В том мемуарной прозы известного английского писателя-сатирика Ивлина Во (1902–1966) вошли его воспоминания о детстве и молодости — «Недоучка», а также путевые очерки «Турист в Африке». Во, сын известного издателя и литератора, с юношеских лет тяготел к искусству — был блистательным рисовальщиком, остроумным, наблюдательным журналистом, но по окончании Оксфорда понял, что его истинное призвание — профессия писателя. Автор «Мерзкой плоти», «Упадка и разрушения», «Незабвенной» был одним из самых популярных сатириков своего времени, продолжателем традиций Свифта и Теккерея.
В «Недоучке» он вспоминает свои детство и юность, воссоздает картину уклада английского общества начала прошлого века, нравов частных школ и Оксфорда, который он не закончил и уехал преподавать в провинциальный городок.
Пишет он и о своих коллегах по цеху Грэме Грине, Дэвиде Герберте Лоуренсе, Гилберте Ките Честертоне и других ярких личностях.
Путешествия для его современников были не просто открытием новых стран и знакомством с культурой населявших их народов — это была попытка переосмысления миссионерской политики «белого человека», полагавшего, что он спасает варваров, навязывая им свои законы, религию, уклад жизни. В Африке Ивлин Во побывал несколько раз — сначала в качестве журналиста, потом просто «спасаясь от тоски и депрессии», но в каждом описании его путешествия проявлялся цепкий, острый взгляд пристрастного наблюдателя. Недаром «африканские романы» «Черная напасть» и «Сенсация» — были горячо приняты читателем.
Evelyn Waugh. A Little Learning. A Tourist in Africa.
Перевод с английского В. Г. Минушина.
Художник Евгений Вельчинский.
Во Ивлин
НАСМЕШНИК
Малколм Брэдбери ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА
Ивлин Артур Сент Джон Во родился 28 октября 1903 года в интеллигентной семье среднего достатка в Хэмпстеде, предместье Лондона. Отец его, Артур Во, был известным в девяностые годы девятнадцатого века литературным критиком, который начал профессиональную карьеру под покровительством своего дальнего родственника, Эдмунда Госсе. Он написал книгу о жизни Теннисона, был одним из редакторов «нонсачского»
[1]
издания Диккенса и с 1902 по 1929 г. директором-распорядителем издательской фирмы «Чэпмен и Холл». На страницах собственной увлекательной автобиографии «Жизненный путь одного человека» он предстает типичным представителем того поколения литераторов — полных жизни, требовательных, обладавших широким кругозором, чутко улавливавших настроения, царившие в обществе того времени, — которые определяли лицо журналов конца викторианской эпохи. Он был откровенным порождением викторианской сентиментальности, и его вкусы определялись религиозными убеждениями (он принадлежал к англиканской церкви), увлечением спортом (особенно крикетом), жизнью в близости с природой и его старой (Шерборнской) школой, в которую он регулярно наведывался всю жизнь и куда пожелал определить обоих своих сыновей. Его отец был врачом в Сомерсете; дед — приходским священником в Корсли близ Фроума; прадед, происходивший из семьи шотландских помещиков, «владельцев ферм, пахарей из Ист-Гордон, маленькой деревушки в графстве Берикшир»
[2]
, был священником Сецессионистской церкви, известным проповедником в Лондоне. Жена Артура Во, мать Ивлина, была дальней родственницей Кокбернов.
В семье, видимо, царила атмосфера сердечности и непринужденности, хотя Во говорил, что отец всегда казался ему старцем, и лишь когда ему исполнилось семь, он перестал смотреть на него как на досадную помеху
[3]
. Артур Во вспоминает, как юный Ивлин, в котором «рано проявился организаторский талант», собрал отряд «пистолетчиков» из таких же детей, как он, чтобы защищать Англию от немецких войск, выступал перед гостями с пламенными речами, ратуя за предоставление женщинам избирательных прав, выказывал интерес к религии. Сам Ивлин Во говорил, что увлечения его школьных друзей не простирались дальше собирания птичьих яиц, и его желание, в десятилетнем возрасте, было стать священником, говорило о «своей глубокой наследственной предрасположенности к традиционной церкви. На каждой веточке моего генеалогического древа появляется англиканский священник. Мой отец был, что называется, «истинно верующим» человеком, то есть он регулярно посещал храм и вел примерную жизнь. Его не интересовала теология. Не интересовала политика, но он всегда голосовал за консерваторов, как его отец и дед. В том же духе он педантично соблюдал то, что предписывала ему его религия»
Старший брат Во, Алек, посещал Шерборнскую школу, где заслужил репутацию непокорного ученика; перед тем, как он был призван в армию во время Первой мировой войны, Алек написал свой
Выбор Лэнсинга имел важные последствия: «Когда дорога в Шерборн оказалась для Ивлина закрыта, мы остановили свой выбор на Лэнсинге, потому что Ивлин всегда проявлял глубокую религиозность и, по нашему убеждению, дисциплина в Вудардовской школе стала бы лучшим испытанием искренности его веры»
В 1926 году в сборнике «Георгианские рассказы», подготовленном братом Алеком, появилась повесть Ивлина «Балкон». Дакворт выплатил ему аванс за книгу о Росетти, которую и опубликовал в 1928 году. «Росетти: жизнь и творчество» написана на материале, знакомом по школьной программе, но прекрасно отражает пристрастие Ивлина к неоготике, Рескину, Моррису и прерафаэлитам, а прежде всего к художникам, которые объединяют в своем творчестве литературу и изобразительное искусство.
