«Что я помню о моем отце теперь, когда я уже взрослый человек, а события, описанные в моей книге, уже далекое прошлое... Страхи и слухи... Это был 1931 год...»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мой отец умер, когда мне было три года. Некоторое время мы жили с матерью вдвоем, а потом моя мать вышла замуж во второй раз за глухонемого сапожника Сулеймана, который незадолго до этого купил у нас отцовскую мастерскую. Мой отец тоже был сапожником.
Скажу о мастерской. Это был старый карагач
[1]
на площади, как раз против нашего дома. Четверо взрослых мужчин, взявшись за руки, едва-едва могли обхватить этот карагач, такой он был толстый. В его стволе у самых корней от старости образовалось дупло, достаточно просторное для того, чтобы там могли поместиться два человека, выпрямившиеся во весь рост. Внутри дупла отец сколотил скамейку и рабочий столик, развесил на гвоздях сапожные шнурки, набойки и стельки, а снаружи приделал к дуплу тяжелый ставень, запиравшийся на ночь на замок. Мать говорит, что первое время над отцом смеялись все соседи, и мальчишки со всего квартала целыми днями торчали перед карагачем, подшучивая над отцом, что он в своей мастерской похож на филина, каким его рисуют в книжках. Впрочем, вскоре они бросили свои шутки.
В самом деле, ни на филина, ни на какую другую угрюмую, ночную птицу отец совсем не походил. Это был на редкость веселый и добродушный человек. Забравшись в свое дупло, с утра до вечера стучал он молоточком в подошву какого-нибудь стоптанного сапога и громко распевал стихи Вагифа, Физули или Низами Ганджинского на тут же им самим сочиненные мелодии. Не следует удивляться тому, что полуграмотный сапожник знал наизусть древних поэтов. В нашей стране все любят поэзию.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я понес бутылку с молоком Сулейману, с утра работавшему в своей мастерской. Перед карагачем сидел на корточках незнакомый мальчишка, очень грязный и оборванный, и внимательно смотрел, как мой отчим прокалывает шилом старую подметку.
Мне это было неинтересно, и я стал разглядывать мальчишку и вдруг увидел у него на лбу присосавшегося комара, который сидел на четырех передних лапках, высоко задрав брюшко кверху. Это был малярийный комар.
— Не шевелись, — прошептал я мальчишке. — Тихо!
Я прихлопнул комара у него на лбу, зажал в ладони и сейчас же свалился на мостовую, получив сильный удар под ложечку. Мальчишка сидел на мне верхом и колотил меня изо всей силы.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Но мне не пришлось увидеть моего друга в ближайшие дни. С гор приехал Рустам, племянник моей матери, и сказал, что умирает дед.
В ту же ночь я, мать и Сулейман выехали в горы. Мы ехали на арбе, запряженной двумя буйволами. Они переступали медленно; казалось, эти голокожие, черные быки спят на ходу. Рустам на коне проводил нас до перекрестка, где расходились дороги: одна — на станцию, другая — в горы. Он очень спешил. Этой ночью ему нужно было оповестить многих из нашей родни о том, что дед зовет их проститься. Кроме того, он должен был дать со станции телеграмму. Перед смертью дед просил Джамиля Мелик-заде, председателя ЦИК нашей республики, приехать к нему.
Буйволы переступали медленно, я лежал на спине, заложив руки под голову, видел звезды и толстые сучья деревьев, свесившиеся над дорогой. Мать неподвижно сидела у меня в ногах, закутанная в покрывало. Ветви, двигавшиеся над нами, несколько раз задевали ее плечи и голову, она не замечала их. Сулейман спал.
Я думал о нашей родне, о сыновьях, внуках и правнуках моего деда, которые с разных сторон, разными дорогами съезжались к нему: они скакали на конях, ехали в поездах и в автобусах, как мы — тряслись на древних арбах с колесами, сколоченными из грубых досок. Их было множество. Я пробовал сосчитать в уме тех, кого я помнил, дошел до восьмидесяти трех человек с мужьями, женами и детьми и сбился.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Уберите всё, — приказал дед. Женщины подхватили столики с пустыми уже кувшинами и блюдами и унесли их в дом. Поднимался ветер. Он налетал порывами, и вокруг нас шумели и колыхались деревья.
— Друг, — сказал дед председателю ЦИК Джамилю Мелик-заде, — я прожил семьдесят восемь лет, думал — умру сегодня, но доктор пообещал мне еще сутки. Я хочу тебе рассказать о некоторых обстоятельствах моей жизни.
— Ну, — сказал Мелик-заде и накрыл своей ладонью мертвую руку деда, — не первый год мы с тобой знакомы. Ты мне не раз рассказывал.
— Старики разговорчивы, — ответил дед. — Выслушай меня еще раз, к тому же ты знаешь не все. Да, кое о чем я долго молчал. Но прежде посмотри на мою семью. Вот тут их семьдесят или восемьдесят человек — мои сыновья, дочери, внуки и правнуки, мои зятья и невестки. Слишком их много, чтобы называть всех по именам. Я хочу оказать только одно — это хорошие и честные люди. Я рад, что у них моя кровь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,
Вечером ко мне пришел гость. Мы сидим с ним у меня в кабинете за круглым столиком; по одну сторону столика — я, по другую — гость. Бутылка красного вина и два стакана стоят перед нами на столике. Это вино чуть терпкое на вкус, но такое веселое и легкое, его мой гость привез мне в подарок с юга, со своей родины. Я люблю такое вино.
