Море и берег

Войскунский Евгений Львович

Эта книга о военных моряках Балтики, написанная с глубоким знанием материала, отражает биографию ее автора. Повесть «Трудный год на полуострове Ханко» документальна, автор был участником героической обороны Ханко. Большинство рассказов — о подводниках. После войны автор служил на подводных лодках, и потому рассказы подкупают и злободневной проблематикой, и точностью деталей, и жизненностью характеров.

Повести

Шестнадцатилетний бригадир

1

Толя Устимов потерял продовольственную карточку. Это было самое худшее, что только могло случиться с человеком в блокадную зиму 1942 года. Толя хорошо помнил: выходя из бухгалтерии, он сунул карточку в карман брюк, где хранился в коробке из-под «Казбека» весь его махорочный запас и многократно сложенный номер заводской газеты «Мартыновец». Пойди он сразу в столовую и прикрепи карточку, все было бы в порядке. Но Толя пошел в док на работу.

В доке стоял быстроходный тральщик «316», в одном из осенних походов сильно израненный немецкими бомбами. Осколки изрешетили обшивку его левого борта, взрывной волной погнуло железные ребра — шпангоуты, покорежило часть металлического настила верхней палубы.

Уже полгода работал Толя на Морском заводе, несколько кораблей уже ремонтировал. И каждый корабль по-своему, по-ребячьи, жалел, как тяжело раненного в бою человека. К этому же тральщику у Толи было особое чувство — потому, наверно, что с самого начала кораблю как-то не везло. Уже перед самой постановкой в док, чуть ли не в последнюю минуту, мастер Глазков, никогда прежде не ошибавшийся в тонком деле докования, вдруг обнаружил, что «виски» стоят неправильно. Заново принялся он натягивать стеклиня, и это заняло целые сутки. А когда начали наконец ставить корабль, разыгрался шторм — последний перед ледоставом, по-зимнему злой.

Через открытые ворота батапорта в док хлынула, раскачивая тральщик, неспокойная вода. Кто знает, удалось бы в тот день аккуратно посадить корабль на клетки, если б не выдержка и умение мастера Глазкова.

Потом началась особенно трудная пора. Ударили морозы. А в ту зиму люди в Кронштадте были плохо защищены от них: когда человек голоден, он во сто крат хуже переносит холод.

2

В комнате, обставленной новой мебелью, купленной, наверно, перед самой войной, горит большая керосиновая лампа. На круглый стол ложится от нее белый круг света. Закопченная печка-времянка уперлась коленом трубы в белейшую кафельную печь с изразцами. Над широким диваном — картина: бой парусных кораблей. Над письменным столом — большой фотопортрет молодого моряка с курсантскими «галочками» на рукаве.

Толя чувствует себя неловко. Он слышит, как Троицкий, выйдя на кухню, о чем-то говорит с женой, и, хотя в комнате тепло и уютно и уют этот приятен ему, он думает о том, как бы незаметно улизнуть. Уж какие теперь гости, на самом деле!..

К тому же рубаха у него не очень-то чистая, да и пиджачок — одно только название, что пиджак.

В большом овальном зеркале, вделанном в шкаф, Толя видит свое отражение: худенькое лицо с широко расставленными, чуть раскосыми карими глазами и острым подбородком; давно не стриженная шапка волос, сползающая на виски некрасивыми завитками; плечам бы не мешало быть пошире; да и ростом он не вышел — так, мелочь какая-то, а не мужчина. Толя очень недоволен своим отражением в зеркале.

Входит Троицкий. Он в просторном сером пиджаке. Голова у него совсем седая — раньше Толя этого не замечал. Морщась, будто от боли, инженер садится в кресло и вытягивает к печке ноги, обутые в валенки.

3

Утро выдалось морозное. Ветра особого не было, только слабая поземка мела. Еще не рассвело. Луна будто окошко просверлила в тучах и заливала Кронштадт холодным светом. Глянцевито поблескивал снег на крышах и улицах.

На Морском заводе тут и там вспыхивали белые огни сварки. Гулко били по железу кувалды, и эхо, рождавшееся при каждом ударе, долго блуждало средь заводских корпусов.

Протаптывая тропинки в выпавшем за ночь снегу, расходились по объектам судосборщики, слесаря, котельщики, водопроводчики, электрики. Шли молча, медленно, неся на плече инструмент или волоча его на салазках; шли пожилые мастера — гвардия рабочего Кронштадта — и юнцы, лишь недавно, на пороге войны, расставшиеся с детством.

