Не жалейте флагов

Во Ивлин

Вымышленная история об английских военных силах.

ОТ АВТОРА

Военная операция, описанная в третьей главе, является всецело плодом воображения. Ни здесь, ни где либо в другом месте автор не выводит ни одну из реально существующих воинских частей в составе вооруженных сил Его Величества. Никто из персонажей не имеет прототипов в ныне здравствующих мужчинах и женщинах.

И. В.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Накануне второй мировой войны – всю ту неделю догадок и опасений, которую лишь с иронией можно назвать последней неделей мира, – и в то самое воскресное утро, когда все сомненья наконец разрешились и все иллюзии развеялись, три богатые женщины только и думали, что о Безиле Силе. Это были его сестра, его мать и его любовница.

Барбара Сотилл была в Мэлфри; за последние годы она редко, лишь поскольку позволяли обстоятельства, думала о брате, но в то историческое сентябрьское утро он вытеснил из ее головы все прочие заботы. Она шла в деревню.

Они с Фредди только что прослушали выступление премьера по радио. «Мы сражаемся против зла», – сказал он, и когда она оставила позади дом, где, за малыми исключениями, прошли восемь лет ее замужества, у нее было такое ощущение, будто вызов брошен лично ей, лично ей угрожает опасность, словно безмятежное осеннее небо уже затмилось от кружащего в нем роя врагов и их тень нагло легла на залитые солнцем лужайки.

Что-то сладострастно-женственное было в красоте Мэлфри, другие прекрасные усадьбы могли иметь вид девственно-скромный или мужественно-дерзкий, Мэлфри же нечего было таить от неба; основанная больше двухсот лет назад, в дни побед и парадной шумихи, она лежала раскинувшись, дыша покоем и негой, великолепная, беззащитная, искусительная, – Клеопатра среди усадьб. Там, за морем, чувствовала Барбара, мелкий, завистливый ум, ум злобно аскетический, – порождение хвойных деревьев, – замышлял погибель ее дому. А ведь только из-за Мэлфрп она любила своего прозаичного, несколько несуразного мужа, только из-за Мэлфри отреклась от Безила, а с ним вместе и от какой-то частицы своего существа, которая зачахла, отмерла в увядании души, неизбежно сопутствующем всякому плодотворному браку.

II

Леди Сил была у себя дома, в Лондоне. Она приняла меньше мер предосторожности на случай воздушных налетов, чем большинство ее друзей. Самая цепная из ее вещей – небольшая картина Карпаччо – была отослана на хранение в Мэлфри; миниатюры и лиможские эмали пристроены в банк; севрский фарфор упакован в ящики и снесен в полуподвал. Во всем прочем ее гостиная осталась без изменений. Тяжелые старинные портьеры сами по себе не пропускали света и позволяли обойтись без неприглядных черных полос маскировочной бумаги.

Леди Сил сидела на изящном стуле розового дерева перед открытыми окнами на балкон и смотрела через сквер на город. Она только что прослушала речь премьер-министра. Дворецкий подошел к ней с другого конца комнаты.

– Прикажете унести приемник, миледи?

– Да, пожалуйста. Он говорил очень хорошо – просто прекрасно.

– Все это так печально, миледи.

III

Анджела Лин возвращалась поездом с юга Франции. В эту пору она обычно отправлялась в Венецию, однако в нынешнем году, когда международное положение нудно лезло всем на язык, она оставалась в Каннах до последнего – и даже сверх последнего – момента. Французы и итальянцы, с которыми она виделась, говорили, что войны просто не может быть; они с уверенностью утверждали это до пакта с Россией и с удвоенной уверенностью после. Англичане говорили, что война будет, но не так скоро. Одни только американцы знали, каких событий следует ожидать и когда именно. И вот теперь она с необычными неудобствами проезжала через страну, которая вступала в войну под суровыми лозунгами: «Il faut en finir»

[9]

и «Nous gagnerons parce que nous sommes les plus forts»

[10]

.