НЕДОУЧКА
Глава первая
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ
Только потеряв всякий интерес к будущему, человек созревает для написания автобиографии.
Недавно я впервые за много лет перечитал «Машину времени» Г. Дж. Уэллса (задаваясь, между прочим, вопросом, смог бы кто из современных критиков определить авторство такой вот вырванной из контекста фразы: «Мягкий свет электрических лампочек в серебряных лилиях зажигал пузырьки, что, искрясь, поднимались в наших бокалах»), В конце первого издания книги на шестнадцати страницах была размещена реклама произведений романистов, популярных в 1895 году, которая сопровождалась выдержками из весьма уважаемых газет, полных самых неумеренных похвал, каких я редко удостаивался в своей писательской жизни; все те авторы сегодня совершенно забыты. Казалось, я совершил небольшой прыжок в будущее на Машине Времени и воочию убедился, что признание современников ничего не стоит.
Мне очень хотелось иметь в своем распоряжении Машину Времени — диковинное изобретение с седлом и кварцевыми осями, которое было попросту апофеозом велосипеда. Что за пустая затея — использовать сей волшебный аппарат для того, чтобы заглядывать в будущее, как герой Уэллса! В будущее, эту Мрачнейшую из далей! Имей я такую возможность, я бы направил Машину малым ходом в прошлое. Тихо лететь назад сквозь века (не далее, чем на тридцать столетий) — не могу себе представить высшего наслаждения. Даже недолго прожив на свете, я ощущаю потребность в подобного рода устройстве, ибо слабеющая память с каждым днем делает все туманней мои истоки и былые впечатления.
В середине жизни мой отец мало-помалу оглох на левое ухо. Он обычно объяснял случившееся тем, что когда-то, в давние времена, ему в лагере Сомерсетских Добровольцев приходилось спать на сырой земле. В том же возрасте сходное несчастье постигло и меня. Но я причину вижу в наследственности.
Глава вторая
ДОМАШНИЙ КРУГ
Я родился поздней осенью 1903 года. Дом, в котором это произошло, запомнился мне не больше, чем само это событие. Он стоял в глухом переулке, называвшемся Хиллфилд-роуд и отходящем от Финчли-роуд, близ поля для игры в крикет; мы переехали оттуда, еще когда я был младенцем. При крещении мне дали имя Артур Ивлин Сент Джон: Артур — в честь отца, Ивлин — по прихоти матери. Оно мне никогда не нравилось. В Америке его дают только девочкам, и в Англии иногда случались недоразумения, путали мой пол. В частной школе насмешки по этому поводу я отбивал, говоря, что был такой фельдмаршал сэр Ивлин Вуд. (Как-то во время итало-абиссинской войны я посетил небольшой гарнизон, где давным-давно не видели белых женщин; военным сообщили, что едет «Ивлин Во, английская писательница». Весь немногочисленный офицерский состав, свежевыбритый, в отутюженной форме, вышел встречать меня с букетами цветов. Я был в полном замешательстве, они — в оцепенении смотрели на меня.) Последнее имя: Сент Джон — еще более нелепо. Мой крестный отец из высокой церкви настаивал, чтобы меня непременно назвали в честь какого-нибудь святого. Они могли бы оставить просто Джона (то есть Иоанна), но им понадобилась и приставка, обозначающая святость, видимо, чтобы подчеркнуть иллюзорную воцерковленность семьи.
