Степень доверия

Войнович Владимир Николаевич

Владимир Войнович начал свою литературную деятельность как поэт. В содружестве с разными композиторами он написал много песен. Среди них — широко известные «Комсомольцы двадцатого года» и «Я верю, друзья…», ставшая гимном советских космонавтов.

В 1961 году писатель опубликовал первую повесть — «Мы здесь живем». Затем вышли повести «Хочу быть честным» и «Два товарища». Пьесы, написанные по этим повестям, поставлены многими театрами страны.

«Степень доверия» — первая историческая повесть Войновича. Она посвящена замечательной революционерке-народоволке Вере Николаевне Фигнер. Автор сосредоточивает внимание на узловых моментах в революционной биографии Фигнер и ее товарищей но борьбе: хождение в народ, разочарования, поиски нового пути, создание партии «Народная воля», участие в деятельности Исполнительного комитета, дерзкие покушения, закончившиеся цареубийством 1 марта 1881 года. В повести показаны замечательные соратники Фигнер — Александр Михайлов, Андрей Желябов, Софья Перовская и другие. Автор также знакомит читателя с общественной и литературной средой того времени, рисует видных представителей царской администрации, обывателей и жандармов.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Был конец ноября или начало декабря (точно не помню), когда от отца моего, проживавшего в родовом имении Филипповне, получилось известие, что в скором времени в Казань прибудет Николай Александрович Фигнер со взрослою дочерью.

«Николай Александрович, — писал отец, — мой однокашник еще по Корпусу Лесничих, ныне, как и я, служит мировым посредником в Тетюшском уезде. Посему советую тебе быть к нему и его дочери внимательным и гостеприимным, как это всегда водилось в пашем роду, и не докучать своими откровениями, которые среди нынешней молодежи называются правдой в глаза, а в наши времена назывались просто хамством. Будь снисходителен к слабостям других, ибо никто из нас не совершенен». Затем следовали коротко семейные новости и просьба: «В книжном магазине Дубровина спроси книгу „Нет более геморроя!!!“ Зейберлинга. В газетах пишут, что книга сия знакомит с сущностью страдания доселе невыясненного и научит избавиться от него безо всяких последствий».

Хотя батюшка ни словом не обмолвился о цели путешествия своего однокашника, мне эта цель была вполне очевидною. «Ясно, — думал я, — едет старый хрен из провинции в губернский город, чтобы сбыть залежалый товар, будто в губернском городе живут дураки». Впрочем, дураков в нашем городе, действительно, хватало вполне.

Мне в ту пору было двадцать шесть лет. Окончивши с отличием Казанский университет, я получил звание кандидата прав и служил следователем в окружном суде. Работа эта, при всех ее теневых сторонах, казалась мне крайне важною, особенно в нашем тридевятом царстве, весьма отсталом в правовом отношении, и отвечала моим стремлениям быть необходимым и полезным членом общества. Судебная реформа, тогда только что дошедшая до нашей губернии, открывала перед молодым и честолюбивым человеком весьма приятные перспективы.

Председателем у нас был Иван Пантелеевич Клемишев, старик, закоснелый в прежних привычках. Почитая себя англоманом, он любил употреблять английские слова, иногда кстати, а чаще совершенно не к месту, но английским традициям следовать не стремился. Сорокалетняя служба в старом суде наложила неизгладимый отпечаток на его представления о порядке отправления правосудия, от которых он не желал, да и не мог, пожалуй, избавиться.

Глава вторая

Подъехав к своему дому, я нашел двери его распахнутыми настежь, несмотря на мороз. Из дверей на синий искрящийся снег падал яркий свет и вырывались клубы пара, в которых мелькали торопливые фигуры людей, нагруженных дорожными вещами. Лошади, запряженные в простую кибитку, тяжело вздували бока, покрытые густым инеем, словно попонами.

— К вам гости, барин! — объявил мне вынырнувший из темноты мой старый слуга Семен, выражая голосом своим радость, что на меня свалилось такое счастье.

Я быстро поднялся на крыльцо и застал в передней пожилого высокого господина в медвежьей шубе. Рядом с ним стояла девица в дубленом ладном полушубке и пуховом платке, лет ей на первый взгляд было не больше пятнадцати. При моем появлении высокий господин двинулся мне навстречу и, подавая руку, сказал, как мне показалось, несколько смущенно:

— Николай Александрович Фигнер, дворянин Тетюшского уезда.

— Знаю, — сказал я, — я уже батюшкой про вас извещен.

