Письма и записки Оммер де Гелль

Вяземский Павел Петрович

«Письма и записки Оммер де Гелль», якобы принадлежащие французской писательнице Адель Омер де Гедль (1817–1871), «перевод» которых был впервые опубликован в 1933 году, в действительности являются весьма умелой и не лишённой живого интереса литературной мистификацией сына поэта, критика и мемуариста кн. П.А.Вяземского Павла Петровича Вяземского (1820–1888), известного историка литературы и археографа. В записках наряду с описанием кавказских и крымских впечатлений французской путешественницы упоминается имя М.Ю.Лермонтова, что и придавало им характер скандальной сенсационности, развеянной советскими исследователями в середине 30-х годов нашего века.

(Из аннотации к изданию)

ЗАТЯНУВШАЯСЯ ШУТКА

(О Павле Петровиче Вяземском и других «сочинителях» этой книги)

История книги, ныне возвращающейся к читателю, длинна и прихотлива. Все началось с того, что в сентябрьской книжке «Русского архива» за 1887 год появилась небольшая статья князя Павла Петровича Вяземского «Лермонтов и госпожа Гоммер де Гелль

[1]

в 1840 году». Почтенный автор, сын известного поэта и критика Петра Андреевича Вяземского, некогда приятельствовавший с Лермонтовым, а позднее составивший себе имя как археограф, знаток древнерусской словесности, знакомил читателей с четырьмя письмами некоей французской путешественницы и стихотворением Лермонтова «A madame Hommaire de Hell». Милая дама, склонная равно к поэзии и легкомысленным забавам, делилась с подругой кавказскими и крымскими впечатлениями. В 1840 году ей довелось познакомиться, завести роман и даже обменяться стихотворениями не с кем-нибудь, а с самим Лермонтовым. Более того — француженка сумела оценить русского гения, почувствовала его незаурядность и едва ли не предугадала трагическую судьбу. А кроме того, из письма от 29 октября 1840 года становилось ясно, что именно к Адель Омер де Гелль обращено французское стихотворение поэта, незадолго до того обнаруженное в его бумагах и опубликованное П. А. Висковатым

[2]

. Прояснялась история создания стихотворения (оказывается, оно было написано не в 1841, а в 1840 году), а то, что текст выглядел несколько иначе, — дело естественное, поэтам свойственно перерабатывать свои «стихи.

П. А. Висковатый, наиболее авторитетный исследователь творчества Лермонтова той поры (его разыскания не потеряли научного значения, а написанная им биография поэта и по сей день остается едва ли не лучшей

[3]

), с доверием отнесся к публикации в «Русском архиве». Правда, он внес необходимые уточнения в вопрос о редакциях стихотворения, не преминув заметить: «..Лермонтов не занес в заветную тетрадь то, что он написал фривольной француженке, а занес то, что переработано им, дышит чистотою и уже не может считаться посвящешным иностранке»

[4]

. Легкая пикировка между Вяземским и Висковатым не отменяла непреложности самих фактов, сообщенных в «Русском архиве». Позднее Висковатый точно отреферировал письма Омер де Гелль в своей книге, проницательно заметив, что само «интересное сообщение» Вяземского вызвано предшествующей публикацией самого Висковатого в «Русской старине»

Публикация в «Русском архиве» вызвала неожиданное для Вяземского неудовольствие Эмилии Александровны Шан-Гирей, урожденной Клингенберг. Падчерица генерала Верзилина была пятигорской знакомой поэта, позднее — женой его троюродного брата и близкого друга Ахима Павловича Шан-Гирея. «Роза Кавказа», как звали ее в молодости, почиталась даже прототипом княжны Мери, хотя сама постоянно оспаривала эту гипотезу. Специалисты по-разному оценивают многочисленные мемуарные свидетельства Эмилии Александровны, но все же она была участницей пятигорской жизни рубежа 1830-1840-х годов, человеком осведомленным. И письма Омер де Гелль ей не понравились. «Чистой выдумкой» назвала Э. А. Шан-Гирей все, что говорилось в письмах о девице Ребровой, отвергала она и сведения о французском пансионе, якобы существовавшем в Пятигорске. Обо всем этом она и сообщила издателю «Русского архива» П. И. Бартеневу, попутно рассказав о бале в Кисловодске в 1840 году, том самом, о котором писала Омер де Гелль. Письмо, опубликованное в одиннадцатой книжке «Русского архива» за 1887 год, написано человеком раздосадованным. Да и кому приятно читать сплетни о своих близких! По сути дела, Э. А. Шан-Гирей вступилась за репутацию своей подруги, не исключено даже, что по ее просьбе. Во всяком случае, так можно понять последний абзац сердитого письма: «Меня крайне удивляет охота некоторых лиц при воспоминаниях о Лермонтове впутывать особ, совершенно ни к чему не причастных, находящихся в живых еще и которым, конечно, может показаться смелым подобное бесцеремонное обращение с их личностью»