Это было утомительное путешествие; поезд опаздывал уже на восемь часов; вагон-ресторан исчез во время ночной стоянки в Авиньоне. Анджеле приходилось делить двухместное купе со своей служанкой, и она еще считала, что ей повезло; несколько ее знакомых вообще застряли в Каннах с единственной надеждой на то, что обстановка улучшится: в данный момент французы не гарантировали получение билетов по предварительным заказам и на время военных действий словно спрятали всю свою вежливость в карман.

На столике перед Анджелой стоял стакан виши. Прихлебывая воду, она смотрела в окно на пробегающий ландшафт, каждая миля которого являла все новые признаки перемен в жизни страны; голод и бессонная ночь как бы чуть приподняли ее над реальностью, и ее ум, обычно быстрый и методичный, работал теперь в ритме поезда, который то уторапливал ход, то полз еле-еле, словно ощупью нашаривая путь от станции к станции.

Посторонний человек, пройдя мимо открытой двери купе и задавшись вопросом о ее национальности и месте в мире, легко мог бы подумать, что перед ним американка, быть может, закупщица от какого-нибудь большого магазина готового платья в Нью-Йорке, а рассеянность ее следует отнести за счет тягот доставки ее «ассортимента» в военное время. На ней был в высшей степени модный наряд, предназначенный, однако, скорее для того, чтобы уведомлять, а не привлекать: ничто из ее туалета, ничто, как можно было предположить, и из содержимого обтянутого в свиную кожу футляра для драгоценностей над ее головой не было выбрано мужчиной или для мужчины. Ее элегантность была сугубо индивидуальна; Анджела решительно не принадлежала к числу тех, кто с руками рвет новейшую безделушку в те немногие недели ажиотажа, что проходят между ее появлением на прилавке и наводнением мировых рынков дешевыми подделками под нее; ее внешность была летописью, которую, если можно так выразиться, из года в год вела в укор веяньям моды одна и та же четкая, характерная рука. Но погляди любопытствующий подольше – а он мог бы сколько угодно разглядывать ее без риска оскорбить, так глубоко ушла Анджела в раздумье, – его пытливости был бы поставлен предел, когда он дошел бы до лица избранного им объекта. Все атрибуты Анджелы: груды багажа, наваленные у нее над головой и вокруг, ее прическа, туфли и ногти, едва уловимая атмосфера духов, окружавшая ее, стакан с виши и томик Бальзака в бумажном переплете, лежащий на столике перед ней, – все это говорило о том, что (будь она американкой, какой казалась с виду) она назвала бы своей «индивидуальностью». Однако лицо ее было безгласно. Гладкое, холодное, огражденное от всего человеческого, оно было словно вырезано из яшмы. Посторонний мог бы наблюдать ее на протяжении многих миль пути – так шпион, любовник или газетный репортер могут околачиваться на панели перед запертым домом и не уловить ни отблеска, ни единого шелоха за прикрытыми ставнями – и уйти восвояси по проходу, в смятении и замешательстве, прямо пропорциональных его проницательности. А если бы ему рассказали факты, одни только факты об этой внешне бесстрастной, сухой, высокоинтеллигентной женщине без явных примет национальности, он бы заклялся впредь составлять мнение о своем ближнем. Ибо Анджела Лин была шотландкой, единственной дочерью миллионера из Глазго – жизнерадостного жулика-миллионера, взявшего жизненный разбег в уличной шайке; она была женой дилетантствующего архитектора и матерью единственного малосимпатичного здоровяка сына – по общему признанию, вылитой копии дедушки, – а страсть до такой степени губила ее жизнь, что друзья отзывались об этой купающейся в золоте избраннице счастья не иначе как с сожалительным эпитетом «бедная»: бедная Анджела Лин.