Глава третья

Перелистывая в который раз дело Анощенко, я случайно обратил внимание на упоминание о каком-то перстне, найденном на месте происшествия. Это упоминание содержалось в протоколе, составленном участковым приставом, еще когда был жив Правоторов. Записано в виде вопроса и ответа.

«Вопрос: На месте происшествия найден вот этот перстень. Он принадлежит вам?

Ответ: Нет, этот перстень я первый раз вижу». И все. Но почему-то меня вдруг заинтересовало: что за перстень? Почему был задан такой вопрос? Я всегда помнил, что в нашем деле нельзя пренебрегать мелочами. Мелочи иногда говорят больше, чем от них ожидаешь. Я заглянул в последний лист дела, где обычно содержится опись вещественных доказательств, но никакой описи не обнаружил. Это было естественно. Какие могут быть вещественные доказательства, если произошла обыкновенная кулачная потасовка, правда, приведшая к необычным последствиям. Не могу сказать, чтобы я сразу придал большое значение своему открытию, но на всякий случай я отыскал пристава, составлявшего протокол. Я говорю «отыскал», потому что пристав этот, изгнанный из полиции за пьянство, теперь служил надзирателем в тюремном замке. Бывший пристав не сразу вспомнил, что действительно в его протоколе упоминался перстень, но упоминался только потому, что его нашли на месте драки и не знали, кому отдать.

— Перстенек-то был дурной, черный, потому-то его и не уперли, — говорил пристав, глядя на меня преданными полицейскими глазами. — Вот я и спросил господина Анощенко, не его ли. А то ведь как что, так сразу говорят, что в полиции, дескать, самые воры и сидят. Ну, а раз господин Анощенко перстенек не признал, то мне и спрашивать больше нечего.

— И куда вы его дели? — спросил я.

Глава четвертая

Когда мы прибыли, съезд гостей был в самом разгаре. Не успевал отъехать один экипаж, как его место занималось другим, только что подъехавшим. Как раз перед нами выскочил из санок бывший мой однокашник Носов. Я окликнул его, но он уже нырнул в двери. Я спрыгнул на снег и подал руку Вере.

У крыльца толпились любопытные, привлеченные предбальной суматохой, и во все глаза разглядывали важных господ (которые от этого становились еще более важными), проходящих в ярко освещенный вестибюль. Швейцар, принимавший наши шубы, был, как всегда, приветлив. Увидев нас с Верой, он никак не выразил удивления, но я совершенно точно знал, что про себя он все же отметил: вот приехал Филиппов с новой барышней. На мое счастье, Носов крутился еще возле гардероба. Он стоял перед зеркалом, прилизывая свои редкие волосы, равномерно распределяя их по темени. Он мне очень кстати попался под руку. Мы можем войти в залу втроем, так что никто не поймет, с кем из нас явилась Вера: со мной или с Носовым. Я подозвал его, и он охотно подошел своей несколько развинченной походкой баловня судьбы и ловеласа.

— Вера Николаевна, — сказал я несколько преувеличенно торжественно, — позвольте представить вам моего бывшего однокашника, а ныне известного в нашем губернском масштабе литератора.

— Очень рад, — сказал Носов, наклоняясь к ее ручке так, чтобы не рассыпались волосы. — Какое удивительное создание! — Он смотрел на Веру с нескрываемым восхищением.

— Ты еще должен сказать: откуда вы такая?

Глава пятая

В разговоре я не заметил, как мы дошли до Черного озера. Здесь между двух берез стояла скамейка, на которой я обычно любил сиживать летом. Сейчас она была запорошена снегом.

— Мы уже почти дома, — сказал я. — Но такая погода, что домой совершенно не хочется.

— Мне тоже, — сказала Вера.

— Тогда, может, посидим? — предложил я. — Если вы не замерзли.

— Нисколько.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

В театре давали «Севильского цирюльника». Партию Фигаро исполнял новый баритон, о котором в последнее время говорили, как о восходящей звезде. Но Екатерина Христофоровна его совершенно не слышала, хотя и сидела в четвертом ряду со своими дочерьми Женей и Оленькой. Она любила эту оперу и давно хотела послушать модного певца, но мысли ее, тревожные и непослушные, все время уводили ее в сторону, и она никак не могла сосредоточиться.

