он, в отличие от Пфайфера, решил ни с кем не делиться. Затем Эрвин отметил, что у приезжего офицера настоящий жреческий жезл — и вот тогда Пфайфера понесло. Пфайфер рассказал, что у эсэсовских чинов есть особые эсэсовские алтари, перед которыми они справляют тайные древнегерманские обряды. А где алтари — там, понятное дело, и священники. Точнее, жрецы. И долговязый офицер — явно один из них. Зачем эсэсовскому жрецу отделение молоденьких новобранцев? Странный вопрос. Для жертвоприношения, естественно. Человеческого. Жертва древнегерманским богам, во имя скорейшей победы рейха. Всё очень просто. Офицер выбирает среди новобранцев самых молоденьких и свеженьких, а затем каждому на алтаре вырезает сердце своим таким большим ножичком, который у него на поясе висит… Пфайфера с его тошнотворной бредятиной тумаками заставили заткнуться. А затем долго спорили: так на кой всё-таки чёрт офицеру из «Аненэрбе» сдались семеро рядовых? Хайнца же беспокоил не столько этот вопрос, сколько отчаянная боязнь того, что высокопоставленный чиновник ещё припомнит ему случайно сорвавшиеся с языка (или не сорвавшиеся, но, тем не менее, каким-то образом услышанные) слова. Он опять не выспался — и теперь едва способен был что-либо соображать.
Адлерштайн
20 октября 1944 года
Швырнув суконку в угол, Хайнц плюхнулся на ближайшую койку. Оказалось — на койку Гутмана. Тот подскочил, залопотал что-то. Назло ему Хайнц вытянул ноги в ботинках прямо поверх одеяла и буркнул:
— Цыц, гнида. Уши поотрываю и псам скормлю. Дристун вонючий.
Накануне Гутман с Хафнером отличились. Ближе к вечеру, сговорившись, побежали стучать самому коменданту, и на кого — на оберштурмбанфюрера Штернберга! Неизвестным осталось, чего именно офицер наговорил этим шептунам, но повод капнуть был, по их мнению, важности поистине вселенской. Комендант спокойно выслушал доносчиков, после чего лично заявился в ту отгороженную часть казармы, где обособленно обитало отделение Фрибеля, и сделал солдатам строжайшее внушение. Суть внушения заключалась в том, что господин Штернберг, особоуполномоченный рейхсфюрера, является птицей столь заоблачного полёта, что сам прекрасно знает, о чём ему можно говорить и о чём нет, а вот некоторые самонадеянные рядовые, пыль под штернберговскими сапогами, как раз запросто смогут загреметь за колючку, если будут раскрывать свои слюнявые рты для огульной критики уполномоченного. В продолжение суровой тирады коменданта Гутман с Хафнером последовательно краснели, бледнели, зеленели, тряслись как припадочные, а под конец стали переминаться с ноги на ногу, будто проверяли, не мокро ли у них в штанах. За этими метаморфозами Хайнц наблюдал с нескрываемым злорадством.
Вообще же, вечером все были на удивление молчаливы. Никто ни о чём даже и не пытался спрашивать. Казалось, будто отделение вернулось с исповеди: все избегали смотреть друг другу в глаза.
Разговорились лишь на следующий день, утром. Фрибель, с вечера надравшийся как сапожник, решил до обеда устроить своим солдатам второй раунд уборки, но по причине явственной неспособности держать себя в вертикальном положении, а уж тем более надзирать за чёртовой дюжиной халявщиков, махнул на всё рукой и противоуставно пошёл досыпать, ориентируясь на указания взводного относительно того, что отделение понадобится оберштурмбанфюреру не раньше полудня. Солдаты лениво побродили с тряпками в руках, а затем расселись по койкам и табуретам.