В кильватерной струе психологических спекуляций нового поколения барахтается наивное любопытство к раннему детству человека. Год или два назад я подвергся интервью для телевидения. Моего интервьюера явно куда больше интересовала моя жизнь в младенческие годы, нежели какие-то позднейшие приключения. Вероятно, его задачей было показать публике влияния и переживания, которые сформировали характер писателя и отразились на его творчестве. Вот, к примеру, путешествия и служба в армии способствовали развитию во мне воображения. Но до таких вещей ему не было никакого дела. Вместо этого он жаждал докопаться до моих тайных детских несчастий и страданий. Но я его разочаровал. За исключением редких смутных проблесков, ничего не осталось в моей памяти от тех лет полной невинности — сплошной мрак, или, точней, одно ровное сияние счастья, лишь изредка омрачавшееся тенью легкой грусти.
Моего отца в детстве преследовали страхи и ужасы, те, что передались ему от его отца, и его собственные, выдуманные, к которым примешались ненароком подслушанные, байки слуг о злодеях и привидениях; ежевечерний ужас момента, когда нянька захлопывала Библию, гасила лампу и спускалась вниз ужинать; страх, порождаемый дедушкиными часами (такими знакомыми и дружелюбными в холле дома отца), которые громко хрипели, прежде чем начать бить. Бабушка — та вечно ожидала неминуемого конца света и боялась ада. Она тщательно следила, чтобы у моего отца не возникло тревоги по этому поводу. Но не могла уберечь его от затаенного страха разбить кофейную чашку, звук которой (никогда не слышал), как говорили, раздается в Корсли в годовщину внезапной смерти предыдущего приходского священника.
Я был совершенно свободен от чего-либо подобного. Вместо этого у меня сохранились несколько детских воспоминаний о событиях, вызвавших мой восторг — первые впечатления от моря и от снега, — что иные, более впечатлительные гонцы, передают в стишках.
Первое яркое воспоминание осталось у меня от камеры-обскуры на пирсе в Уэстон-сьюпер-Мэр. В тот день, как мне потом рассказали, со мной произошел нелепый и почти фатальный случай. Я откусил яйцо вкрутую, и тут желток вдруг выстрелил из своей белой оболочки и попал мне прямо в горло. Я стал задыхаться, весь побагровел. Меня хлопали по спине, трясли, подняв за пятки. Твердый шар с равным успехом мог выскочить обратно, провалиться в желудок или застрять в глотке и задушить меня. Он провалился. Мне довольно часто напоминали, какого переполоху я наделал. Я же единственное, что запомнил о том пикнике, — это ярко освещенную круглую столешницу в темной хижине, в которой таинственно двигались отражения проходивших мимо отдыхающих.
Глава третья
ОТЕЦ
На предыдущих страницах я уже упоминал об отце, но до поры до времени не пытался описывать его. Лишь очень постепенно, все больше понимая и чувствуя его, я присматривался к нему. Когда видишь человека сорок лет, трудно припомнить, каким он был в тот или иной определенный период.
Как я уже говорил, в самом раннем возрасте я воспринимал его как помеху. В разгар веселья в парадной двери поворачивался его ключ и внизу в холле раздавался его голос: «Кей! Кей! Где моя жена?» — и это означало, что я на весь вечер лишаюсь общества матери. (Первое воспоминание обо мне моей старшей дочери — это голова и плечи чужого сердитого мужчины в военной Форме, приехавшего накануне вечером на побывку в дом ее бабушки и сейчас появившегося в окне, под которым она играла со своими кузинами, и кричащего: «Ради Бога, кто-нибудь, уведите детей на другую лужайку!»)
Многим маленьким мальчикам их отцы видятся отважными героями и мастерами на все руки; могучими охотниками, знатоками всяческих машин; я иное дело. Я даже не боялся его. Он был скорее неугомонным, нежели деятельным. В раннем детстве его малоподвижный образ жизни, поскольку он работал головой, казался мне недостойным мужчины. Я больше уважал бы военного или моряка, как мои дядья, или человека, увлекающегося чем-то конкретным, что можно увидеть или потрогать руками, плотника, например, или ремесленника, или даже брадобрея, который бреет бритвой, которой можно перерезать горло.
Ему было тридцать семь, когда я появился на свет, и сорок с небольшим, когда я обратил на него внимание, и он написал об этом периоде в своей автобиографии: «Я, должно быть, был самым молодым среди людей моего возраста в Лондоне». Мне же он казался старцем, просто-таки глубоким старцем.
В детстве я часто раздражал его; молодым человеком я короткое время был причиной его беспокойства, граничащего с отчаянием; но, в общем, наши отношения были дружескими, когда мы периодически встречались, я все больше ценил его, а с этим получал все большее удовольствие от общения с ним.