Лишь в одном случайный наблюдатель попал бы в точку: внешность Анджелы не предназначалась для мужчин. Иногда спорят – и даже затевают опросы в популярных газетах – о том, станет ли женщина заниматься своим туалетом на необитаемом острове; Анджела для себя лично решила этот вопрос раз и навсегда. Вот уже семь лет она жила на необитаемом острове, и ее внешность стала для нее коньком и развлечением, занятием, всецело продиктованным самоуважением и вознаграждающим само по себе; она изучала себя в зеркалах цивилизованного мира с тем вниманием, с каким узник наблюдает проделки выдрессированной в темнице крысы. (Мужу ее вместо моды служили гроты. Их было у него шесть, купленных в разных местах Европы, одни под Неаполем, другие в Южной Германии, и с превеликими трудами, по камешку, доставленных в Гэмпшир.) Вот уже семь лет, – ей было тогда двадцать пять, а ее замужеству с денди-эстетом два года, – как «бедная» Анджела была влюблена в Безила Сила. Это была одна из тех интриг, которые завязываются беспечно в надежде на приключенье и столь же беспечно воспринимаются друзьями, как занятный скандал, а затем, будто окаменев под взглядом Горгоны, приобретают невыносимое постоянство, как если бы миру, полному капризных и эфемерных союзов, иронические богини судьбы решили дать непреходящий, устрашающий образчик естественных качеств мужчины и женщины, изначально присущей им склонности к слиянию воедино, и он действовал как наклейка «Опасно!» на коробке с химикалиями, как предостережение в виде разбитых автомобилей, которые ставят на опасных поворотах дороги, так что даже наименее склонные к порицанию натуры содрогались от этого зрелища и отшатывались со словами: «Нет, право, знаете ли, это уж у них что-то омерзительное».

IV

Руперт Брук, Старый Билл

[12]

, Неизвестный Солдат – таким был Безил в представлении трех любящих женщин, но Безил, поздно вставший и завтракающий в мастерской Пупки Грин, решительно выпадал из рамок этих идеальных образов. Он был не в лучшей форме в то утро, и тому были две причины:

сильные возлияния с друзьями Пупки накануне и потеря престижа у Пупки как результат собственных усилий обосновать свою уверенность в том, что войны не будет. Так говорил он накануне вечером и подавал это не в виде предположения, а в виде факта, известного лишь ему и пяти-шести главным немецким заправилам; прусская военная клика, сказал он, позволит нацистам блефовать лишь до тех пор, пока их как следует не осадят: он слышал это, сказал он, лично от самого фон Фрича

[13]

. Армия сломала хребет нацистской партии в июльской чистке 1936 года; Гитлера, Геринга, Геббельса и Риббентропа терпят в качестве марионеток, лишь пока это целесообразно.

Армия, подобно всем армиям, настроена крайне миролюбиво; как только станет ясно, что Гитлер взял курс на войну, его пристрелят. Безил не единожды, а много раз распространялся на эту тему за столиком ресторана на Шарлот-стрит, и, поскольку друзья Пупки не знали Безила и не были избалованы знакомствами с людьми, имевшими связи среди сильных мира, Пупке также перепало от оказанного ему почета. Безил, не привыкший к тому, чтобы его слушали с уважением, тем более возмущался, когда его шпыняли его же собственными словами.

– Ну, – сердито говорила Пупка, стоя у газовой плиты, – когда армия вмешается и пристрелит Гитлера?

Она была исключительно глупая девица, а потому немедленно завладела вниманием Безила, когда они познакомились у Эмброуза Силка три недели назад. С нею Безил и провел то время, которое обещал провести с Анджелой в Каннах, и на нее же истратил те двадцать фунтов, которые Анджела прислала ему на дорожные расходы. Даже сейчас, когда все ее скудоумное личико надулось в насмешливую гримаску, она будила самые нежные чувства в сердце Безила.

V

Аластэр и Соня Трампингтон меняли квартиру примерно раз в год под предлогом экономии и обитали теперь на Честерстрит. На каждое новое место они привозили с собой лишь им одним свойственный, неотторжимый от них, неподражаемый беспорядок.

Десять лет назад, без каких-либо усилий и сами того не желая, а лишь делая то, что хочется, они пользовались громкой известностью в фешенебельных кругах. Теперь же, ни о чем не жалея, даже не сознавая перемены, они оказались в тихой бухточке, где обломками кораблекрушения, выброшенными на берег после долгого подпрыгиванья на разгульной волне, лежали останки ревущих двадцатых, высохшие и побитые, на которые не позарился бы и самый невзыскательный собиратель выносимого волнами добра. Лишь от случая к случаю Соня удивлялась тому, как это в газетах не пишут больше о людях, о которых в свое время только и говорили; раньше, бывало, покоя не было от этих газет.