Ах господи, наверное, он пел хорошо! Может быть, он даже замечательно пел. Но в то время, как он с неиссякаемой энергией бегает по сцене, надрывая голосовые связки (Фигаро — здесь, Фигаро — там!), в то время, как толстая немолодая Розина не менее энергично уверяет публику: «…и непременно все будет так, как я хочу!», дочь Екатерины Христофоровны, ее девочка Лида, сидит в тюрьме. И если суд признает ее виновной, ей грозит каторга или по меньшей мере бессрочная ссылка. И главное, никакой надежды на снисхождение. Если ты кого-нибудь убил или ограбил, тут еще можно как-то защищаться, можно на что-то рассчитывать, можно кого-то взять слезами или взяткой, но когда речь идет о том, что один человек дал другому человеку почитать книжку запрещенного содержания, то тут уже не поможешь ничем, лица чиновников становятся неприступными, ибо чтение запрещенной книжонки расценивается как особо опасное государственное преступление. Товарищ обер-прокурора уголовного кассационного департамента Жуков сказал Екатерине Христофоровне: «Ваша дочь упорствует в своих заблуждениях, и дело для нее может кончиться очень плохо». Нет, Екатерина Христофоровна не разделяла убеждений своей дочери, считала, что они — плод незрелого пылкого ума, заблуждения возраста. Но, боже мой, почему же заблуждение считается преступлением? «Судьба вашей дочери в ее руках, — сказал тот же Жуков. — Употребите свое влияние, помогите ей осознать свои ошибки, пусть она будет искренней с нами, и тогда суд, я вам ручаюсь, отнесется к ней снисходительно». Быть искренней — значит выдать товарищей. Лида на это не пойдет, да и у нее, у матери, никогда не повернется язык просить об этом.

«Фигаро — здесь, Фигаро — там», — метался по сцене актер. Счастливый человек. Любимое дело, успех и, должно быть, единственная забота — как бы не простудить горло. Лидинька здесь, Верочка там. Там, слава богу, еще не так все плохо, хотя и не скажешь, что хорошо. Правда, Вера пока учится, но развелась с мужем. Почему? Алексей Викторович, может быть, и мягковат характером, но в общем-то человек неплохой. Совсем неплохой. И состоятелен, и воспитан, и к Вере хорошо относился (так, во всяком случае, казалось со стороны). И вдруг разошлись. Что за напасть?

В позапрошлом году Алексей Викторович останавливался в Петербурге, рассказывал, как все случилось. Взрослый мужчина, он чуть не плакал: «Поверьте, Екатерина Христофоровна, я очень любил Веру, да и сейчас, наверное, люблю, но я ничего не мог сделать».

Может, и не все было так, как рассказывал Алексей Викторович, но многое в его словах походило на правду. Взять хоть Лиду, хоть Веру — у обеих характер жесткий, отцовский. Покойный Николай Александрович тоже, бывало, если уж решит что-нибудь, так хоть стреляй в него, ни за что не отступится. Крутого нрава был человек. Но во многом оказался прав. Прав был, когда противился желанию старших дочерей обучаться в заграничных университетах.

Глава вторая

В конце концов, сколько можно? «Пусть нам носят цпжп ццмифысшуунщвлныачнхесйр, а наши ыунчьз будут получать щбьфтсдяпивктащ йдщеуфбгчпм…».

В московской квартире на Сивцевом Вражке привычная картина. Вера сидит за расшифровкой записок из тюрем, Василий Грязнов лежит на диване, Антон Таксис расхаживает по комнате, заложив руки за спину.

В соседней комнате, как обычно, галдеж, который не прекращается ни на минуту. Кого здесь только не бывает! Николай Саблин, недавно выпущенный на поруки, длинный человек по фамилии Армфельд, некий молчаливый чудак без имени и фамилии, по прозвищу Борода, рабочие, студенты, бездельники. Спорят, дымят табаком, одни уходят, другие приходят — двери настежь для всех. И это называется революционеры, подпольщики. Не зря квартиру называют Толкучкой. Толкучка самая настоящая. Да стоит полиции только на секунду проявить любопытство, и тут же все будут накрыты. К счастью, в России и полиция так же нерасторопна, как все прочие учреждения.

Таксис бросает на Веру несколько нетерпеливых взглядов, потом все-таки не выдерживает:

— Ну, что пишут?

Глава третья

Лето 1876 года. Ярославль. Серый каменный дом, дверь с медной табличкой: «Доктор медицины Никита Саввич Пирожков». Доктор Пирожков встретил Веру на пороге своей квартиры. Доктор был маленького роста, широкоплечий и бритоголовый.