Энергичный протест Э. А. Шан-Гирей послужил косвенным доказательством значительности обнаруженного П. П. Вяземским материала. Эмилия Александровна, раздражаясь на частности, словно бы подтверждала достоверность писем неприятной ей француженки. Так понял дело П. И. Бартенев, сообщавший 5 октября 1887 года Вяземскому о возражении Э. А. Шан-Гирей. Издатель советовался с публикатором, печатать ли возражение «и если печатать, то не с оговоркой ли, что полной и точной правды от французской путешественницы подобного пошиба нельзя и требовать; но зато общий колорит верно схвачен и талантливость такова, что внушила поэту такие стихи». Проинформированный Вяземский, как следует из очередного письма Бартенева от 10 октября 1887 года, попросил издателя при допечатках заменять имя Ребровой звездочкой и справился об адресе Э. А. Шан-Гирей, вероятно желая принести извинения за ненарочитую бестактность. Движение естественное — Вяземский, публикуя письма легкомысленной француженки, ведь и предположить не мог, что Реброва (впрочем, давным-давно — Юрьева) может оказаться живой.

Дальнейшего развития сюжет с письмами Омер де Гелль в ту пору не получил. Французская путешественница прочно вошла в биографию поэта, французское стихотворение «L'Attente» («Ожидание») стало восприниматься как памятник еще одного лермонтовского увлечения. Тем более что нашлось еще одно подтверждение. Литератор П. К. Мартьянов записал и опубликовал рассказы барона Е. И. фон Майделя (ныне корректно именуемые «малодостоверным источником»

ПИСЬМА И ЗАПИСКИ ОММЕР ДЕ ГЕЛЛЬ

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей — исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.

Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.

«Вы не можете рассчитывать на мое участие в распространении вашей книги среди воспитывающихся юношей и, упаси боже, девиц. Что это вы задумали в самом деле? — сказала она мне самым строгим, начальническим тоном. — Она найдет место на столе развратника, да и то запрятанная под сукно. Вас бы самое надобно запрятать и держать покрепче под моей ферулой. Вы бы тогда остепенились и вышли бы с золотою медалью. На вас не стоит сердиться, вы никогда не посмеете издать вашей рукописи». Я постоянно была первою ученицею по наукам и подвигалась в них со свойственною мне страстью. Директриса меня очень любила и баловала с детства. В 1833 году я уже получила на конкурсе в Лилле аттестат на право преподавания музыки и декламации, а в 1834 году удостоена от университета диплома наставницы. Я тогда была уже замужем.

Журналисты из самых влиятельных мне говорили нечто подобное и довольно щекотливое для моего самолюбия. Я преклонила голову пред ареопагом и сказала им в 1860 году: издавайте, как знаете. У меня тогда не то было в голове. Префект полиции, Делессер, перечитывал, как он мне сам не раз говорил, с увлечением несколько писем, писанных мною приятельницам моим: графине Легон, графине Марии Калержи, маркизе Контад, Полине Делож, г-же Гейне, урожденной Фульд, г-же Лафарж, принцессам Бирон, девицам Эллис и многим другим. Как эти ужасные письма попали в черный кабинет? Неужто сами получательницы их передавали в префектуру?