Глава четвертая
УЧЕНИЕ НАЧАЛОСЬ
В сентябре 1910-го, когда мне исполнялось семь лет, меня в первый раз отправили в школу. Брата тремя годами ранее послали в приготовительную школу в Суррее, и, вернувшись откуда, он вселил в меня тревогу рассказами о холодных купаньях, розгах и молочных пудингах; было решено, что в должное время я последую за ним. А пока я не подрос, меня отдали в школу в Хэмпстеде, называвшуюся Хит-Маунт, — как Первоначально задумывалось, на год-два, но где, как оказалось, я с радостью провел следующие шесть лет. Я не горел желанием покидать дом или испытать на себе все прелести суровой школьной жизни, чем похвалялся брат, и совершенно не страдал от чувства одиночества, обычного для мальчиков вроде меня.
В Хит-Маунте было примерно шестьдесят мальчишек, больше половины из них на вечер возвращались домой. Иногда по нескольку недель, когда родители уезжали за границу, я столовался и ночевал в школе, в остальное же время каждый день ходил в школу и обратно по дороге, которую уже описывал. Школа была довольно старая и существовала с конца восемнадцатого века, то бедствуя, то процветая под руководством разных директоров. В 1934 году, сохранив свое название и славу, она переместилась в Хартфордшир, где прекрасно существует и поныне. А в Хэмпстеде на том месте стоят жилые дома.
В мое время мы занимали старый кирпичный корпус на Хит-стрит. С годами его расширили, но все равно нам негде было повернуться. Там было, насколько я помню, лишь четыре помещения, достойных называться классными комнатами. Уроки проходили в гимнастическом зале, в столовой и в директорской «личной столовой».
По общему признанию, это была лучшая школа в ближайшем соседстве, но я никогда не понимал, чем, выбирая ее, руководились родители ребят, живших в других районах. Там, например, учились двое братьев, которые жили аж в Чэннел-Айлендс. Почему? Хит-Маунт была не особенно дешева. Не современна или прогрессивна по сравнению с Королем Альфредом — другой хэмпстедской школой, которая у нас вызывала презрение. Она была обыкновенной и, по ее собственным критериям, не слишком высокого уровня. В то время, если ты не был совсем уж непроходимым тупицей, с отборочными экзаменами туда не возникало никаких трудностей; думаю, в Хит-Маунт никто не шел за образованием, во всяком случае, при мне таких ребят там не было. Игре в крикет, которой обычно придавалось большое значение, учили спустя рукава. И никаких попыток что-то делать лучше, чем в полусотне других школ. Однако же Хит-Маунт процветал.
Директор, мистер Грэнвилл Гренфелл — имя, показавшееся бы невероятным, встреться оно в романе, — был старым школьным другом моего отца, так что я, можно сказать, ходил у него в любимчиках. Он был сыном адмирала и, хотя, как говорится, моря не нюхал, любил прикинуться морским волком — отпустил аккуратную бородку и ходил в застегнутых на все пуговицы сержевых френчах; вспышки ярости у него внезапно сменялись грубоватым добродушием на боцманский манер. Его кабинет походил на склад: учебники и тетради с эмблемой школы, карандаши, механическая точилка, пара лыж и большая, в рамке, фотография самого мистера Гренфелла при всех регалиях Великого магистра-распорядителя Объединенной великой ложи Англии. Возможно, эти масонские регалии помогали ему вызывать уважение учеников. Он был вдов, и в школе верили, что где-то в его квартире есть комната его жены, которую он запер и никогда туда не заходит с тех пор, как ее вынесли оттуда в гробу. Мы пытались узнать, какая это комната, но безуспешно. Эта обитель смерти, реальная или выдуманная, вызывала у меня острый интерес. Она представлялась мне похожей на покои новобрачной, мисс Хэвершем: на всем толстый слой пыли, паутина по углам, живописные гниль и разложение.
Глава пятая
УЧЕНИЕ ЗАВЕРШИЛОСЬ
Когда заключили перемирие, я бездельничал в пятом классе классической средней школы у невероятно бестолкового классного наставника. Это событие было встречено буйным ликованием. Никаких наказаний в этот день,
Те Deum [117]
в церкви, костры, стихийные шествия, всеобщее веселье, звон колоколов. Были такие, кто в проявлении ликования зашел слишком далеко, уж не помню, в чем это выразилось. Думаю, разгромили пожарную машину или бросили в костер что-то, что бросать не следовало; а может, сделали и то и другое — затолкали пожарную машину в огонь. Не могу вспомнить; но зато очень ясно помню напыщенную речь мистера Боулби, который, обращаясь к нам, собравшимся в столовой, осудил «отвратительную выходку. Повторяю, отвратительную выходку». В этот момент его взгляд упал на хамоватого подростка, глупо ухмылявшегося за ближним столом. «А Барнзу смешно! Благодарю тебя, Барнз. Теперь нам известны идеалы Барнза». Потом он пустился в разглагольствования о том, сколь недостойно буйное поведение, повторяя, как рефрен: «А Барнзу смешно!»