Безил, если не уезжал за границу, часто наведывался к ним. В сущности, утверждал Аластэр, они и ютились в такой тесноте для того, чтобы он не мог у них ночевать.

А у Безила, где бы они ни жили, складывалось по отношению к ним нечто вроде домашнего инстинкта – повадка, от которой кидало в оторопь съемщиков, въезжавших следом за ними, ибо бывало с ним и такое, что он, не успев выработать новые нормы поведения, – так стремительны были эти переезды – вскарабкается среди ночи по водосточной трубе и осовело замаячит в окне спальни или же будет найден утром во дворике которым проходят в полуподвал, – простертый ниц и бесчувственный. И вот теперь, в утро катастрофы, Безила устремило к ним столь же недвусмысленно, как если бы он был под парами, так что, даже ступив на порог их нового жилища, он еще не отдавал себе ясного отчета в том, куда его несет. Войдя, он сразу же направился наверх, ибо, где бы ни квартировали Трампингтоны, сердцем их домашнего очага всегда была спальня Сони, как бы являвшая собой сцену нескончаемого выздоровления.

За последние десять лет Безилу доводилось время от времени присутствовать на церемониях вставания Сони (их было три или четыре на дню, так как, будучи дома, она всегда лежала в постели); так повелось с того дня, когда она, еще в первой поре своей ослепительной красоты, чуть ли не единственная среди целомудренно-дерзких невест Лондона допустила в свою ванную компанию представителей обоего пола. Это было новшество или скорее даже попытка возрождения своего рода еще более золотого века, предпринятая, как и все, что бы ни делала Соня, без малейшего стремления к сомнительной славе: она наслаждалась обществом, она наслаждалась купаньем. В облаках пара среди присутствующих обычно стояли три или четыре молодых человека, которые со спертым дыханьем и не без головокружения глотали смесь крепкого портера с шампанским и делали вид, что подобного рода аудиенции для них самая обычная вещь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Зима наступила суровая. Польша была разбита; на западе в на востоке пленных увозили в рабство. Английская пехота валила деревья и рыла траншеи вдоль бельгийской границы. Высокопоставленные визитеры пачками наезжали на линию Мажино и возвращались с памятными медалями, словно после паломничества. Белишу прогнали; радикальные газеты подняли крик, Требуя его возвращения, затем вдруг умолкли. Россия вторглась в Финляндию, и все газеты были полны сообщений об армиях в белых халатах, рыскающих в лесах. Английские солдаты-отпускники рассказывали о хитрости и дерзости фашистских патрулей, о том, насколько лучше поставлена светомаскировка в Париже. Многие заявляли спокойно и твердо, что Чемберлен должен уйти в отставку. Французы говорили, что англичане несерьезно относятся к войне, министерство информации говорило, что французы относятся к войне слишком серьезно. Сержанты, обучающие солдат, жаловались на недостачу учебных пособий.

Как можно научить человека трем правилам прицеливания, не имея ручной указки?

Опали листья и в подъездной аллее Мэлфри, и если обычно их убирали двенадцать мужчин, в этом году уборщиков было четверо мужчин и два мальчика. Фредди, по его собственному выражению, «несколько умерил свой пыл». Салон с отделкой Гринлинга Гиббонса и окружавшие его гостиные и галереи были закрыты и заколочены, ковры свернуты, мебель обтянута чехлами, канделябры укутаны в мешки, окна закрыты ставнями, а ставни приперты засовами; прихожая и лестница стояли темные и пустые. Барбара жила в маленькой восьмиугольной гостиной окнами в цветник; детскую она перевела в спальни рядом со своей; часть дома, называвшаяся «холостяцкое крыло» в викторианскую эпоху, когда холостяки были крепышами и запросто мирились с неприхотливостью бараков и общежитии при колледжах, была отдана эвакуированным. Фредди приезжал побаловаться охотой. Своих гостей в этом году он помещал в разных местах: одного на ферме, троих в доме управляющего, двоих в гостинице. Сейчас, в конце сезона, он пригласил нескольких однополчан пострелять тетеревов; добычи в охотничьих сумках было мало, и все больше тетерки.