— Стало быть, вас рекомендовала Ширмер? — сказал он, разглядывая Верины бумаги. — Это почти хорошо, даже почти прекрасно. А вы эту Ширмер откуда знаете?

— Я училась вместе с ней в Цюрихе. — Вера была несколько озадачена таким приемом.

— Вы учились вместе с ней в Цюрихе? Это почти меняет дело. Это почти замечательно! Это было бы замечательно без «почти», если бы я имел хоть малейшее представление о том, кто такая эта самая Ширмер.

— Как же так? — совсем растерялась Вера. — Она говорила…

Глава четвертая

В понедельник 6 декабря 1876 года благонамеренный господин Абрамов, в длиннополом пальто и мерлушковой шапке, подходя к Казанскому собору, заметил на паперти толпу молодежи, по виду студентов, которые стояли там и сям отдельными группами и тихо переговаривались между собой, как бы ожидая него-то, Обратившись к городовому Есипенко, господин Абрамов почтительно осведомился, по какому случаю такая толпа, уж не ожидается ли прибытие на молебен царской фамилии.

— Дура! — отозвался на это городовой Есипенко и, не поленившись поднять руку, покрутил у виска пальцем. — Да кабы ты соображал своей мозгой хотя немного, ты б должон понимать, что к прибытию царской фамилии ступени красным ковром устилают.

Смущенный словами городового (ведь действительно мог сам сообразить), господин Абрамов снял шапку, поднялся по ступеням, отряхнул рукавицей с валенок снег и, осеня себя крестным знамением, двинулся в раскрытые двери собора. А в храме бог знает что творится. Народу скопилось, словно на пасху, но народ не обычный, а те же студенты. И видно, что не богу молиться пришли, а с каким-то другим неведомым побуждением. Вроде молебен как молебен, но все что-то не так.

Служба к концу подходила, когда блондин, замеченный господином Абрамовым с самого начала, сказал какому-то мальчонке в нагольном тулупчике:

«Пора!» И тут же среди студентов зашелестело: «Пора! Пора!» — и все толпой кинулись к выходу.

Глава пятая

Год 1877-й. Волна политических процессов. «Дело о преступной демонстрации, бывшей на Казанской площади…». «Дело о разных лицах, обвиняемых в государственном преступлении по составлению противозаконного сообщества и распространению преступных сочинений» или «процесс 50-ти», «процесс 193-х». За мирную пропаганду идей, за чтение запрещенных книг, за присутствие во время демонстрации на Казанской площади, за недонесение молодые, только что вступающие в жизнь люди отправляются на каторгу (откуда многие уже никогда не вернутся), в ссылку, заточаются в монастыри. К следствию привлекаются тысячи людей всех сословий и возрастов. От двенадцатилетнего мальчика до восьмидесятичетырехлетней неграмотной крестьянки. Многие годами ожидают суда в невыносимых тюремных условиях. Многие не выдерживают, сходят с ума, кончают жизнь самоубийством. Восемнадцатилетний юноша после двух лет одиночного заключения вскрывает себе вены осколком разбитой кружки. У него находят письмо отцу: «Добрый папа! Прости навеки! Я верил в Святое Евангелие, благодарю за это бога и тех, кто наставил меня. Здоровье очень плохо. Водянка и цинга. Я страдаю и многим в тягость — теперь и в будущем. Спешу избавить от лишнего бремени других, спешу покончить с жизнью. Бог да простит мне не по делам моим, а по милосердию своему. Прости и ты, папа, за то неповиновение, которое я иногда оказывал тебе. Целую крепко тебя, братьев… Простите все. Нет в мире виновного, но много несчастных. Со святыми меня упокой, господи…»

Известный юрист Кони пишет в письме наследнику престола, будущему Александру III:

«Будущий историк в грустном раздумьи остановится перед этими данными. Он увидит в них, быть может, одну из причин незаметного по внешности, но почти ежедневно чувствуемого внутреннего разлада между правительством и обществом…»

Для Веры Фигнер год 1877-й не история, а суровая действительность. На «процессе 50-ти» судят ее сестру Лидию, судят ее подруг по Цюриху — Софью Бардину, Варвару Александрову, Александру Хоржевскую, Ольгу и Веру Любатович, Евгению, Надежду и Марию Субботиных. А вместе с ними на скамье подсудимых — рабочий Петр Алексеев. Тот самый, который скажет: «…подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда — и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!».

Не меньшее впечатление произвело выступление Софьи Бардиной, которое она закончила такими словами: