Сергей Воронин
Запоздалый звонок
Еще будучи журналистом, он задумал написать роман, в котором показал жизнь нашего общества во всех сложностях и противоречиях.
— Да-да, — увлеченно говорил он, — читатель давно ждет такой роман, такое осмысление. Я охвачу им все стороны и всех от рядового труженика и до верхов. Но и верха не будут однородны. Это и генералы, и партийные работники, и директора крупных объединений. Это будет многоплановый, насыщенный большими событиями и судьбами социальный роман. И наверху будет Человек. И все сегодняшнее нужное и полезное. Мне бы только освободиться от моей милой журналистики, и уж тогда бы я засел, как гвоздь в стуле. Работал бы и ночами и днем. Телефон бы вытащил в коридор, чтобы не мешал мне. Кому нужно, я сам позвоню. А так, чтобы никто не отрывал. Пенсии мне вполне хватит на проживание. Конечно, хотелось, чтобы в квартире было потише. Но тут я не властен — коммуналка.
Да, он жил в коммунальной квартире. Кроме него, еще жили две старушки и молодая чета. Комната у Дмитрия Петровича была вытянутая, как линейка, с одним окном во двор. Старинный петербургский дом. Двор-колодец. И так как квартира находилась на втором этаже, а сам дом был пятиэтажным, то солнышка в комнате Дмитрия Петровича никогда не было. Поэтому и днем у него всегда горел свет.
Конечно, Дмитрий Петрович мог бы похлопотать в редакции, чтобы ему помогли получить однокомнатную квартиру, но он был из тех людей, которые за себя не могут просить. «А, и так ладно, — рассуждал он. — Что мне? Я один. А одному и одной комнаты хватит. Конечно, Коля Шутов, мой милый сосед, не очень-то аккуратен, пошумливает. Но это не со зла. А так все вполне хорошо. Мне ведь самое главное, чтобы сесть за стол, придвинуть лист чистой бумаги, вооружиться самопиской и начать творить. Конечно, можно бы сказать «сочинять». Но сочинять — это что-то вроде «сочинять небылицы», а тут сама жизнь. Ну и все же, конечно, это творчество, когда создаешь роман. Самое лучшее время для такой работы ночь. Тишина. Все спят. Хорошо думается…»
Все это говорил Дмитрий Петрович в редакции. Дома он о своем романе помалкивал. Могут не понять. Да и зачем рассказывать несведущим людям. Другой разговор — журналисты. Это народ хорошо проинформированный. Не только выслушают, но и подскажут, подбросят интересные факты. А дома кому? Коле Шутову? Так тому не до него: встает ранее раннего и весь день нет. Работает где-то далеко. Встанет и несколько раз громко откашляется возле двери Дмитрия Петровича. Не нарочно, нет. Да уж так получается у него. Потом пройдет в туалетную комнату, после чего на всю квартиру разносится скрежещущий звук спускового рычага и за ним низвергающийся поток бешеной воды. Потом хлопнет дверь ванной. Снова кашель у двери Дмитрия Петровича, и уже на кухне — звон металлической посуды.
У костра
Все дело было в том, что с самого начала он почувствовал, если так можно выразиться, свое ничтожество перед ними и их превосходство перед собой. Пятеро здоровых работяг, исколесивших тайгу вдоль и поперек, побывавших и на нефти, и на золоте. У них какие-то и жесты-то были, и слова свои, не такие, как у других рабочих. Всегда тихие, спокойные. Сидят и мирно беседуют меж собой. Он бы с ними охотно разделил компанию, но они ни разу не допустили его. Как-то даже Игорек попытался сам угостить их. Они отказались. Особенно пренебрегал им Степан Стаднев, рыжий, весь усыпанный крупными веснушками широконосый парень.
— Не пристало нам пить с начальством, — мрачно усмехаясь, сказал он. — Начальство, оно должно давать работягам за пьянство выговора.
— Да вы что, какие выговора? — вскинулся в изумлении Игорек. — Я от чистого сердца. Выпьем, поговорим.
— Не надо, начальник. Самое правильное: всегда начальникам и подчиненным жить порознь. Это закон тайги. Да и вообще, отвалился бы ты от нас!