Отличное было представление.
К Рождеству брат был уж дома, и это были самые радостные каникулы в моей жизни. Вернувшись в Лэнсинг, я узнал, что ставшим воспитателем у нас вновь Дик Хэррис. С ним пришли такие же молодые, как он, учителя — в том числе славный Дж. Ф. Роксбург, о котором я подробно расскажу в свое время, — истосковавшиеся по гражданской жизни.
Когда лорд Керзон в ответе от лица парламента на тронную речь по случаю победы процитировал: «Великий век начинается в мире заново», — он выразил то, что чувствовала страна и что эхом отозвалось в каменных стенах Лэнсинга. С той поры в школе стало лучше жить и интересней учиться.
Ненасытный желудок, этот бич отрочества, вновь взял над нами власть. Никакие шедевры высокого кулинарного искусства, отведанные мною в последующем, не даровали мне того наслаждения, с которым мы поглощали грубую, бесхитростную пищу, подававшуюся в обычных забегаловках, вновь начавших появляться повсюду. Лавка, в которой прежде предлагали, и то нечасто и в ограниченном количестве, лишь фрукты и овсяные лепешки, теперь ломилась от «сбитых сливок с грецкими орехами», «помадки», мороженого, всевозможных сдобных булочек и шоколада. Наш аппетит зависел только от толщины кошелька. У мальчишек младших классов бывало по фунту карманных денег на четверть, которые мгновенно улетучивались. Мы объедались, пока в карманах не становилось пусто. Для двух третей школы лавка и «ящики для игрушек», тумбочки, где хранились посылки из дома, были единственными источниками лакомств. Треть школы, старшеклассники, имели массу развлечений. Самые младшие по воскресеньям «устраивали» в зале чай для старших. Устраивали по очереди, с притворным рвением. Начиналось чаепитие с сочащихся маслом сдобных лепешек, восьми или больше на человека. С лепешек мы быстро переходили на сладкий пирог, всяческие печенья и, если был сезон, землянику со сливками; это продолжалось до шести, когда мы, отдуваясь, брели, объевшиеся и сонные, в церковь. Старосты «домов» чаевничали подобным образом каждый день у себя в комнате, обслуживаемые малышней; положение обязывало их быть умеренней, не так объедаться. Между воскресеньями наступала очередь «партера», полудюжины или около того мальчишек, учившихся по индивидуальной программе. Тут уже были некие претензии на эпикурейство. Из Лондона иногда присылали маленькие баночки
ТУРИСТ В АФРИКЕ
1. Отъезд
28 декабря 1958.
На третий день после Рождества мы отметили День избиения младенцев
[184]
. Думается мне, мало найдется простодушных отцов, которые не испытывают легкого чувства солидарности с черным всадником, что в центре брейгелевской картины из музея в Антверпене
[185]
. После рождественской хвои и липких леденцов — холодная сталь.
Решительно заявляю, что в свои пятьдесят пять я достиг возраста, когда мне необходимо зимовать в теплых краях, но, по правде сказать, я созрел для этого еще тридцать лет назад. Даже когда я думал, что прекрасно провожу время, охотясь на лис, к Рождеству мой охотничий азарт иссякал. С тех пор как я стал самостоятельно зарабатывать на жизнь, мне считанные разы приходилось терпеть английский февраль. В 1940 году февраль застал меня в асбестовом шале на Английском канале
[186]
, где я нес свой крест в чине временного второго лейтенанта; все, хватит мерзнуть, решил я. В феврале 1941 года обстановка была далеко не роскошная, зато в тропиках, в которых плыл наш забитый до отказа транспортный корабль, направлявшийся в Египет, было тепло; но в 1942-м я оказался в сборном бараке типа «Ниссен» среди шотландских болот; хватит, снова решил я, больше ни за какие коврижки. В те дни политики много разглагольствовали о Свободе. Они встретились между собой — мало кто сейчас помнит об этом — и гарантировали каждому Свободу от Страха. Гарантировали ли они также и Свободу от Религии? Думаю, вроде того. Я просил в том жутком военном лагере лишь одного — свободы передвижения. Этого, хочу вас уверить, я добивался, но, по существу, добивался недостаточно настойчиво, чтобы мои усилия возымели успех.