Когда Фредди приезжал на побывку, пускалось центральное отопление. Остальное время в доме царил жестокий холод. Отопление работало по принципу все или ничего; оно никак не хотело обогревать один только угол, в котором ютилась Барбара, а непременно должно было с туканьем и бульканьем гнать воду по всей многометровой системе труб, ежедневно пожирая возы кокса. «Хорошо еще, у нас полно дров», – говаривал Фредди. Сырые, не вылежавшиеся чурки, приносимые из парка, едва тлели в каминах. Чтобы согреться, Барбара забиралась в оранжерею. «Там надо подтапливать, – говаривал Фредди. – Там у нас всякая редкая штуковина. Ботаник из Кью утверждает, что есть даже лучшие экземпляры во всей стране». И вот Барбара перенесла туда свой письменный стол и нелепо восседала среди тропической зелени, в то время как снаружи, за колоннадой, стыла земля и деревья белели на свинцовом небе.

Затем, за два дня до рождества, полк Фредди перебросили в другое место. Там совсем рядом у его знакомых был просторный дом, и он проводил конец недели с ними; трубы отопления теперь никогда не прогревались, и стужа в доме из простого отсутствия тепла стала чем-то грозно присутствующим. Вскоре после рождества разразился сильный снегопад, и вместе со снегом явился Безил.

II

Наутро Безила разбудил Бенсон, единственный слуга-мужчина, остававшийся в доме с тех пор, как Фредди начал «умерять свой пыл». (Он взял в армию своего камердинера и содержал его теперь за счет короля в гораздо худших условиях.) Безил наблюдал из постели, как Бенсон раскладывает его одежду, и размышлял про себя, что он все еще должен ему какую-то мелочь со своего прошлого визита.

– Бенсон, я слышал, вы уходите?

– Я был не в духе вчера, мистер Безил. Я не могу оставить Мэлфри, и миссис Сотилл должна бы это знать. Тем более сейчас, когда капитана нет дома.

– Миссис Сотилл была очень расстроена.

– Я тоже, мистер Безил. Вы просто не знаете, что такое Конноли. Это не люди.

III

Проблему подыскания жилья для Конноли Безил решал с чувством и методично, удобно устроившись за столом с картой военно-геодезического управления, местной газетной и небольшой адресной книгой в красном кожаном переплете. Книга эта в числе прочих вещей досталась Барбаре по наследству от покойной миссис Сотилл, и в нее были внесены имена всех мало-мальски состоятельных соседей в радиусе двадцати миль окрест, в большинстве с пометой Т.П.С., что означало: Только для Приема в Саду. Барбара, не жалея усилий, пополняла этот бесценный справочный труд последними данными и время от времени вычеркивала умерших или уехавших из прихода и вписывала вновь прибывших.

– Как насчет Харкнессов из Дома в старой Мельнице в Северном Грэплинге?

– спросил Безил.

– Это пожилая пара. Он на пенсии после какой-то службы за границей. Она, кажется, музицирует. А что?

– Вот объявление, они приглашают жильцов.

IV

Барбара и Безил сидели в оранжерее после второго завтрака. Дым от сигары, которую курил Безил, словно синяя гряда облаков висел во влажном воздухе, на уровне груди между мощеным полом и листвой экзотических растений под потолком. Он читал вслух сестре.

– Это о службе снабжения, – сказал он, кладя на стол последнюю страницу рукописи. Книга сильно продвинулась вперед за последнюю неделю.

Барбара проснулась, причем так незаметно, что и не подумать было, что она спала.

– Очень хорошо, – сказала она. – Замечательно.

– Это должно разбудить их, – сказал Безил.

V

Роты строились на плацу в четверть девятого; сразу же после осмотра людей вызывали в ротную канцелярию: только так можно было успеть отсеять обоснованные заявления от необоснованных, принять меры по мелким дисциплинарным проступкам, должным образом составить обвинительные заключения и правильно вписать имена серьезных нарушителей дисциплины в рапорт, направляемый командиру части.

– Рядовой Тэттон обвиняется в утере по нерадивости противогаза стоимостью в восемнадцать шиллингов шесть пенсов.