— Но почему так? — чуть не простонал от обиды Игорек.
На изысканиях
Ее звали Ванда. Ей тогда было лет двадцать пять. Безрассудно исполнительная, она бросалась босая в колючие заросли ежевики, ставила рейку и, улыбаясь, радостно глядела на старшего техника, в которого была безнадежно влюблена.
— Ну зачем ты так? — говорил он ей. — Смотри, ободралась до крови.
— А, заживет!
Однажды их застала гроза. Костик Никонов накрыл чехлом теодолит, но, решив, что инструменту ничего от дождя не сделается, накрыл чехлом голову Ванде. У него-то был капюшон, а она — простоволосая. Но Ванда тут же сбросила чехол, посчитав, что будет в нем некрасивая. А она и так была не очень привлекательна. Хотя грудь у нее была хороша — высокая, налитая. Нет, Костик и не думал с ней сближаться, но вот надел ей на голову чехол, и она решила, что он заигрывает с ней. Лукаво взглянула на Костика и засмеялась. И все это уже при всплесках молний и содрогающих землю раскатах грома. Смеясь, они схватились за руки и, спотыкаясь о щебенку, побежали искать укрытия. И нашли его под навесом большого камня. Этот камень нависал над ними, как козырек, и уже кому-то служил прибежищем, — потому что на земле лежали охапки сухой травы.
Здесь ливень их не доставал, но, чтобы не мочили заносимые ветром брызги, надо было прижаться друг к другу. И они прижались. Сквозь свою тонкую шелковую рубаху Костик почувствовал упругое тепло, исходившее от тела Ванды. И случилось то, о чем он и не думал еще полчаса назад. Когда это произошло, то первое чувство, которое овладело им, была досада и на себя, и на Ванду. Не допусти она, ничего бы и не было. Он сидел хмурый, жадно курил и не глядел на нее. Ванда поняла его состояние и, робко улыбаясь, сказала:
Вот какой случай
Я знаю его давно. Он мой сосед по даче. Тихий, добрый человек. Пенсионер уже. Встречаемся время от времени и говорим о разных разностях: о рыбалке, о грибах, о том, как лучше содержать сад. И тут как-то пришел и, не то смущаясь, а вернее неловко чувствуя себя, сказал:
— Не могли бы вы послушать мою исповедь… Собственно, и не исповедь… Но вот уже несколько дней не выходит из головы… Я бы не стал вас беспокоить, но уж очень странный произошел со мной случай. Точнее, даже не случай… Особенного ничего не случилось, но… Только не подумайте, что я чего-то не того. Нет, со мной все в порядке, хотя и подваливает к восьмому десятку. В разуме я ясен, да вы меня знаете. И на память не жалуюсь. Так что в отношении склероза тоже все в порядке… Лучше я начну. И издалека, чтобы яснее вам было…
Он оглядел мой кабинет, остановился взглядом на книжной полке, вздохнул и начал свой рассказ.
— Жизнь моя ничем особым не отличается от тысяч подобных мне. Родился я в тысяча девятьсот пятом году, в том самом январе, когда народ шел к царю за милостью. В тот день был убит мой дед на Дворцовой площади. Отца у меня не было. Так что мы вынуждены были уехать на жительство к маминой сестре в деревню. Там было легче маме растить меня и мою сестру Олю. И надо сказать, мечтой мамы было дать нам с Олей высшее образование. Под этим знаком, собственно, и прошла ее жизнь. Она добилась для Оли бесплатного обучения в гимназии. Но Оле негде было жить. И мама определяет ее в богатую семью. За стол и кровать Оля должна была репетировать одну из дочерей этой семьи, старшую. Длинную, худосочную, не способную к учению девочку. Зато вторая, Таня, — ну что это был за ребенок! Живая, умная, веселая, все время в движении. Огромные черные глаза и две такие же черные косы. И о чем бы ни говорила, что бы ни делала — всегда веселые, немножко лукавые глаза…
Он замолчал, словно вглядываясь в то далекое, что однажды осветило его детство, и на его лице появился как бы отблеск того давнего блаженного состояния.