Потом, когда война закончилась, политики сделали все, что могли, чтобы продолжать держать нас за колючей проволокой; но я регулярно совершал побеги. Если и нынче от нас потребуют чего-то подобного, думаю, я мог бы обратиться к врачу, и он удостоверил бы, что мне необходимо поехать за рубеж для поправки здоровья. Едва наступает декабрь, как я начинаю напрягаться. Сутулиться, гнуться, становиться на колени, влезая и вылезая из современных автомобилей, которые построены единственно для гуттаперчевых акробатов, испытывать все большую тягость. К Рождеству смотрю на голые деревья почти с меланхолией.
День избиения младенцев — это праздник
2. Путешествие по морю
31 января.
«Родезия» — пароход чистый, обладающий превосходными мореходными качествами, следующий точно по расписанию, располагающий плавательным бассейном, кинозалом и всеми современными удобствами, но без претензий на класс люкс. Меню было шикарное, с соблазнительными названиями блюд и, похоже, способное удовлетворить любой вкус. Я мало что могу к этому добавить, поскольку относился к этому плаванию как к курсу лечения. Пароход — одно из мест, где можно изображать аскета, никого этим не раздражая. Я питался главным образом фруктами и холодной ветчиной. Ни разу не заглянул в бар, где собирались более жизнерадостные пассажиры, и в итоге сошел на африканский берег куда более полным сил, нежели был, когда поднялся на борт в начале плавания.
Пароход был полон, но мне повезло получить каюту с ванной. Не то чтобы я видел большую пользу от ванной, находясь в море, поскольку, как я уже сказал, на пароходе чисто, как в больнице, так что, кроме дней стоянки в каком-нибудь порту, мытье превращается в пустую формальность; несколько первых дней после наступления жары освежающий душ доставляет большое удовольствие, но потом холодная вода становится горячей, и не успеваешь вытереться, как снова покрываешься потом. Но, плывя по морю, я сравнивал покой и простор каюты с грязью и теснотой, которые приходилось терпеть во время перелета за год до этого.
Сейчас, когда я пишу эти строки (в июле 1959-го), в «Таймс» появилась статья о кошмаре полета третьим классом. Я летал в Родезию первым классом. Возможно, нам, сидевшим на дорогих местах, завидовали, но мы не слишком сочувствовали жертвам, летевшим вторым классом. Нам хватало своих неприятностей. Было невозможно спать и трудно попасть в туалет. Читать с наступлением темноты под лампами, отбрасывавшими крохотный круг света, было сущим мучением. Всех нас, богатых и бедных, одинаково периодически высаживали из самолета, и, пока он дозаправится, приходилось ждать в аэропортах, чей предельно унылый вид умудряются усугубить предельной неприспособленностью для отдыха. Потребовался не один день, чтобы отойти от того перелета.
3. Путешествие по морю
Продолжение
13 февраля:
В Момбасе «Родезия» пробудет пять дней. В эту жару мало кто продолжает оставаться на борту. Планов у меня никаких нет, к тому же я никого не знаю в местной колонии европейцев. Почти все мои старые кенийские друзья умерли, кто покончив с собой, кто после возвращения к себе на родину. (Щедрое, приветливое, чуждое условностям население нагорья никоим образом не состояло исключительно из одних британцев. Там были американцы, датчане, шведы, французы, многие из которых использовали свои кенийские имения для отдыха в отпускное время.) В Найроби, как мне сказали, обстановка теперь враждебная, он разросся, кишит ворьем; беспечная жизнь клуба «Мутаига» осталась в воспоминаниях, довольно постыдных. Выросло новое поколение фермеров, у которых свои обычаи проводить время, провинциальное по жизни и взглядам, более трудолюбивое, чем их предшественники в Счастливой долине, но их общество не столь интересно. Об этом мне рассказали на «Родезии». Звучит вполне правдоподобно. В той Кении, которую я знал, не было и намека на то, что она обладает каким-то иммунитетом к переменам. С какой стати эта экваториальная Аркадия, столь поздно и слабо колонизированная, должна пойти по европейскому пути? Я не стремился убеждаться в справедливости того, о чем мне рассказали. За пять дней нечего было и надеяться много увидеть. Кроме того, королева-мать совершала поездку по стране, и я подозревал, что появление какого-то туриста сейчас нежелательно. Но, во всяком случае, я обнаружил, что в Момбасе старая традиция гостеприимства жива, как в прежние добрые времена.