Рядовой Тэттон начал сбивчиво объяснять, что он забыл противогаз в военной лавке, а когда через десять минут вернулся за ним, противогаз исчез.

– Дело подлежит рассмотрению командиром части. – Капитан Мейфилд не имел права налагать взыскания за проступки, чреватые вычетом из солдатского жалованья.

– Дело подлежит рассмотрению командиром части. Кругом! Отставить! Я не говорил, чтобы вы отдавали честь. Крутом! Шагом марш!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Безил вернулся в Лондон и к этому его вынудили два события. Во-первых, йоменские части снова переводились в сельскую местность в палаточные лагеря.

Фредди позвонил Барбаре.

– У меня добрая новость, – сказал он. – Мы возвращаемся домой.

– Как чудесно, Фредди, – сказала Барбара, приуныв. – Когда?

– Я прибуду завтра. Привезу с собой Джека Кэткарта, это наш новый заместитель командира. Нам надо разбить лагерь. Пока мы будем этим заниматься, будем жить в Мэлфри.

II

Ему пришло на ум наведаться к матери, нанести ей один из своих редких и обычно непродолжительных визитов. Он застал ее в хлопотах и самом радужном расположении духа: она трудилась в пяти или шести благодетельных комитетах, призванных создавать максимум бытовых удобств военнослужащим, и регулярно встречалась со своими друзьями. Она встретила Безила радушно, выслушала, что нового у Барбары, рассказала, что нового у Тони.

– Да, я хотела с тобой кой о чем поговорить, – сказала она, проболтав с ним полчаса.

Не будь Безил приучен к материнским эвфемизмам, он мог бы подумать, что «кой о чем» они только что поговорили; но он слишком хорошо знал, что означало это «кой о чем». Это означало обсуждение его «будущего».

– У тебя на сегодня ничего не назначено?

– Нет, мама, пока нет.

III

Третий раз со времени возвращения в Лондон Безил пытался дозвониться до Анджелы. Он слушал повторяющиеся гудки – пятый, шестой, седьмой, затем положил трубку. Еще не приехала, подумал он. Хорошо бы показаться ей в форме.

Анджела считала звонки – пятый, шестой, седьмой. Затем все стало тихо в квартире. Тишину нарушал лишь голос из приемника: «…Подлое покушение, потрясшее совесть цивилизованного мира. Телеграммы соболезнования непрерывным потоком поступают в канцелярию главного священника от религиозных деятелей четырех континентов…»

Она настроилась на Германию; хриплый надменный голос говорил о «попытке Черчилля устроить вторую Атению, бросив бомбу в военного епископа».

Она повертела ручку настройки и поймала Францию. Здесь некий литератор делился впечатлениями о поездке на линию Мажино. Анджела наполнила стакан из бутылки, стоявшей у нее под рукой. Неверие во Францию стало у нее своего рода одержимостью. Оно не давало ей спать по ночам и вторгалось в ее дневные сны – длинные, томительные сны, порождаемые снотворным; сны, в которых не было ничего фантастического или неожиданного; чрезвычайно реалистические, скучные сны, которые, как и явь, не сулили радости. Прожив так долго совершенно одна, она теперь часто разговаривала сама с собой; так разговаривают одинокие старухи; ходят по улицам с мешками всякой ерунды в руках и, присев на корточки, мелют ерунду. Она и сама была как те старухи, что, сидя на пороге и роясь в собранной за день ерунде, разговаривают сами с собой и разбирают отбросы. Она часто видела и слышала таких старух по вечерам в улочках по соседству с театрами.