— Саол!
— Саол! Будь здоров, дорогой мой!
Мы чокаемся и отпиваем по глотку. Мои сапоги мирно стоят у стенки, склонясь голенищами до полу. Они отдыхают. И мой ремень с кобурой висит на спинке кресла, — верный признак того, что хозяин никуда не торопится этим вечером.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Он был студентом университета. В 1915 году его с третьего курса забрали в армию. Так как он учился на факультете востоковедения и знал иранские и тюркские языки, его немедленно отправили в Стамбул, в штаб немецких войск, посланных в помощь их союзникам. Вот тут-то и началась его дружба с полковником Шварке, которую он так проклинал потом.
Надо полагать, молодой офицерик оказался не последним учеником у полковника. Во время войны он несколько раз совершал небольшие прогулки на русский Кавказ и в Туркестан. Эти прогулки стоили царскому командованию нескольких взорванных мостов и сожженных бензохранилищ, а «способный» юноша получил чин капитана. Тут кончилась война.
Он утверждал, что по окончании войны двенадцать лет он занимался мирными занятиями. Отец его имел в Пруссии несколько мануфактурных магазинов, и он эти годы будто бы только и занимался делами отца. Возможно, что это и так, для нас с тобой это не имеет значения.
Как бы то ни было, в 1931 году (следи внимательно за датами) он получил повестку из штаба — явиться в такую-то комнату в таком-то часу. Он подробно рассказывал нам об обстоятельствах этого посещения. Он явился в штаб, отрапортовал сидевшему за столом офицеру: «Капитан запаса Адольф Мертруп». И, боже ты мой, как же он обрадовался, когда офицер поднял голову!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Есть арабская сказка о духе, которого царь Соломон заключил в медный сосуд и бросил в море. Озлобленный дух поклялся убить всякого, кто его освободит, так велика была его ненависть ко всему, что живет и радуется под солнцем.
...Четвертый год их подполья подходил к концу. Мертруп говорил: меня поддерживала только ненависть. Он ненавидел всё — бабку твоей подруги Элико, старую грузинку, у которой он жил, прохожих на улице вашего зеленого городка, тебя, веселого мальчугана, такого почтительного и ласкового к старому, слепому корзинщику.
Это не было холодное презрение «настоящего» немца к людям, не стоившим его подметки, какими он считал нас с тобой. Это была злость, переходившая в бешенство. По собственному признанию, часто ему хотелось стрелять в первого встречного. Вместо этого он гладил Элико, хохотушку Гах-Гах, по кудряшкам и, выходя на улицу, жалобно гнусавил: «Добрые люди, помогите слепому старику перейти дорогу!»
Как случилось, что, вместо намеченных по плану двух лет, они сидели в своих норах четвертый год? Все было очень просто: незадолго до срока их выступления Мертруп получил от полковника приказ — ждать. Ждать еще два года, потому что обстановка не благоприятствует.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Да, о большем им нечего было и думать. Однако наш гость умел изворачиваться. Он правильно рассудил, что если они обнаружат нервность, попросту попытаются улизнуть, то мы тоже не будем мешкать. Все дороги и вокзалы близ вашего города были взяты нами под наблюдение, и хотя Фейсалов не мог им дать таких подробных сведений, они могли это предполагать. Значит, им следовало продолжать начатое, зная, что мы только того и хотим, чтобы накрыть их всех разом. То, что район событий уже оцеплен войсками, им было известно. И все-таки начатое следовало продолжать. У них ведь оставался единственный туз-козырь в этой игре, о котором мы даже не догадывались, — чудо, чудесные исцеления. Суматоха, поднятая чудесами, давала им кое-какую надежду на благополучный исход.
Итак, события шли своим чередом. Жулик и изувер, ваш мулла торжественно вернул зрение слепому корзинщику, и он, раскаявшийся безбожник, умиленно смотрел на облака, на птиц, пролетавших у него над головой, и плакал. Бетке, которому имам подарил речь, бормотал нечто несуразное. Хладнокровный негодяй, он играл человека, ошеломленного своим счастьем, и при этом бормотал под нос немецкие ругательства.
А затем, чтобы все-таки попытаться расшевелить толпу, полковник спровоцировал выстрел. Умен был человек, очень умен, а многих нехитрых вещей просто не понимал. Выстрел только вправил мозги тем, кто растерялся в первую минуту после чуда.
А затем, затем капитан Мертруп и унтер Бетке лежали на горе в развалинах и, раздвинув кусты ежевики, смотрели вниз и видели, что как ни верти, все равно дело дрянь. Толпа редела. Одни, пораженные страхом, спешили покинуть кладбище, на котором мулла раскинул свой балаган; другие, озлобленные выстрелом, молча стояли в сторонке, и по их лицам нетрудно было сообразить, что еще раз стрелять вряд ли кому будет охота.