Новая журналистика и Антология новой журналистики

Вулф Том

В начале 1960-х годов дотоле спокойная среда лучших журналистов всколыхнулась. Казалось, было сделано важное открытие. А заключалось оно в том, что газетно-журнальные статьи можно писать так, чтобы… они читались как роман. КАК РОМАН, улавливаете?! Традиционные рамки журналистики расширялись: оказалось, что в журналистике и нехудожественной прозе можно использовать весь арсенал беллетристов — от обычных диалогов до потока сознания — и применять эти разные приемы одновременно или один за другим… чтобы зажечь читателя и заставить его задуматься.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда Э. У. Джонсон впервые подкинул мне мыслишку совместно создать антологию новой журналистики, фантазия нас обоих не шла дальше того, чтобы объединить десяток-другой образчиков этого жанра под одной обложкой, снабдив их пяти-шести страничным предисловием, только и всего. Наверняка получился бы неплохой учебник. И вот как-то вечером решил я набросать эти пять-шесть страничек — но скоро почувствовал, что в двух словах здесь ничего не скажешь и впереди меня ждет долгая дорога.

А и правда, что же именно — какие такие хитрости — делает новую журналистику «захватывающей» и «берущей за душу», как хороший роман или рассказ и даже еще сильнее? В конце концов я совершил два открытия, которые, по-моему, заинтересуют всякого пишущего. Первое: есть четыре основных приема, все реалистические, которые эмоционально окрашивают любую настоящую литературу — будь то художественная или нехудожественная проза, нон-фикшн. Второе: реализм — это не просто особый литературный метод или позиция. Наступление по всему фронту реализма в английской литературе XVIII века подобно наступлению электричества в технике и промышленности. В итоге значение искусства неизмеримо выросло. И каждый автор — будь то писатель или журналист, — который оттачивает свое перо, не прибегая к общепринятым приемам реализма, подобен инженеру, который силится усовершенствовать некую машину без помощи электричества. Сравнение отнюдь не хромает, потому что в литературе все основано на элементарных приемах письма.

Положа руку на сердце, я совсем не жду, что кто-то из когорты нынешних беллетристов примет мои слова во внимание. Сам подозреваю, что насочинял невесть что. Современная изящная словесность, завывая и причитая, крутится-вертится на бегониевом листике, который я называю неомифологизмом. (Я проанализировал его в приложении.) Признаюсь, деградация современного писательства сильно облегчает мою задачу — показать, что лучшей литературой сегодняшней Америки стала нехудожественная проза, в форме, которую, хотя и не слишком оригинально, называют новой журналистикой.

Том Вулф

Часть первая

Том Вулф

Новая журналистика

1. «Гвоздь номера» и его творцы

Сомневаюсь, что профи, которых я буду расхваливать в этой книге, пришли в свои редакции с намерениями создать новую журналистику, или улучшенную журналистику, или даже слегка поднять планку. Не мечтали они, что их газетно-журнальная писанина разрушительным смерчем пронесется над миром большой литературы… посеет панику, низвергнет с трона роман как жанр номер один и на полвека задаст новое направление всей американской литературе… Тем не менее именно так и произошло. Беллоу, Барт, Апдайк — и даже лучший из всех, Филип Рот, — эти романисты роются в литературных кладовых, но так ничего не находят и совсем теряют голову от происходящего вокруг. Черт побери, Сол, гунны наступают!..

Бог свидетель: когда я впервые устроился работать в газету, у меня в голове не было никаких новых идей, тем более литературных. Меня страстно, неодолимо влекло нечто совершенно другое. В своих мечтах я видел Чикаго 1928 года… Подвыпившие репортеры стоят у входа в «Ньюс» и всматриваются в реку Чикаго у самого ее истока… В полумраке бара звучит песня «На задворках скотобоен», и баритон принадлежит всего лишь слепой лесбиянке с матовыми очками-стеклами на глазах. В отделе криминальной хроники темновато — почему-то в моих грезах о газетной жизни дело всегда происходило в сумерках. Днем репортеры не работали. Мне хотелось увидеть все в подробностях, ничего не пропуская…