Там имелся целый ряд моих писем к Делессеру за шесть лет (1842–1846) и записок моих к нему без числа, раньше и позже. Это меня, конечно, не удивило и даже польстило; он с большим уважением отзывался относительно самых скабрезных писем и удивлялся моей кипучей деятельности. Такого же мнения был граф Воронцов. Они меня очень высоко ставили и ценили. Я вела переписку с Гизо и Абердином о предметах более важных; впрочем, они ничем не гнушались. Весь мой материал я сдавала на почту по разным адресам; что попадали в черный кабинет политические письма, это меня нисколько не удивляло. Но что ужасно — это нахождение в руках префекта моих писем самых чистосердечных, приятельских, задушевных, крайне компрометирующих. Еще ужаснее видеть в кабинете всемогущего человека целую кипу полицейских дознаний, полицейских сплетен, доносов. Здесь вся моя жизнь как наяву. Я содрогалась и не раз вскакивала с моего кресла, совсем одурелая. Впросонках я вздрагивала, и холодный пот покрывал мое тело. Я его умоляла, на колени перед ним становилась, то плакала, то смеялась и смешила его как ребенка, умоляя, чтобы он мне отдал этот злодейский картон, хотя бы письма к г-же Делож: они для правительства бесполезны. Несмотря на десятилетнюю самую тесную дружбу, он до конца оставался неумолим.

№ 1. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Лион. Четверг, 3 октября 1833 года

Мой несравненный друг Полина, солнце моей жизни. Я тебе все пишу в Эпиналь, г-ну Мюель. Я приложила статью из «Дамского журнала», зная, как ты интересуешься модами.

«Г-жа Герио в том же роде велела вышить золотом роскошными букетами передник из фиолетового кашемира. Внизу он окаймлен бахромой из золотых шнуров, перемешанных с шелковыми. Узнавая мать по ее элегантному утреннему неглиже, мы вам укажем немного позади, вдали от матери, ее дочь, существо совсем еще девственное, непорочное, скромное, но весьма красивое, красивое своею первою молодостью, во всей свежести ее юных лет, в белом муслиновом платье, с плечами полуобнаженными, как у матери, кушаком, завязанным сбоку, — единственно дозволяемое ей пока кокетство. Молодой девушке, сидящей в гостиной ее матери, не более четырнадцати, много пятнадцати лет. Вы знаете, в Париже их ранее того не видно и вскоре их ожидает замужество и совершенно иная сфера».

Сохрани этот нумер, он послужит со временем доказательством той изящной элегантности, которой я с детства моего привыкла пользоваться. Это будет со временем исторический документ, довольно важный.

№ 2. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Сен-Этьен. Воскресенье, 13 октября 1833 года

Душка моя Полина, ненаглядная ты моя красавица, поздравь меня, я невеста, я почти уже замужем, моя судьба решена бесповоротно. Молодой человек, оканчивающий курс в Горном училище, около года занимается практически под руководством г. К(ерминьяна), ему едва двадцать три года. К(ерминьян) его любит как сына и уважает за твердость характера и несомненные способности. Я люблю его с год, когда вижусь с ним, что бывает, правда, очень редко. Он избегает меня, но я ему видимо нравлюсь.

Поговорили о парижской великосветской молодежи, с которой действительно весело верхом ездить, да и только. Я их очень хорошо знаю. Стариков не поймешь, они нас за деньги покупают. Он (Керминьян) совершенно согласился с моим взглядом. Когда я ему намекнула о моей любви к г. Геллю, он ухватился с восторгом за эту мысль, и мы поехали вдвоем в Сент-Этьен. «Он твоей карьере мешать не будет и муж, каких мало. Я его близко знаю. Мы с ним в проделках бывали, и я всегда был им доволен. У тебя явилась гениальная идея. Берегись матери, чтобы она твоему счастью не помешала». Что от тебя скрывать? Я так рада была поездке, что бросилась ему в объятия и страстно целовала его, наши руки невольно встретились и нашли те пути, которыми, думая утомить нашу жажду ощущений, мы только разжигаем чувственность. Каков моралист — не хуже Вовенарга! К.(ерминьян) присутствовал на экзаменах. Я выходила несколько раз и ожидала их в страстном волнении. В прошлом году, в июне, со мной встречался молодой человек атлетической формы. Ты знаешь, я от них без ума. Верно, мои глаза были так выразительны, что он прочитал в них сразу, как он мне нравится. Он прямо подошел к моему окну и заговорил. Вообрази себе, какой нахал! Я ему здесь очень обрадовалась, так скучно сидеть одной. Его зовут Коссидиером. Окончив блистательно экзамены, Гелль вышел первым. Мой жених носит аристократическую фамилию: Оммер де Гелль. Я его обвила обеими руками и увлекла в моих объятиях. Я вечно буду помнить три дня восторженного счастья, которое мне удалось вкусить. На третий день г. Керминьян объяснился с нами и сказал, что мы достойны друг друга, мы будем дружно работать вместе, а когда нужно, то и врозь. «Я знаю ее, как себя. Она вам будет верной сотрудницей и, когда нужно будет, придет, бросив все, к вам на помощь. Вам, впрочем, помощь не нужна, и прошу вас обоих не беспокоиться на первых порах о вашей будущности, пока я тружусь и богат. Располагайте моим кредитом».

