«Покуда главный герой романа, Богдан Тертычный, сдирает шкуру с чертей, варит из них мыло, пускает их зубы и когти на ювелирные изделия, — человечество продолжает решать вопрос вопросов: Кавель убил Кавеля или Кавель Кавеля. Пока не найден ответ — не начнется ничто! Спасая людей, тонет герой-водяной, чтобы новой зеленой звездой озарить небо; идет по тверским болотам в поисках России караван трехгорбых верблюдов; продолжает играть на португальской гитаре Государь Всея Руси Павел Второй, и несмотря ни на что, деревья растут только ночью. Кончается роман, а нам лишь остается спросить друг друга: «Господа, кто знает, все-таки Кавель убил Кавеля или Кавель Кавеля?.. По секрету — скажите!»Весьма озабоченный этим вопросом — А.К. (Ариэль Кармон)»
Евгений Витковский
ЧЕРТОВАР
1
На левом берегу Волги, начинаясь у слияния с рекой Шошей и кончаясь у впадения в Волгу реки со звучным названием Созь, пятьсот лет более-менее благополучно простояло малое Арясинское княжество. Потом, будучи превращено в уезд, потом в район и опять в уезд, оно благополучно простояло еще пятьсот лет с гаком, и если не процветали, то и не бедствовали его города: древний Арясин, Недославль, Городня, Упад и совсем заштатный городок Уезд, — то же и крупные села, и мелкие, и хутора.
Первое упоминание об Арясинском княжестве сохранилось не в летописях, но в письме митрополита Никифора к Владимиру Мономаху, датированном по привычному нам летоисчислению одна тысяча сто одиннадцатым годом. В письме митрополит сетовал, что его нерадивые холопы «в вере некрепки яко арясини». Впрочем, и археология, и предания утверждают, что Арясин лет на сто-двести старше, а то и поболе.
Весьма достоверной считает современная наука первую половину жития Св. Иакова Древлянина, окрестившего арясинцев. Объявился Иаков в тех местах лет через десять после известного крещения киевлян, что-то около тысячного года, и память этого святого ныне Державствующая Российская Воистину Православная Церковь отмечает по старому стилю 25-го апреля: примерно в этот день, по весеннему заморозку, сверг неистовый древлянин в Волгу местнопочитаемого идола Посвиста, бога восьми ветров. Потом святой загнал в Волгу мало что соображающих арясинцев и крестил их. Однако наутро народ, которому Иаков то ли по бедности, то ли по уж очень сильной святости не выставил выпивку, учинил бунт. Вынули из Волги идол Посвиста, украсили цветами, предались хороводу и блуду с медовухою, а Иакова Древлянина бросили с того обрыва, откуда прежде свергли Посвиста. Иаков, однако ж, не утоп, а только был покалечен: вынесло святого пятью верстами ниже по течению на отмель, там и остался Иаков стоять, и проповедовал тридцать лет и три года. Уцелел на Арясинщине в народной памяти не один Иаков, — в его честь у Волги воздвигли монастырь, — но и Посвист Окаянный: согласно поверью, на Осеннего Посвиста кукушка гнезда не вьет, девка косы не плетет и лыка не вяжет.
Страница истории, когда великим князем на Руси был Святополк II Изяславич, большая сволочь, хоть и внук Ярослава Мудрого, историками нелюбима. Между тем именно от кого-то из младших сыновей Святополка вели свой род князья Арясинские. Самая ранняя арясинская летопись, «Жидославлева», с неодобрением упоминает Святого Александра Невского за битву на Чудском озере: и положил-де князь своих ратников слишком много, и лицом-де был нехорош, и вообще всю битву-де с начала до конца придумал и вписал в летописи задним числом. Основания не любить Александра вообще-то возникли позже, когда его племянник, Михаил Ярославич Тверской, стал великим князем Всея Руси: согласно квитанции, выданной ханом в Золотой Орде и там же нотариально заверенной. Год шел по Р. Х. 1304-й, год тяжелый и бурный, «бысть буря велика в Ростовской волости», и немало беженцев из Ростова Великого запросилось на Арясинщину. Князь Изяслав Романович, прозванный «Изя Малоимущий», беглецам не совсем отказал, но велел селиться «с боку припеку»: по другую сторону Волги, на спорной земле, которую считали своей многие соседи. Поскольку дошли беженцы «до упаду», то и основанный ими город получил имя Упад, и стал форпостом южных рубежей Арясинского княжества.
Следующий год выдался опять плохой, и напал «мор на кони, и мыши жито поели, и глад был великий». Князь Михаил Ярославич Тверской крупно переругался в Орде с князем Московским Юрием Даниловичем, уехал домой в Тверь, узнал, что по темному делу там замочен его любимый боярин Акинф, и злость решил сорвать на Москве, благо та была ближе Орды и не в пример слабей — именно потому морду набить именно ей и следовало. Михаил собрал немалое, хотя голодное войско, и двинулся вниз по левому берегу Волги, несмотря на гадкую погоду и лишь недавно вставшие реки. Двигаясь таким путем, князь подступил под Арясин, где решил укрепить свое войско, призвав на помощь хоть и Малоимущего, но какого-никакого князя Изяслава.
2
— Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота. Ты будешь отмерзать или нет?
Вопрос повис в воздухе. Вынужденное безделье посреди недели тяготило. К тому же не давал покоя страх покушения: теперь, лишившись мощной защиты Имперской Федеральной Службы, он запросто мог превратиться из охотника в дичь. Его звали Кавель Адамович Глинский. И никак иначе.
Его звали так от рождения, и кто знает — не первым ли он был из числа тех, кого в лето пятьдесят какого-то позднего года окрестили на Смоленщине этим именем. Присланный из епархии новый батюшка, иерей Язон, водворившись в село Знатные Свахи Сыргородского уезда (тогда — района), очень сильно запил. Поп нарекал Кавелями всех младенцев мужского пола, продолжалось это долго, покуда под конец Петрова поста почтенный служитель культа не рухнул у церковной ограды в приступе белой горячки. Лишь когда очухался батюшка маленько, приступили к нему бабы, мамаши новорожденных Кавелей, с вопросом: что это за имя такое и где его в святцах искать. Батюшка раскрыл глаза и дал последнее в своей жизни объяснение: «Так ведь Кавель Кавеля убил же? Или нет? Убил? Убил! Вот… В честь и во славу великомученника Кавеля…» Больше ничего из батюшки не выжали, сыргородская «скорая», вызванная по прошлой беде еще месяц назад, наконец-то прибыла и увезла его в больницу, а там почтенный, по слухам, преставился самым тихим и скромным образом. Бабы с огорчением перекрестились и пошли нянчить шестнадцать орущих парней: все, как один, не исключая и пару близнецов, эти парни получили в крещении странное, расколовшее русскую землю имя — Кавель.
Село по множеству противоречивых соображений скоро расселили, будто коммунальную квартиру. Сперва собирались на его месте космодром строить, потом — водохранилище, еще думали под ним хоронить урановые отходы, а в итоге вселили в запустевшие избы турок-месхетинцев, от которых отплевалась Грузия. Свахинцы, более-менее великороссы, хотя с изрядным польско-белорусским подпалом, рассеялись по Руси. Юный Кавель Адамович Глинский удачно очутился в ближнем Подмосковье, в городке под названием Крапивна; еще в шестидесятые городок был насильственно включен в черту Москвы, но столичности от этого не приобрел, все равно ездить в него приходилось на поезде с Курского вокзала. Так и вырос Кавель Адамович провинциальным москвичом, для которого, несмотря на драгоценную прописку в столице, слова «поехать в Москву» означали простое: насущную еженедельную необходимость. «Все вкусное» в Крапивне было только оттуда, ибо в своих магазинах имелись преимущественно серые макароны, пластовый мармелад и плодово-ягодное вино.
Годы школьные, семидесятые, Кавель Адамович помнил смутно. Все десять лет просидел он за партой с одним и тем же мальчиком, которого звали Богдан Тертычный. Мальчик был смугл, низкоросл, коренаст, редковолос, к тому же молчалив, — словом, в товарищи годился мало, но Кавель тайно обожал соседа за то, что тот защищает его от обидного прозвища «Каша», как-то естественно возникавшего при попытке образовать уменьшительное от имени Кавель. За «кашу» Богдан, не говоря ни слова, шел прямо к обидчику и очень привычно, без единого слова выбрасывал вперед левую руку, после чего грандиозный фингал от челюсти до брови не заживал пять недель. Богдана боялась вся школа, от директора до истопника включительно. Богдан был прирожденным мстителем за себя и за своих, никогда не лез в драку первым, но всегда давал сдачи, — и очень мощно давал. Никогда не носил он пионерского галстука, тем более — комсомольского значка, никогда и никто не поставил его в угол и не выгнал за дверь. Но и другом он не был — никому. Соседа по парте защищал, видимо, потому, что считал ниже своего достоинства сидеть за одной партой с объектом издевательства.
3
— Бухтарму выпушить семижды, — уверенно диктовал Богдан. Привычные к письменным принадлежностям, давно уже не крестьянские пальцы Давыда Мордовкина сновали вовсю, чертовар обучил его держать по авторучке в каждой руке. Левой Давыд заносил в амбарную книгу инструкцию по разделке отловленного сегодня черта, правой вписывал в блокнот цифры. Чертовар был строг в отношении бухгалтерии, однако надувать его Давыд не помышлял, всего лишь боялся что-то упустить. — Материал средний, вешняк пошел, так что шкуру снимем и сразу к Варсонофию в дубильню по второму способу: в тринадцать недель. Пиши окрасы. От рогов ниже: муругий в огненность. Шея чешуйная, однако звенца мелкие, на панцирь не годятся. С перламутровым отливом. Снять самою тонкою цыклею, просушить, пойдут на бижутерию. Кожа — юфть. Гребень хребтовый щетинный, отвалить, выпушить семижды… Записал? Семижды. С гребня берем чистый, хороший гужевик. На упряжь заказов нет, пойдет на портупеи. Гривенка под шеей обвислая, желтоватая, третий сорт. Вся сразу в зольник, пусть шерсть отойдет. Окатку с его щетины возьмем… — чертовар задумчиво помусолил шерсть на животе обезумевшего от страха черта, — окатки тут щетки на три. Но больших. Запиши, потом проверю. С иного и на щетку не нащиплешь. Кислую шерсть пустить в набивку. Гарнитур Палинскому ко дню ангела надо? Надо. На два кресла хватит. Ну, со шкурой все.
— Выпоротка нет? — задал Давыд привычный вопрос.
— Ох, — вздохнул Богдан и сунул руку черту в живот. Тот завыл адским голосом, но в этой мастерской слыхали и не такое.
— Нет, Давыдка, нет. Пустой. Выпороток с вешняка — штука редкая.
— А во мне как раз вешняк сидел! И с выпоротком! — с тихой гордостью ответил Давыд, продолжая писать обеими руками.
4
Глубокая ночь с воскресенья на понедельник висела над Московской кольцевой автодорогой, когда ее пересек со стороны Петербургского шоссе грузный, специально сработанный под самые крутые нужды автомобиль, по виду похожий на те, которые из банка в банк возят самую свободно конвертируемую валюту и разные золотые слитки. За ветровым стеклом слева сверкали три пропуска с суровыми надписями и подписями, не рекомендовавшими дорожной полиции задерживать автомобиль ни на въезде в Москву, ни на въезде в пределы Садового кольца, ни при попытке въехать в Кремль. После выполненного Богданом подряда на кожаные обои для Большого Кремлевского дворца чертовар мог позволить себе и не такие вольности.
Автомобиль непоспешно доехал до Триумфальной площади, свернул налево, потом направо — и замер против знаменитого своим тридцать восьмым номером здания. Богдан проверил прицел гаубицы и вылез из задней двери. В знаменитое здание он шел один. Не глянув в пропуск, дежурный отдал честь: Богдана знали с тех пор, как он помог почти вдвое разгрузить самый крупный следственный изолятор. Он бывал на Петровке редко, но тот, кто единожды видал его плотную, закованную в черную кожу фигуру, обречен был помнить ее до скончания дней. К дежурному по городу Богдана тоже провели без задержки.
— Что за блядство? — спросил чертовар, входя и не здороваясь. На стол дежурному полетела телеграмма. — Откуда отправлена? Подпись не смотрите, это мое дело.
Дежурный быстро вызвал оперативников, но Богдан жестом отменил приказ, ему не такая помощь требовалась. Он желал знать почтовое отделение, из которого отправлена телеграмма. После минутной перепалки по телефону дежурный сообщил, что четыреста семьдесят третье — совсем рядом, на Волконской площади, напротив дома Федеральной Службы, жилого, бывшего следовательского, целиком приватизированного…
— Достаточно, майор, — одобрительно сказал Богдан, — если я не ошибаюсь, в Москве все еще только один женский вытрезвитель?
5
Столь же солнечным апрельским, все еще великопостным утром поезд «Москва-Арясин» благополучно миновал и Клин, и Решетниково, и Донховку, а потом на Важном Повороте ушел налево, чтобы миновать Полупостроенный мост: так для железнодорожников мост именовался официально, чтобы не смущать народ отсутствием второй колеи, как бы положенной такому процветающему городку, как Арясин. Ибо оттуда мог отбыть по этой колее только тот же самый поезд, что ранее туда прибыл. Было в этом поезде всего четыре вагона: в первых трех ехали люди как люди, зато четвертый был обитаем народом странным и весьма разношерстным.
Начать с того, что народу в вагоне было очень мало, чертова дюжина, тринадцать душ, большей частью мужчины, меньшей — женщины. Из последних выделялись две: молодцеватая бабища с генеральскими погонами о двух битых змеях каждый, с большим портфелем, — и ветховатая старушенция, без портфеля, но с колоссальной, неприличных каких-то размеров тыквой. С тыквой ехала она одна, с прочими пассажирами были портфели и кейсы, с некоторыми даже по два. С портфельчиками ехали две барышни, примостившиеся в том углу, где вагонная скамья укорачивается на одно место и к двум пассажирам, сколько их ни жми, третий не подсядет. Еще один пассажир, лысоватый и тощий, с хохолком посреди головы, был, вероятнее всего, семитских кровей; другой, оплывший и холеный, видимо, принадлежал к распространенной в Москве мусульманской нации, а оттенял их азиатскую породу мощный, рекламного вида негр с очень толстыми, вывернутыми губами и с целой грудой портфелей. Среди прочих наблюдался еще один генерал, опознаваемый лишь по лампасам на брюках, имелся также одетый в полную форму полицейский — не только не генерал, но вообще человек звания очень мелкого. Были здесь, что греха таить, и таксист Валерик, и техник-смотритель Денис Давыдович, и сосед с последнего этажа Феоктист Венедиктович, и почтальон Филипп Иванович, — словом, все посетители, мародерствовавшие в квартире Кавеля Адамовича Глинского в памятную ночь беспамятного ареста. Почему-то за исключением сбежавшей жены Кавеля, Клары, осторожного человека в перчатках с когтями и подполковника, состоявшего при женщине-генерале. Не было здесь также пришедшего глубокой ночью мальчика, отсутствовали сотрудники неопалимовского вытрезвителя, но с ними-то дело было давно улажено. Не присутствовал и горбун Логгин Иванович, который ушел из квартиры несолоно хлебавши и ничего не укравши.
Отсутствие иных посетителей объяснялось просто: когтистый гость вообще ничего, кроме рыбьих глаз, не взял, — даром что исполнял не свою, а важную чужую волю; мальчик не прикасался к полкам, а жена Кавеля, Клара, как и шофер-подполковник, тоже исполняли чужую волю, хотя не такую важную и сильную: потому и вез вагон в Арясин только тринадцать пассажиров. Исключая двух сотрудниц музея Даргомыжского, пассажиры расселись так, чтобы находиться друг от друга подальше. Трехчасовая дорога от Москвы порядком утомила их, в особенности потому, что ни один не мог взять в толк — чего ради возникло в нем необоримое хотение нынче же ехать в неведомый Арясин, самого названия которого большинство из них никогда не слыхивало. Из видимого багажа провиантом могла, да и то условно, считаться лишь тыква в руках старушенции; пассажиры же хоть и оголодали, но не настолько, чтобы набрасываться на сырую тыкву. Часть пассажиров, к тому же, маялась не голодом единым.
Участковый Гордей Фомич именно тогда, когда поезд шел от Важного Поворота на Полупостроенный мост, не выдержал. Он расстегнул свой лопающийся портфель, извлек из него бутылку с темной жидкостью, — затем, аккуратно прикрывая этикетку волосатой лапищей, скусил укупорку и стал пить из горлышка. Акробат и владелец магазина деликатно отвернулись, оба генерала, видя, что младший по чину производит распитие неизвестно чего в присутствии старших по чину, — и делиться явно не собирается, раз уж пьет из горлышка, — забеспокоились. Когда в бутылке осталась половина, женщина сверкнула змеями на погонах и властно прервала упоительное занятие участкового.
— Отставить!