Толя перед началом работы успел сходить в бухгалтерию. Ровно в восемь пришла давешняя заведующая бюро. Выдав Толе новую карточку, сказала строго:

— Отправляйся прямо в столовую, Устимов, прикрепи карточку. И чтоб я тебя больше здесь не видела.

4

Предложенный Толей способ оправдал себя: заготовка листов пошла быстрее.

Про Толю напечатала заметку заводская газета «Мартыновец». В заметке, правда, было всего двенадцать строк, считая вместе с подписью ее автора — Чернышева, но Толе приятно было читать, что «на объекте тов. Троицкого отлично работает комсомолец А. Устимов. Недавно он внес рационализаторское предложение, позволившее…» Толя вдруг представил себе, как заметку эту прочтет Лена из котельного цеха, и ему стало еще приятнее.

В один из воскресных дней разрешили наконец свидание с Костей Гладких.

День выдался на редкость ясный, и с утра были две воздушные тревоги. После обеда Толя и Пресняков отправились в госпиталь, хотя ребята советовали переждать: того и гляди повторится налет, летную погоду немец не упустит.

По Октябрьской улице шел навстречу ребятам отряд лыжников — все в вязаных шапочках и белых маскхалатах, на груди автомат, за спиной вещмешок. Лыжи, поднятые, как пики, вверх, мерно колыхались над отрядом в такт взятому шагу.

5

Сложен внутренний набор корабля. Во всю длину его тянется киль — спинной хребет, надежный и прочный. По обе стороны крепятся к килю ребра — шпангоуты. Их как бы стягивают идущие вдоль корпуса стрингеры. Бимсы — массивные двутавровые балки, поддерживаемые столбами — пиллерсами, — несут на себе тяжесть палуб и перекрытий.

Это остов, стальной скелет корабля, внутри которого бьется сердце — машина — и разбегаются во все концы и по всем направлениям кровеносные сосуды — кабели электропроводки, приводы, воздушные и водяные магистрали.

Заготовкой внутреннего набора и занималась теперь бригада Кащеева. С раннего утра до ночи били кувалды по сортовому железу. Ухая, обрушивал Кривущенко свой молот на раскаленный металл.

— Эй, братва! — кричал он в перекур. — Смотри на комендора с кувалдой! Редкое зрелище, так твою так!

— Да не ори ты, Федор, — поморщился Толя. — И так в ушах звенит.

Рассказы

Я тебя защищу

Всю ночь линкор бил по берегу. Сюда, в снарядный погреб — мрачноватый серый каземат в недрах корабля, — доносились лишь глухие раскаты артиллерийской грозы, бушевавшей там, наверху. Погреб есть погреб: здесь узнаёшь не так уж много о происходящем вокруг.

Долинин знал только, что огонь ведется по скоплению немецких танков, — об этом в минуту затишья сообщил по корабельной трансляции комиссар.

Если бы Долинин сидел в башне за штурвалом наводчика, то и тогда вряд ли он знал бы больше. Наводчик тоже не бог: выполняй что прикажут, гони орудие с угла заряжания на угол наводки.

Но если бы Долинин управлял огнем из центрального поста, он бы, конечно, знал, какая смертельная опасность нависла над Ленинградом. Немцы прорвались к Приморскому шоссе и в районе Петергоф, Стрельна сконцентрировали несколько сотен танков. По этому-то бронированному кулаку, занесенному над Ленинградом, и обрушил линкор огонь главного калибра. Стоя в Морском канале, юго-восточнее Кронштадта, он бил из всех четырех башен. Тяжкий рев двенадцати орудий, нацеленных на южный берег, рвал в клочья сентябрьскую ночь.

И если бы Долинин находился сейчас на корректировочном посту, там, на побережье, в километре от противника, он бы увидел в желтых всплесках огня, как расползаются, уходя в лес, танки, а иные взлетают на воздух и как вздыбливается земля…

Наш друг Пушкарев

1

Когда мы с Пушкаревым расставались, он взял фотокарточку, на которой мы были сняты втроем — он, я и Костя Щеголихин, — и надписал на обороте крупным прямым почерком: «Дружба — это, по-моему, навечно».

Но об этом — потом. А теперь начну с самого начала.