Сейчас она говорила сама с собой громко, словно обращаясь к кому-то на белой тахте в стиле ампир:

IV

Помолвка Питера ни для кого не явилась сюрпризом, а если бы и застала всех врасплох, ее затмил бы рассказ о столь экстраординарном поведении Анджелы в кино. Правда, Питер и Молли, прежде чем расстаться в тот вечер, условились никому не рассказывать о происшествии, однако каждый шел на этот акт самоотречения с мысленной оговоркой. Питер рассказал обо всем Марго – потому что хотел, чтобы она что-нибудь предприняла по этому поводу; Безилу – потому что все еще затруднялся дать верное толкование этой загадочной истории и полагал, что именно Безил способен внести ясность в дело; а также трем завсегдатаям Брэттс-клуба – потому что случайно встретился с ними в баре на следующее утро, когда еще был полон случившимся. Молли рассказала все двум своим сестрам и леди Саре – по давней привычке, потому что, обещая держать что-нибудь в секрете, она всегда с самого начала подразумевала, что этим трем рассказать можно. Посвященные, в свою очередь, рассказали своим друзьям, и в конце концов по всему Лондону разнеслась весть, что выдержанная, циническая, отчужденная, безупречно одетая, донельзя исполненная чувства собственного достоинства миссис Лин; миссис Лин, которая никогда не «выходила» в общепринятом смысле, а жила в завидном кругу избранных и утонченных; миссис Лин, которая умела говорить как самый умный мужчина, которая ухитрялась не попадать в светскую хронику газет и иллюстрированных журналов и которая вот уже пятнадцать лет являла собой высший и единственный в своем роде образец всего того, что американцы называют «уравновешенностью», – эта чуть ли не легендарная женщина была подобрана Питером в сточной канаве, куда, как она ни упиралась, ее выбросили двое вышибал из кинотеатра, где она учинила пьяный дебош.

Случись такое с самой миссис Ститч, это едва ли произвело бы более сильное впечатление. Это было невероятно, и многие отказывались этому верить. Возможно, наркотики, говорили они, но о спиртном не может быть и речи. Чем были Парснип и Пимпернелл для интеллигенции, тем стали миссис Лин и бутылка для фешенебельного общества: темой для разговора номер один.

Тема эта оставалась темой номер один и три месяца спустя, на свадьбе Питера. Безил уговорил Анджелу прийти на скромный прием, который устраивала в честь этого события леди Гранчестер.

Он зашел к Анджеле, когда Питер сообщил ему новость; зашел не сразу, но, во всяком случае, в первые же сутки, как услышал се. Анджела была на ногах и одета, но вид имела невыразимо забубенный: накрашена как попало, кричащими мазками, в духе позднего Утрилло.

– Анджела, ты выглядишь ужасно.

V

Когда Бентли в первом приступе патриотического ража бросил издавать книги и пошел служить в министерство информации, он договорился со своим старшим партнером, что его комната останется за ним и он, когда сможет, будет заходить и проверять, как соблюдаются его интересы. Мистер Рэмпоул, старший партнер, согласился один вести текущие издательские дела.

Фирма «Рэмпоул и Бентли» была невелика и чрезмерными барышами компаньонов не баловала. Своим существованием она была обязана главным образом тому, что у обоих были другие, более солидные источники дохода. Бентли выбрал издательское поприще потому, что сызмала питал слабость к книгам. На его взгляд, это была Стоящая Вещь, чем их больше, тем лучше. Более близкое знакомство с авторами не умножило его любви к ним; он считал, что все они жадные, эгоистичные, завистливые и неблагодарные, но не расставался с надеждой, что в один прекрасный день кто-нибудь из этих малосимпатичных людей окажется гением, истинным мессией. А еще ему нравились книги сами по себе; нравилось созерцать в витрине издательства десяток ярких обложек, подаваемых как новость сезона; нравилось чувство соавторства, которое они в нем будили. Со старым Рэмпоулом все было иначе. Бентли часто спрашивал себя, почему его старший партнер вообще взялся издавать книги и почему, разочаровавшись, не бросил этого занятия. Рэмпоул считал предосудительным плодить книги. «Не пойдет, – говорил он всякий раз, как Бентли открывал нового автора. – Никто не читает первых романов молодого писателя».

Раз или два в год Рэмпоул сам открывал нового автора, причем всегда давал небезосновательный прогноз его неминуемого провала. «Влип в жуткую историю, – говаривал он. – Встретил в клубе старого имярек. Схватил меня за грудки. Старик служил в Малайе и только что вышел на пенсию. Написал мемуары. Придется издать. Выхода нет. Одно утешенье, что второй книги он никогда не напишет».