№ 3. ПОЛИНЕ МЮЕЛЬ

Лион. Среда, 16 октября 1833 года

«К<ерминьян> уехал вперед рано утром», — донесла моя девушка, входя в спальню. Я обомлела, но скоро оправилась; она мне подала записку от опекуна: «Куй железо, пока горячо, еду к матери, чтоб ее подготовить». Я опять улеглась в постель. Нам подали кофе. Я с трудом встала часа в два пополудни; к вечеру мы отправились, как муж и жена, в дормезе г. Керминьяна, который настолько был любезен, что нам заказал обед на славу. Мы облизывали пальцы. Мне ужасно хотелось есть. В самом деле обед был очень хороший. Гостиница под вывеской «Золотое солнце». Нам служил сам хозяин Ледюк, младший брат того, что в Монморанси; помнишь прошлогоднюю поездку на ослах? Приехав в Лион, я объявила матери о случившемся. Моя мать, скрепя сердце, приняла меня довольно хорошо; она слишком занята была г. Морэном, у нее гостившим. Мы пошли впятером с г. К<ерминьяном> и мужем моим прогуляться. Морэн взял свой складной стул, свои кисти и написал первый набросок моего портрета с натуры. Вышло чудо чудес. На другой день К(ерминьян) уехал с моим мужем на работы. Они вернулись ужасно поздно. Я весь день провела как сумасшедшая, все мне сделалось противно. Я ругала, топала ногами и два раза приколотила мою бедную старую няню; ей не в диковинку — она невольница. Но мне ее было жаль; я ей подарила пять франков. Я оставила дверь незапертой. На днях мы будем граждански обвенчаны. Но все же это страшный грех… Я завтра покаюсь на исповеди.

Эти господа приедут в Париж 11 ноября в два часа пополудни, свадьба 12-го; все будет окончено к двум часам пополудни. Всем распоряжается г. К(ерминьян>, я его от души полюбила. Перед моим с ним объяснением я ему говорила, что я была бы рада за него замуж выйти. «Что за вздор», — сказал г. К(ерминьян), и его слово закон не для одной меня. Я тебе еще не говорила о г. Морэн. Это живописец, ухаживающий за моей матерью. Мать моя старается его водворить в своем доме, т. е. в доме Керминьяна, и уверяет, что он по уши влюблен в меня и просит моей руки, зная, что я ему откажу. Она рада найти случай и предлог. Какое свинство! Это просто ни на что не похоже.

Коссидиер опять здесь.

№ 4. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Париж. Среда, б ноября 1833 года

Душка, душка! Я не могу сказать, как я тебя люблю. Мы вернулись 20 октября в Париж: мать, Морэн и я. Париж тебе кланяется и ждет не дождется, как своего солнца. Я удивляюсь, как г. К(ерминьян) доверчив. Связь прямо бросается в глаза, это просто непонятно, как он может это терпеть. Морэн оканчивает портрет масляными красками к 12 ноября. Он дал слово жениху. Картина будет выставлена на выставке еще нынешней осенью. Я не пойду на эту выставку. Разве в черном вуале… Напиши скорее, что ты об этом думаешь. Морэн пригласил уже герцога Орлеанского посетить его мастерскую, по желанию моей матери. Герцог очень любовался картиной и особенно обратил внимание на выражение лица. Вообрази себе, он сделал несколько довольно ничтожных замечаний. Очень сожалел, что не видел моих рисунков, их вовсе и не было. Мне живопись как-то не далась. Он посмотрел на меня пристально и затем поспешно вышел. Картина осталась, однако, за нами. Мать так дорожила этой картиной и ожидала от нее стольких благ для моей будущности, что она поручила Жанену издать картину на ее счет. Литография сделалась известной под названием «Подвязка». Она печаталась у Лемерсье. Ее рисовал на камне сам Морэн с видимой любовью. «Его величеству нужен Ари Шеффер, — говаривал Морэн с некоторой, худо скрываемой досадой, — с его святыми женами или германскими проходимцами». Она обратилась к Ари Шефферу с просьбою взять меня в натурщицы. Портрет или, правильнее, эскиз очень хорош, но картина попадет на выставку гораздо позже (1836 г.) под названием Миньоны, считающей звезды. Он три раза с меня пишет свою Миньону: сначала Миньону с мандолиной в руках, Миньону, считающую, звезды, Миньону с престарелым отцом. Это все эскизы, наброски, часто изменяемые. С тех пор, как я сижу у него натурщицей, я в Тюильри как дома. Этого мне и нужно было. Эскизы очень удачны в своем роде, но картины едва ли попадут на выставку ранее 1835 и 1836 года. Эскизы можно видеть в Тюильри, в мастерской художника. Поедем вместе, а то, пожалуй, не впустят. Картины Шеффера и Морэна обе очень хороши; в одной ты видишь девушку, которая считает звезды и удивляется, что дождь так долго не идет, а другая прямо говорит: иди с козыря, это большой инвит. Посуди сама, которой картине следует отдать предпочтение. Однако же эта Миньона, считающая звезды, свое действие произвела. Герцог Орлеанский все чаще и чаще стал ходить в мастерскую Шеффера. Я там днями сижу, даже когда самого Шеффера не бывает во дворце. Со мной ходит отец Менекени. Он очень понравился Шефферу, который с нас пишет Данте с Беатриче, пока только этюды.

Я сведена с ума сумасбродством и вертопрашничанием моей матери, постоянными заигрываниями с матушкиным содержателем, который действует теперь посмелее. Я ему не противилась; но он все что-то не подвигается, такой несносный. Оскорбительно, что ни говори, отсутствие жениха, и, несмотря на все, я им очень дорожу. Он теперь производит работы, которые никогда не кончатся (железная дорога из Лиона в Марсель), Я пригласила герцога в свою мастерскую с того же хода, что Морэн, одним этажом ниже, по улице Сент-Оноре, № 13. Ты, верно, покачиваешь головкой. Ты совершенно права, но увидишь мою мастерскую, скажешь другое. Я встретила герцога у Шеффера в Тюильри. Он подал мне молча руку, и мы долго, долго смотрели друг на друга. Я хотела взять руку назад и согнула средний палец, нечаянно, ей-богу, совсем нечаянно. Впрочем, что ни говори, ты никогда не поверишь. Только что он показался в моей мастерской, мое сердце так забилось, будто хотело выпрыгнуть из взволнованной груди, дверь была не заперта. Моя привратница, — помнишь мою бывшую гувернантку Прево? — она опять у меня, держу ее Христа ради на послугах, — она на цыпочках, украдкой, пробралась и заперла задвижкой. Очертя голову, без долгого размышления, в страстном порыве, я бросилась на шею герцога и объявила ему напрямик, что я на днях выхожу замуж, что я от него без ума и решилась пожертвовать собой, а затем всю остальную жизнь готова вести в одиночестве, насыщаясь одними дорогими воспоминаниями. Я тебе должна рассказать наперед разговор мой с матушкой, решивший мою судьбу. Я начинаю, кажется, не с того, как бы надо; надобно гору с плеч прежде свалить, а впереди явятся басни и прибаутки, и как будто станет легче на сердце.

— Надо сознаться, ты очень хороша. Ты очень напоминаешь императрицу Жозефину. Ты перещеголяла меня в моих молодых годах, а я была первостатейной и знаменитой красавицей. Все происходит от воспитания: я воспитывалась в совершенном бездействии, окруженная толпой черномазых рабынь, не без трепета ожидавших моих приказаний.