Я хорошо помню, как он впервые появился на нашей подводной лодке. В то утро мы готовились к походу. Костя Щеголихин и я возились, по обыкновению, в гидроакустической рубке, проверяя свои станции. Щеголихин, помню, ворчал про себя, что — скажи, будто нарочно! — как только в клубе вечером стоящая кинокартина, так уж мы непременно уходим в море.

Тут в окошечко рубки просунулась голова боцмана.

— Акустики, — сказал он, хитро прищурившись, — открывайте терем-теремок, принимайте молодое пополнение.

2

Чем больше я думаю о Пушкареве, тем глубже мое убеждение, что он родился для того, чтобы слушать море. Но тогда, в начале нашего знакомства, я не совсем понимал, почему он так яростно рвался к профессии гидроакустика.

Я сказал — яростно — и ничуть не преувеличил. Пушкарева не то что в гидроакустики, но и вообще в подводники не хотели брать. На призывном пункте как глянули на него, так сразу и решили — в пехоту. Но Пушкарев хорошо подготовился к бою. Он выложил комиссии на стол грамоту, в которой значилось, что не кто иной, как он, Пушкарев, является чемпионом завода по лыжам. Он выдул на спирометре больше всех — пять тысяч семьсот.

Он рассмешил комиссию, проведя аналогию с Суворовым, который тоже не отличался в юные годы богатырским здоровьем. Словом, он сумел добиться своего.

Кстати, я очень скоро убедился, что Пушкарев как-то своеобразно, чтобы не сказать беспорядочно, начитан. Он мне сообщил, например, что Пушкин в молодости носил тяжелую железную трость, чтобы развить мускулатуру рук. От него же я узнал, что английский поэт Байрон, несмотря на свою хромоту, считался одним из лучших пловцов Европы. Мой новый друг много знал о героях разных времен и разных народов. Он любил начинать разговор, к примеру, так:

— А знаешь ты, кто такой был Муций Сцевола?

3

Редакция переслала мне это письмо. Самым удивительным было то, что Ткаченко, оказывается, жил в нашем городе, на Почтовой улице, прямо-таки за углом магазина «Динамо», возле витрины которого мы стояли часа три тому назад.

Кажется, Лев не спал всю эту ночь. Утром, когда мы шли умываться, он спросил меня:

— Как же быть, Толя?

Дело в том, что завтра, в понедельник, начиналось большое флотское учение, поэтому нечего было и думать сегодня об увольнении в город, а следовательно, и о встрече с Ткаченко.

4

Судя по сбивчивому рассказу Льва, вот что произошло в те далекие от нас времена.

В один из последних ноябрьских дней сорокового года краснофлотец Пушкарев Николай познакомился со студенткой консерватории Надей Соколовой.

Знакомство состоялось в выборгском Доме культуры на студенческом балу — Николай случайно забрел туда с двумя-тремя приятелями. Белокурая студентка играла на пианино. Она очень прямо сидела на табурете, ее тонкий белый профиль четко рисовался на синем бархате занавеса. Николай не сводил с нее глаз. Как раз незадолго перед этим он дал себе железное слово, что переборет природную робость, над которой посмеивался его друг и земляк торпедист Васька Клепиков. Одним словом, когда кончился концерт и начались танцы, Николай разыскал в огромном зале белокурую пианистку. Она разговаривала с подругами и смеялась. Он тронул ее за локоть и отдернул руку, будто обжегся.

— Разрешите пригласить, — пробормотал он.

Она повернула к нему свой независимый носик, посмотрела на красное худенькое лицо, холодно сказала:

5

Все это Лев рассказал мне на другой или на третий день, а тогда, вернувшись, мы увидели его хмурым, насупленным. Надя сидела рядом с ним и горько плакала. Лев одолжил у меня денег и купил плитку шоколада. Мы все пошли к Наде.

Мичман Василий Клепиков лежал на диване и читал газету. Это был видный, несколько располневший мужчина с благородной сединой на висках. Он встал и как-то оторопело воззрился на Льва. Потом улыбнулся и протянул ему руку:

— Ну, здравствуй, Лев Пушкарев.

Но Лев, не отвечая и не приняв руки, подошел к девочке лет тринадцати, которая сидела перед пианино и играла гаммы. Молча положил на пюпитр шоколад, молча погладил ее, недоумевающую, по русой голове.

Надя предложила выпить чаю. Лев отказался и попросил показать открытку с портретом Николая. Долго смотрел он на этот портрет.