Это было его важное преимущество перед Бентли, и он любил им похваляться. В отличие от юных друзей Бентли его авторы никогда не требовали добавки.

Замысел «Башни из слоновой кости» глубоко претил старому Рэмпоулу. «Отродясь не слыхал, чтобы литературный журнал имел успех», – говаривал он.

ЭПИЛОГ

Настало лето, а с ним стремительная череда исторических событий, которым ужаснулся и отказывался верить весь мир – точнее говоря, весь, за исключением Джозефа Мейнуэринга, чей изысканно-тяжелый телесный состав укрывал в себе легковеснейшую душу, глубочайшее, непрошибаемое легкомыслие, позволявшее ему безмятежно попрыгивать вверх и вниз на огромных валах истории, разбивавших в щепу более основательные натуры. При новой администрации он оказался перемещенным в такую сферу общественной жизни, где никому не мог причинить серьезного вреда, и эту перемену он воспринял как вполне заслуженное повышение. В мрачные часы немецкой победы у него всегда был наготове какой-нибудь светлый анекдот; он принимал на веру и повторял все, что слышал; теперь он рассказывал, причем все сведения у него были из самых авторитетных источников, что в немецкую пехоту набираются исключительно мальчишки и что перед боем их одурманивают опасными наркотиками; «Те, кого не скосит пулеметной очередью, умирают через неделю», – говаривал он. Живо, словно он сам был тому свидетелем, он рассказывал о небе Голландии, затмившемся от прыгающих с парашютом монашек, о рыночных торговках, которые «снимают» английских офицеров, стреляя поверх лотков из пистолет-пулеметов, об официантках, которых ловили на крышах отелей в тот момент, когда они отмечали комнаты генералов крестами, как отпускник помечает свою комнату на открытке с видом пансиона. Еще долго после того, как в более ответственных кругах расстались со всякой надеждой, он продолжал верить в незыблемость линии Мажино. «Там такой маленький выступ, – говаривал он. – Нам надо только отщипнуть его», – и показывал большим и указательным пальцем, как это делается. Он изо дня в день уверял, что враг исчерпал все ресурсы и теперь заманивается все дальше и дальше на собственную погибель. В конце концов, когда даже для сэра Джозефа стало очевидно, что на протяжении нескольких дней Англия потеряла все оружие и снаряжение своей регулярной армии, а также своего единственного союзника; что враг находится менее чем в двадцати пяти милях от ее берегов; что в стране имеется лишь несколько батальонов полностью вооруженных, полностью обученных войск; что она связала себе руки войной на Средиземном море с численно превосходящим противником; что ее города лежат беззащитны перед воздушным нападением с аэродромов более близких, чем оконечности ее собственных островов; что враг угрожает ее морским путям более чем с десятка новых баз, – в конце концов сэр Джозеф сказал: «Если рассматривать все в должной перспективе, я полагаю, что мы добились большого, осязаемого успеха. Германия вознамерилась уничтожить нашу армию, и ей это не удалось. Мы продемонстрировали миру нашу непобедимость. Больше того, теперь, когда французы сошли со сцены, устранено последнее препятствие к подлинному взаимопониманию с Италией. Я никогда не пророчествую, но я уверен, что еще до конца года итальянцы заключат с нами долгосрочный сепаратный договор. Силы немцев истощены. Им теперь ни за что не оправиться от потерь. Они растранжирили цвет своей армии. Они расширили свои границы сверх разумных пределов и захватили такую территорию, что им не по силам ее удержать. Война вступила в новую, еще более славную фазу».

И в этой своей последней фразе, быть может впервые за всю долгую говорливую жизнь, сэр Джозеф приблизился к реальности: он попал не в бровь, а в глаз.

Новая, еще более славная фаза…

Батальон, в котором служил Аластэр, за ночь был превращен из части на начальной стадии обучения в часть первого эшелона. Они получили материальную часть по форме 1098 – партию разнообразнейшего скобяного товара, которая, к гордости Аластэра, включала и его миномет. За эту гордость, однако, приходилось платить. Теперь Аластэр был крутом обвешан сумками с минами, а на спине таскал противоестественно тяжелую стальную трубку, и на марше стрелки имели все основание торжествовать над ним.