Я хорошо понимал, отчего меня так тянет в эту Страну-Допившихся-До-Чертиков-Писак. Тем не менее совладать с собой не мог. Я пять лет парился в магистратуре, а кто этих каторжных работ не отбывал — не поймет, в чем тут дело. Вот и все объяснение. Сомневаюсь, что смогу дать вам хоть малейшее представление о магистратурах. Пока ни у кого не получалось. Миллионы американцев в них учатся, но если сказать слово «магистратура» — какая картина предстанет перед вашим взором? Да не только никакой картины, но даже легкого эскиза. И ни один из магистрантов не сподобился сочинить о своей учебе романчик. И я в том числе. Насколько мне известно, никто такой книги не написал. А каждый там сначала принюхивается. Ну и болото! Да еще попахивает! Другого такого не сыщешь! К тому же предмет изображения всегда берет верх над писателем. Попытки что-то олитературить обречены на провал. Так что этот роман о магистратуре был бы исследованием разочарования, причем разочарования полного, иссушающего, неописуемого. Представьте самый занудный фрагмент самого занудного фильма Антониони, который вам только приходилось видеть. Или что вам надлежит прочитать за один присест «Планету мистера Саммлера», или что вы просто читаете этот роман Беллоу. Или вообразите, что вас заперли в купе поезда Прибрежной линии, в шестнадцати милях от Гейнсвилла, штат Флорида, на пути из Майами в Нью-Йорк, без капли воды и с разогретым докрасна обогревателем, который включил какой-то псих, и что Джордж Макговерн 

Так или иначе, но к моменту получения в 1957 году докторской степени по американистике меня скрутила в бараний рог распространенная в мое время болезнь. Ее основной симптом — неудержимое желание окунуться в «реальный мир». И я начал работать в газетах: в одной выпил чашечку кофе, потом в другой… Наконец в 1962 году меня занесло в «Нью-Йорк геральд трибюн». Местечко оказалось что надо! Я стоял на пороге отдела местных городских новостей «Геральд трибюн», всего в сотне ярдов от Таймс-сквер, млея от благоговения, что приобщился к богеме… Или это и есть настоящая жизнь, Том, или ее вообще нигде нет. Происходящее напоминало благотворительную раздачу подарков… склад всякой рухляди… пейзаж после битвы… Если у какого-нибудь редактора имелось вращающееся кресло, то вся его механика никуда не годилась: оно немедленно раскладывалось пополам, как от удара, стоило его хозяину встать. Инженерная начинка здания свисала отовсюду, как вывалившиеся кишки: электрика, батареи водопроводные и канализационные трубы, кондиционеры — все это торчало, выпирало из потолка, со стен и из колонн. Цветовая гамма больше подходила для заводского цеха. Среди оттенков властвовали свинцовый-серый и мертвенно-зеленый или убийственный тускло-багровый — все мрачноватое и грязноватое, неловко сработанное и аляповато покрашенное. Под потолком приютились лампы дневного света, изливая едкий свет и бросая голубоватые отблески на макушки приросших к своим креслам сотрудников. Фабричный цех во время аврала. Мечта газетного магната — все словно языки проглотили, так заняты… Никаких внутренних перегородок. Служебной иерархии нет и в помине. Редактор отдела может ютиться за таким же видавшим виды столом, что и простой репортер. Подобные порядки царили в большинстве газет. Их установили много десятилетий назад из практических соображений. А продлить им жизнь помогало некое курьезное обстоятельство. Дело в том, что нижние чины в газетах — то есть репортеры — вовсе не горели желанием подсидеть главных, старших, ответственных редакторов или еще какое-то начальство. Редакторы не чувствовали никакой угрозы и не нуждались в перегородках. Репортеры мечтали всего-навсего… стать звездами! И желательно немедленно.

Есть одна штуковина, о которой никогда не пишут в книгах о журналистике или в тех игривых воспоминаниях, что сочиняют вышедшие в тираж лесбиянки, правившие бал в барах времен «сухого закона»… я хочу сказать, что все умалчивают о весьма своеобразной конкуренции за тепленькое местечко в газете… Например, за столом позади меня в отделе новостей «Геральд трибюн» окопался Чарлз Портис. Молчун — слова из него не вытянешь. И как-то его вместе с Малькольмом Х. пригласили на какую-то передачу в прямом эфире, что-то вроде «Встречи с прессой», а Малькольм Х. сделал большую ошибку: прочитал еще в редакции целую лекцию о том, что его не следует звать Малькольмом, потому что он не какой-то официантишка в вагоне-ресторане, поэтому надо его величать Малькольмом Х. В конце той передачи он кипел от ярости. Буквально на стенку лез. Тихоня Портис то и дело, со всевозможными интонациями на все лады, называл его мистер Х… «А теперь, мистер Х., позвольте мне вас спросить…» Так или иначе, Портис сидел позади меня.

2. Как в романе

Господи, когда же начались все эти страсти-мордасти? Где-то осенью 1962 года мне на глаза попалась статья в «Эсквайре»: «Джо Луис — Король в расцвете лет». И она заметно отличалась от других подобных материалов. Тональность и настроение больше подходили для короткого рассказа, господствовали прочувствованные сцены — или прочувствованные по меркам журналистики того времени.

Например:

«— Привет, дорогая, — поздоровался Джо Луис с женой, увидев ее среди встречающих в аэропорту Лос-Анджелеса.

Она улыбнулась, подошла к нему и почти встала на цыпочки, чтобы его поцеловать, — но вдруг отпрянула:

— Джо, где твой галстук?

3. Набираемся сил

Не имею понятия, ни кто первым употребил словосочетание «новая журналистика», ни даже когда это случилось. Сеймор Крим говорил мне, что впервые услышал в 1965 году, когда он был редактором «Наггет»: Пит Хемилл сказал ему, что хочет написать статью под названием «Новая журналистика» — о людях вроде Джимми Бреслина и Гэя Талеса. Если мне не изменяет память, то о новой журналистике все заговорили в конце 1966 года. Хотя точно не знаю… Если честно, сам термин мне никогда не нравился. Любое движение, группа, партия, программа, философия или теория, которые норовят назваться «новыми», всегда только навлекают на себя всевозможные беды. На свалке истории их полным-полно: Новый гуманизм, Новая поэзия, Новый критицизм, Новый консерватизм, «Новые рубежи» 

[11]

, Il stile novo (то есть по новому стилю календаря)… «Завтрашний мир» 

[12]

… Тем не менее термин «новая журналистика» вошел в речь американцев. Это не было движением. Не было манифестов, клубов, салонов, группировок… даже кафешки для собраний верующих, потому что не было ни веры, ни кредо. Тогда, в середине 1960-х, просто вдруг показалось, что в среде журналистов возникло некое возмущение, а это само по себе было неожиданным.

Предыстории не ведаю, да она меня и не интересует. Знаю только, что несколько таких авторов работали в «Эсквайре» — Томас Б. Морган, Брок Брауэр, Терри Саутерн и, самый лучший из всех, Гэй Талес… еще была парочка романистов — Норман Мейлер и Джеймс Болдуин. Они делали очерки для «Эсквайра»… и, конечно, не забыть журналистов, которые писали для моего родного воскресного приложения, «Нью-Йорк», — прежде всего Бреслина, а также Роберта Кристгау, Дун Арбус, Гейла Шихи, Тома Галлахера, Роберта Бентона и Дэвида Ньюмена. Я строчил статьи как можно быстрее и просматривал работы всех этих ребят — что там они еще придумали? Всеобщий ажиотаж заразил и меня. Образовался своеобразный союз, и мы осознавали себя его членами.

Мы работали засучив рукава. Мне и в голову не приходило, что наша деятельность вызывает раздражение у литературного мира или еще у кого-то не из круга лучших журналистов. А призадуматься мне бы следовало. К 1966 году новая журналистика уже пожинала плоды во вполне осязаемой форме: ее окружали обиды, зависть и язвительность.