«Трефолев»

1

За углом, возле ярко освещенного подъезда кинотеатра, контр-адмирал вдруг приказывает остановить машину. Приоткрыв дверцу, он окликает негромко:

— Ирина!

Девушка только что смеялась. Испуганно обернувшись, она щурит карие глаза и, увидев контр-адмирала, спешит к машине. Ее спутник, высокий ладный курсант, молча отдает честь.

— Ой, папочка, я думала, ты сегодня позже приедешь…

Она говорит это без улыбки, — скорее, озабоченно. Она нарядна и слегка смущена. Полные губы подкрашены, в ушах — брызги каких-то серег, которых контр-адмирал никогда прежде не видел. Пахнет духами.

2

Когда-то, лет тридцать пять тому назад, сын рабочего Ижорского завода подмастерье Саша Панкратов (еще далеко не контр-адмирал!) впервые услышал о комсомольском призыве во флот.

До тех пор Саша, как всякий человек, имевший шестнадцать лет от роду, считал, что жизнь совершенно не удалась. Когда штурмовали Зимний, Саша был еще постыдно молод. В двадцать первом, когда он подрос, появилась надежда: в хмурый мартовский день его и других заводских комсомольцев зачислили в ЧОН

[1]

, выдали даже винтовки. Ребята ходили в ночной патруль, с нетерпением ждали отправки… Но Кронштадтский мятеж подавили без Сашиного участия, а винтовку безжалостно отобрали.

И вот — комсомольский призыв!

Саша был уже основательно знаком с Жюлем Верном, Стивенсоном и капитаном Мариэттом. Он уже имел вкус к романтическим бригантинам и немножко разбирался в бегучем и стоячем такелаже. Кроме того, еще в детстве он видел на Неве четырехтрубные миноносцы, так что паровой флот также был не чужд ему. В губкоме комсомола спросили:

— Хочешь в морское подготовительное училище?

3

Командир подводной лодки Алешин встречает контрадмирала Панкратова раскатистым «Смирно!».

— Отходите, — коротко бросает контр-адмирал и спускается в центральный пост. Стоять на мостике и вмешиваться в действия командира лодки — не в его правилах.

В центральном он здоровается за руку с мичманом Безворотным, старшиной команды трюмных.

— Как поживаешь, Сергей Иванович?

Круглое веснушчатое лицо мичмана расплывается в улыбке.

Рапорт лейтенанта Одинцова

Командир нервничал. — Когда я добьюсь от вас точного места? — говорил он, наклонившись над плечом штурмана и разглядывая путевую карту. — Вы мне опять невязочку миль в пять преподнесете, а?

— Не должно быть, товарищ командир, — тихо сказал штурман.

— «Не должно быть»! У вас все может быть, — сердито продолжал капитан второго ранга Старостин. — За вами глаз да глаз… Где у вас последний поворот нанесен?

— Вот, товарищ командир…

— Давайте, давайте уточняйте, штурман. Поднимите рамку, возьмите радиопеленг. Беспомощный вы какой-то.

Потеря

Западный ветер, видно, задул надолго. Небо — в непрерывном движении. Плывут, плывут тучи, косматые, угрюмые, и каждая вполнеба, и каждая с дождем. Грязными дырявыми мешками проплывают они над городом, высыпая холодный дождь.

Несмотря на собачью погоду, мне нравится этот город. Он тихий и уютный. Много аккуратненьких деревянных домов и заборов. Улицы сплошь обсажены деревьями — каштанами и липами. Сейчас у всех у них обрублены ветви — это чтобы лучше и прямее росли, — и кажется, будто деревья грозятся небу мокрыми корявыми кулаками.

На центральной площади — треугольный сквер. С одной стороны на него надвинулась серая громада островерхой стрельчатой кирхи, с другой примыкает кораблестроительный техникум, с третьей — на некотором отдалении — > ресторан «Якорь». Кирха не простая — памятник старины; доска, приколоченная у входа, извещает, что она, кирха то есть, охраняется государством. Ее высоченный шпиль торчит над городом, как указующий перст, и хорошо виден с моря.

О техникуме и ресторане «Якорь» говорить нечего — они обыкновенные.

Мы сейчас сидим как раз в этом ресторане и пьем пиво. По правде говоря, я предпочел бы в такую погоду что-нибудь покрепче, но мне неудобно перед моим собеседником: он человек в чинах и постарше меня. А он, может, заказал пива, а не коньяку, потому что стесняется меня? Кто его знает. На военной службе всегда очень не просто с выпивкой.