Роман Георгия Владимова "Три минуты молчания" был написан еще в 1969 году, но, по разного рода причинам, в те времена без купюр не издавался. Спустя тридцать пять лет выходит его полное издание — очень откровенное и непримиримое.
Язык романа — сочный, густо насыщенный морским сленгом — делает чтение весьма увлекательным и достоверным.
Прежде чем написать роман, Владимов нанялся в Мурманске матросом на рыболовецкий сейнер и несколько месяцев плавал в северных морях.
К русскому зарубежному изданию
Эта книга возникла из опыта моего плавания на рыболовном траулере 849 «Всадник» по трем морям Северной Атлантики. Я был на борту не сторонним наблюдателем, но как палубный матрос участвовал в работе и в жизни экипажа это обстоятельство, возможно пошедшее на пользу книге, предопределило в немалой степени ее судьбу в СССР. Должно быть, доверчивый автор слишком буквально воспринял призывы руководящих товарищей насчет досконального и всестороннего изучения жизни. К тому же, "Три Минуты Молчания" оказались последним крупноформатным произведением, напечатанным в "Новом мире" Александром Твардовским; для тех, кто хотел его свержения, нашлась удобная полноразмерная мишень. Обширная наша пресса, от столицы до окраин, немедля запестрела традиционными заголовками: "В кривом зеркале", "Ложным курсом", "Сквозь темные очки", "Мели и рифы мысли", "Разве они такие, мурманские рыбаки?", "Такая книга не нужна!", "Кого спасаете, Владимов?" и т. п.
Как ни смешны эти благоглупости, а они свое дело делают. При всем интересе советского читателя к этому роману, книжного издания в родном отечестве не было семь лет. Лишь когда появился на Западе "Верный Руслан", именно благодаря его появлению! — сочли разумным пригласить автора "вернуться в советскую литературу", приотворив ему двери московского «Современника».
Однако за семь этих лет у автора накопились свои претензии к роману, а сверх того были надежды восстановить, хотя бы отчасти, выгрызенное цензурой и, напротив, опустить места, служившие вынужденно связками разорванному тексту. В издании «Современника» это не сбылось — тому самому автору, от кого только и требовали "коренной переработки", теперь и на шаг не дали отступить от журнальной версии, с которой новый цензор сверялся по каждому слову.
Версия, в полной мере авторская, предстает русскому читателю лишь здесь, под этой обложкой. Прежде она публиковалась во Франции издательством «Галлимар» в переводе г-жи Лили Дени — пользуюсь случаем печатно принести искусной переводчице мою глубокую благодарность за ее немалый добросовестный труд.
Г. Владимов
Глава первая. Лиля
1
Сначала я был один на пирсе. И туман был на самом деле, а не у меня в голове.
Я смотрел на черную воду в гавани — как она дымится, а швартовые белеют от инея. Понизу еще была видимость, а выше — как в молоке: шагов с десяти у какого-нибудь буксирчика только рубку и различишь, а мачт совсем нету. Но я-то, когда еще спускался в порт, видел — небо над сопками зеленое, чистое, и звезды как надраенные, — так что это ненадолго: к ночи еще приморозит, и Гольфстрим остудится. Туман повисит над гаванью и сойдет в воду. И траулеры завтра спокойненько выйдут в Атлантику.
А я вот уже не выйду. Я свое отплавал. И дел у меня никаких в Рыбном порту не было; просто завернул попрощаться. Посмотрю в последний раз на всю эту живопись, а после — смотаю удочки да и подамся куда-нибудь в Россию. В смысле — на юг.
Тут они являются, два деятеля. Вынырнули из тумана.
— Кореш, — кричат, — салют!
2
И мы, значит, с ходу взошли в столовую — тут же, у Центральной проходной, и сели в хорошем уголке, возле фикуса. А над нами как раз это самое: "Приносить — распивать запрещается".
— Это ничего, — говорит Вовчик. — Это для неграмотных.
Одолжил у торгаша самописку и приделал два «не». Получилось здорово: "Не приносить и не распивать запрещается".
— Вот теперь, — говорит, — для грамотных.
Но мы все сидели, грамотные, а никто к нам не подходил. Официантки, поди-ка, все ушли на собрание — по повышению культуры обслуживания.
3
Я вышел из порта веселый, и мороз мне был нипочем, вот только пиджак и пальто неудобно было тащить — все, кто ни шел навстречу, ухмылялись: ну и фофан, обарахлился, до дому не утерпел. И я подумал — сколько ни живи с людьми, а что они про тебя запомнят? Как ты глупый и пьяненький по набережной шел. И ладно, какая мне от этого печаль, не вернусь я в эти места никогда.
Сверху уже не видно было — ни воды, ни причалов, сплошное облако плыло между сопками. Небо загустело к ночи, стало ветреней, и пока я шлепал к общежитию — мимо вокзала, по-над верфью, — понемногу голова засвежела. И тут я вспомнил про бичей. И чуть не завыл — Господи, а зачем я этот цирк затеял! "Всех приглашаю!" Видали лопуха?
А ведь эти деньги, если на то пошло, уже и не мои были. Вот я им брякнул насчет "своей", — а ведь я правду сказал. Была девочка. И это я из-за нее решил уехать. С нею вместе уехать. Куда — не знаю, это мы еще решим, но кто же нам на первое время поможет? Вся надежда была на эту пачку. А она уже вон как потоньшала — я прямо душой почувствовал, сквозь рубашку.
Я шел как раз мимо Милицейской, где Полярный институт, и хотел уже дойти до общаги закинуть шмотки, но посмотрел на часы — около четырех, а в пять она кончает работу. Потом ее кто-нибудь провожать пришьется или в кино позовет, в наших местах девочку скучать не заставят.