Ситуация накалилась после одного курьезного эпизода, известного как «дело „Нью-Йоркера“». В апреле 1965 года в воскресном выпуске «Геральд трибюн» — его приложении «Нью-Йорк» — я позволил себе слегка пошутить над состоявшей из двух частей опубликованной в журнале «Нью-Йоркер» статьей под названием «Крошечные мумии. Правдивая история о Властителе 43-й улицы, где поселились зомби». Как вы догадываетесь, эта статья была самым обычным розыгрышем. Не вдаваясь в подробности, скажу однако, что многим вполне порядочным людям она не показалась ни забавной, ни добродушной. Но тогда я словно разворошил муравейник. И кентуккийские полковники 

Особенно яростные атаки предприняли два сравнительно новых, но очень консервативных издания. Одно почитало себя за столп традиционной газетной журналистики в Соединенных Штатах — «Колумбийское журналистское обозрение». Второе было главным органом старых американских эссеистов и вообще «людей пишущих» — «Нью-Йоркское книжное обозрение». Они опубликовали «список ошибок» в моем материале о «Нью-Йоркере» (как я узнал впоследствии, подготовленный его штатными сотрудниками) — очаровательный список, загадочный и мистический, как счет из автомастерской. Корреспонденты обоих изданий писали о проклятом новом жанре, новой «ублюдочной форме», этой «паражурналистике» (то есть инвалидно-параличной журналистике). Этот ярлык навесили не только на меня, но и на мой журнал «Нью-Йорк» и все его материалы, а также на Бреслина, Талеса, Дика Чапа, а когда критиканы совсем вошли в раж, то и на «Эсквайр» 

ПРИЛОЖЕНИЕ

Когда Трумэн Капоте заявил, что «Не дрогнув» — не журналистика, а изобретенный им новый жанр, меня осенило. «Ага!» — воскликнул я, подразумевая: «Ага! Еще один Филдинг выискался!» Когда Генри Филдинг опубликовал свой первый роман, «История приключений Джозефа Эндрюса и его друга Абраама Адамса», то он, помнится, из кожи вон лез, доказывая, что это вовсе даже не роман, а изобретенный им новый жанр — «комическая эпическая поэма в прозе». То же самое он говорил и о «Томе Джонсе». Сравнивал свои книги с «Маргит», которую считали последней комической эпической поэмой Древней Греции (приписываемой Гомеру). Получается, что и Филдинг, и Капоте двести двадцать три года спустя беспокоились об одном и том же. Хотели, чтобы их творения считали высшим для своего времени литературным жанром, надеясь тем самым снискать больше уважения в писательских кругах. В эпоху Филдинга высшими литературными жанрами считались эпическая поэзия и классицистическая драма в стихах. А статус романа был очень низким — таким же низким, как статус глянцевых журналов в 1965 году, когда Капоте начал публиковать «Не дрогнув» в «Нью-Йоркере».

Одним «Ага!» дело не ограничилось. Скоро я сделал еще несколько забавных наблюдений. Первые шаги новой журналистики сильно напоминали первые шаги реалистического романа в Англии. Фрагмент истории литературы повторялся еще раз. Я не имею в виду отдаленное сходство, согласно сентенции «Ничто не ново под Луной». Нет, повторение было очень точным, вплоть до мельчайших деталей… Настоящее дежавю. Новая журналистика встретилась с теми же препятствиями, что и роман в XVIII и XIX веках. В обоих случаях недавно появившийся жанр считали поверхностным, чисто развлекательным… якобы он не отстаивает должным образом нравственные ценности и ему не суждена долгая жизнь. Обвинения отличались поразительным сходством. Например, как-то я разговорился с нашим оппонентом Паулиной Каель, и она посетовала, что новой журналистике сильно недостает «критического пафоса». Дескать, «читатель просто приходит в возбуждение, не зная, что думать по сути дела», а молодые люди при этом не извлекают надлежащих нравственных уроков, «потому что и в кино они ходят, чтобы получить встряску и пощекотать себе нервишки, и читают тоже исключительно ради такой же встряски и щекотания нервов. Но задуматься им не над чем, и поэтому журналистика должна обзавестись совсем иным пафосом». Я слушал ее… и мне казалось, что эти же слова уже звучали лет сто назад, из уст самого Джона Рескина 

Из подобных теорий следует, что серьезной литературе не обойтись без нравственных поучений. Эти идеи господствовали в XVII веке. Тогда литературу рассматривали не просто как искусство, а как часть религии или этической философии, которая, в отличие от их заповедей, учит на жизненных примерах. Литература должна «требовать напряжения мысли», утверждал Колридж 

Я невольно вспоминал эти забавные инвективы двухсотлетней давности, когда слышал современных критиков. По их мнению, новая журналистика — это «проза в костюме „зут“»