У бывшего моего глостерширского соседа, служившего в армии сапером, был армейский друг, который теперь обосновался в Танганьике. Сосед написал ему и сообщил о моем скором прибытии в Момбасу. Этот второй сапер, как вскоре окажется, пригласит меня поселиться у него и станет мне спутником в поездке по Танганьике — он написал третьему саперу, высокопоставленному чиновнику в Момбасе, который поднялся на борт «Родезии» вместе с офицерами из паспортного контроля, представился и в дальнейшем заботился обо мне со всей широтой души, которую часто называют «восточной», но, судя по моему опыту, чисто африканской. Я был другом друга моего друга и никого не знал в Момбасе, и этого было для него достаточно, чтобы одолжить мне свою машину вместе с шофером, отвезти меня к портному и часовых дел мастеру, предложить завтракать у него дома, ввести в свой клуб, дать полезный совет относительно того, как обезопасить себя от малярии, познакомить со специальным уполномоченным по провинции и директором департамента памятников древности и оказать еще массу услуг, о чем я вскоре расскажу.
Во время своего последнего пребывания в Кении я редко встречался с официальными лицами. Между ними и поселенцами, смотревшими на них, почти как на вражеских агентов, осуществлялся строгий апартеид. То было время политических заявлений Хартингтона, объявившего, что там, где сталкиваются интересы иммигрантов и туземного населения, «предпочтительней» интересы туземцев. Если бы это сказал социалист, министр по делам заморских территорий, его слова просто пропустили бы мимо ушей; но поскольку высказывание принадлежало консерватору (и будущему герцогу), это заставило поселенцев впервые обратить внимание на политиков. Министерство по делам заморских территорий стало для них заклятым врагом, желающим лишить их земель, которые они расчистили, вспахали и оросили. Чиновникам, говорили они, не дорога эта страна, их тут ничего не держит, они думают лишь о повышениях да пенсиях, они уйдут в отставку и уедут умирать в Европу. Поселенцы же в борьбе с дикой природой осваивали нетронутые земли, на которых собирались жить поколениями. (Только представьте, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь по тем же причинам очень жестко критиковал богатых космополитов.) В те времена ходила история об одном районном чиновнике, который соблазнил фермерскую дочь, и та родила двойню. Он честно предложил жениться на ней, на что фермер ответил: «Да я скорей предпочту двоих внебрачных детей в семье, чем одного чиновника». Думается мне, это очень старая история, какую многим поколениям рассказывали о Монтекки и Капулетти, Кемпбеллах и Макдоналдсах. Но я впервые услышал ее в связи с волнениями из-за того, чьи интересы «предпочтительней».
Сейчас противостояние, похоже, потеряло всю свою остроту. А тогда были обыкновенные раздоры между двумя группами англичан, с одной стороны те, кто пытался управлять страной, как Монтессори своей школой
4. Танганьика
20 февраля.
На рассвете — Дар-эс-Салам.
На прощание я сказал несколько слов благодарности «Родезии», на которой исцелился от всех недугов, сопровождающих английскую зиму, и, сойдя на берег, окунулся в ужасающую жару Танганьики. И в Дар-эс-Саламе прохладный сезон приходится на то время, когда в Англии лето. Даже самые преданные этому городу жители не стали бы утверждать, что в феврале там очень приятно. Не сказать, что в городе много достопримечательностей, способных привлечь туриста; меньше, чем в Момбасе, которую он отчасти напоминает; ни тебе форта Жезуш, ни бара «Звезда». Это порт, железнодорожный узел, тут находится правительство. В отличие от Момбасы Дар-эс-Салам — столица, что с каждым годом, по мере того, как умножается количество политических институтов, все больше сказывается на его облике. Его пригороды занимают все большую территорию вдоль превосходных пляжей. Тут можно поплавать под парусом, порыбачить, есть гостеприимное британское общество.
Танганьика — царство бюрократии, с 1945 года число чиновников удвоилось; располагая скудным бюджетом, они пытаются создать «государство всеобщего благоденствия». Себя они рассматривают как опекунов, которые очень скоро переложат свои обязанности на плечи туземцев. Все хорошо отзываются о лидере «националистического» движения, мистере Ньерере
[221]
(хотя смысла говорить о «национализме» населения столь многонационального, как тот, что произвольно приписан к этой территории, меньше, чем где-то еще в мире). Белых поселенцев, которых множество в Кении и Южной Родезии, тут считанные единицы: несколько фермеров, главным образом работяг буров, живущих вокруг Аруши, несколько англичан, чудаков, по общему мнению, вроде тех, что обитали в Счастливой долине на Южном Нагорье. Есть несколько плантаций сизаля, которые принадлежат грекам и швейцарцам. Огромные пространства пустуют, поскольку там водится муха цеце. На переломе столетия тут появилась огромная колония немецких поселенцев. В Первую мировую их выселили. Но в 1930-х они начали возвращаться. Были они очень спесивы, открыто составляли списки вождей племен, которых намеревались повесить, когда Гитлер возвратит им их землю. (Строго говоря, эта земля не принадлежала британской империи, а была подмандатной территорией Лиги Наций.) В 1937 году казалось, что такое возможно. История Африки, а вероятно, и Европы была бы совершенно иной, если бы он победил. В 1939-м британские власти аккуратно арестовали многих из них, чего они никак не ожидали, и интернировали до окончания войны. Теперь их тут очень мало. Когда видишь сколько-нибудь приличное здание, оказывается, что оно построено немцами.