Старуха-вахтерша кинулась на меня, но я сказал ей:
4
Из комнаты все разбрелись куда-то. Я повалился на койку вниз лицом, но и минуты не пролежал, как стало укачивать, и пошел в умывалку смочить голову под краном. Тут-то меня и развезло: будто бы с лица не вода текла, а слезы, и вправду мне захотелось плакать, бежать к ней обратно на Милицейскую, умолять, чтоб она непременно пришла, а то я напьюсь в усмерть с бичами, и кончится это скверно, даже и представить боюсь. А с ней мне никто не страшен, мы посидим и уйдем от них, а завтра возьмем билеты. Колеса будут стучать, деревья полетят за окном, все в снегу… Много я еще городил глупостей, но вот когда она мне начала отвечать, тут я и понял: все это бред собачий, не больше. Я с нею часто так разговаривал, и немота проходила, и оказывалось — она меня с полуслова понимала, отвечала мне, как я и ждал.
Я пошел обратно в комнату, лежал там без света. А когда перевернулся на спину, луна светила в окно, а на полу снег серебрился и чернели переплеты от рамы. Соседи как будто вернулись, посапывают на койках, это значит — за полночь, в «Арктику» я опоздал, проспал все на свете! Но кто-то, я слышу, идет — по длинному-длинному коридору, и отчего-то мне известно: это она ко мне идет. Мне страшно делается — нельзя же ей сюда. Они же проснутся, шуток потом таких не оберешься… И вдруг слышу — шарк, шарк, — громадный кто-то, пятиметровый, волочит свои подошвы. И ржет по-страшному. Она от него кинулась по коридору, а за нею — с топотом, ржанием, с жуткой матерщиной, кошмарные какие-то нелюди, жеребцы, их убивать надо! Она закричала, побежала быстрее, но от них не убежишь, догнали, топчут сапожищами. И я хочу крикнуть ребят на помощь, один же я не спасу ее, и — не могу крикнуть, меня самого завалили чем-то душным. А там ее добивают, затаптывают, и регот несется конский, и вопли, как будто динамик хрипит на всю гавань: "Ее больше нету!.. Есть еще!.. А вот теперь нету!.." Я забился, отодрал голову от подушки…
Господи, это старуха-уборщица шастала метлой под тумбочками, табуретки ставила на койки ножками кверху. Она мне и удружила, простыню завернула на лицо.
— Нету! — кричит. — Нету меня тут больше — жеребцов обихаживать!
— Чего шумишь, нянечка?
5
Одиннадцать миль «дед» проплыл еще молодым, в осень сорок первого года.
В те времена он не рыбачил, а служил мотористом — «мотылем» — на транспорте «Днепр»; как раз перед войной этого «Днепра» спустили и считался он — гордость флота: из первых дизельных, дизеля-то у нас еще в новинку были на судах. В войну его приспособили возить питание гарнизону, боеприпасы, а вывозить — раненых. Конвой ему не полагался, да и не было чем конвоировать; когда из порта шли — одна надежда на кресты милосердия, когда в порт расчехляли два пулемета на мостике. Ну, и винтари были, конечно, — образца девяносто первого дробь тридцатого года.
Несколько раз им сошло, отбились от самолетов. Но как-то, часа четыре ходу до Кильдина-острова, всплыла рядом с ними подлодка и подала им сигнал следовать за ней к Нордкапу.
[14]
"Геен зи битте нах плен, рус Иван!" или вроде этого сказали им немцы в "матюгальничек", — то есть в мегафон, значит, — а капитан на «Днепре» был мужик горячий, с Кавказа, он это не перенес, велел развернуть пулеметы и врезать им по очкам. Те ему на это — из орудия пару зажигательных и устроили на «Днепре» пожар. А тушить не давали, обстреливали, зажигали снова. Так что кеп уже не пожарную тревогу пробил, а — шлюпочную. А перед тем, как покинуть судно, он спохватился, что "Днепр"-то еще на плаву, потушат немцы пожар своими средствами, да и утащат гордость флота на буксире. Тогда он и сказал «деду» — то есть не «деду» еще, а «мотылю»: "Надо открыть кингстон". — "Сделаю, — «мотыль» ответил, — сходи в шлюпку, Ашотыч". Кеп ему показал на далекий берег: "Доплывешь с нагрудником?" — "Доплыть не обещаю. А меня не дожидайся".
Это он потому сказал, что Ашотычу полагалось сойти последним. Но «деду» он был не нужен, «дед» бы и за троих справился. Так что Ашотыч за кингстон был спокоен и сошел в шлюпку. А «дед» — ушел к своим дизелям.
Многие думают, что кингстон открыть просто, будто бы есть такой специальный рычаг для затопления судна. Никто, конечно, таких рычагов не ставит, все на судне делается, чтоб плавать, а не тонуть, а через кингстон забортная вода идет к двигателю на охлаждение, и нужно еще там крышки какие-то отвинчивать. Так что минут сорок прошло, и за это время команды уже не стало. Ашотыч велел — идти шлюпками «враздрай» и отстреливаться из винтовок: плена-то ведь боялись больше, чем смерти, и тут еще робкая надежда была, что покуда немцы с одной шлюпкой провозятся, другая как-нибудь затеряется среди зыбей. А немцы за двумя зайцами и не стали гнаться, они на одну шлюпку положили снаряд и размолотили в кашу, а другую преследовали, пока там не кончились патроны, потом подошли спокойно, подцепили багром и всех перетащили к себе на палубу.