Одно из таких зданий — Клуб, в котором мне любезно предоставили комнату. Дом с широкой террасой находится на приморском бульваре. Во время немецкой оккупации тут были пивной зал и кегельбан. К нему примыкал бордель. Теперь здесь расположена великолепная библиотека. В Дар-эс-Саламе мало офисов, оборудованных кондиционерами. Старые здания построены с таким расчетом, чтобы их продувал ветер с моря. Дар-эс-Саламский Клуб — массивное строение, отделанное изнутри прекрасными панелями темного африканского дерева, на дверях и окнах тяжелые медные петли и ручки. Живя там, я по многу часов сидел под вентиляторами, прихлебывая, лаймовый сок (довольно странно, что в Танганьике за пределами столицы почти невозможно достать лайма. Менеджеры в отеле говорят, точно так же, как в Англии, что сей фрукт «не пользуется спросом») и читая бестселлеры, вышедшие за последние десять лет. Очень похоже на то, как если бы я оставался на пароходе. Клуб оживал на закате. На террасе устанавливали столики. Появлялись женщины. Иногда играл оркестр. Шорты сменялись костюмами.
5. Танганьика. Продолжение
Суббота, 28 февраля.
Р. выкроил время на службе, и я смог поехать с ним на длительное «сафари» — этим словом теперь обозначается роскошное автомобильное путешествие. В прошлом Р. был гонщиком, и его любовь к своей машине граничит с безрассудной страстью. А его машина — большой, новый, быстрый и чрезвычайно комфортабельный «мерседес-бенц» — достойна подобного отношения.
Р. привлекает неизменной обаятельной улыбкой и уверенностью в себе, что редко встречается у госслужащих. Это крупный, красивый и неунывающий человек средних лет, денди, насколько позволяют здешние условия; на службу в колонии он попал поздно. Он занимает должность — или, скорей, занимал, поскольку его только что повысили, — которая требует от человека большого такта, терпения и рассудительности. Он отвечает за «кадры»; то есть за всех сотрудников государственных учреждений; ему приходится улаживать большинство ситуаций, связанных с разногласиями, недовольством и скандалами, он также обязан периодически посещать бомы и следить, чтобы там все были относительно счастливы и в здравом уме. С нами приблизительно с таким же заданием, подробней о котором я так и не узнал, едет отставной бригадир, неизменно добродушный старый вояка. Не знаю, насколько их устраивала моя компания. Мне же было с ними очень хорошо.
Мы выехали рано утром. Если у бригадиров и есть какая-то профессиональная слабость, так это нервическое беспокойство о своих вещах. Нашему бригадиру это было не свойственно, он был весел и беззаботен. Более того, поздней случится так, что он потеряет свой портфель с документами, в высшей степени секретными, и отнесется к этому с хладнокровием, достойным восхищения.
Мы направлялись точно на запад старинным путем рабов, который теперь повторяют шоссе и железная дорога и который рождает массу мрачных ассоциаций. Думаю, никому, кроме фанатичных энтузиастов заумных естественных наук, не доставляет большого удовольствия езда по прибрежной восточноафриканской равнине. Мы мчались там, где не так уж давно могли бы встретить вереницы связанных и нагруженных слоновой костью пленников. Плантации скоро уступили место бушу. Приятно было вырваться из Дар-эс-Салама, и мы радовались, что еще до полудня приехали в Морогоро. Тут мы позавтракали с районным комиссаром. Разговор за столом шел о колдовстве, политической агитации, уклонении от налогов, охоте на крупную дичь и о тайных обществах — то есть о всех тех основных и увлекательных предметах, разговора о которых в Африке никому не удается избежать. В Морогоро почти ничего нет, кроме бомы, железнодорожной станции да нескольких индийских лавок. Да-да, знаю, следовало написать «азиатских»; пакистанцы теперь не любят, когда их называют индийцами, но я вырос в среде, где говорили просто, в нашем словаре не существовало слова «азиатский», и под «азиатом» обычно подразумевали коварного китайца. Надеюсь, моя старая привычка не станет поводом для запрета этой небольшой книжки (по примеру Оксфордского словаря) в Карачи. У меня и в мыслях нет кого-нибудь обидеть.