Зеленая мартышка

Галкина Наталья Всеволодовна

В состав шестой книги прозы «Зеленая мартышка» Натальи Галкиной, автора тринадцати поэтических сборников, входят два романа («Зеленая мартышка» и «Табернакль»), а также «повествование в историях» «Музей города Мышкина».

В многоголосице «историй» слышны ноты комедии, трагедии, лирики, реалистической пьесы, фарса, театра абсурда.

Герои «Зеленой мартышки», истинные читатели, наши современники, живущие жизнью бедной и неустроенной, называют Петербург «книгой с местом для свиданий». В этом месте встречи, которое изменить нельзя, сходятся персонажи разных времен, разных стран. Детям-инвалидам из «Табернакля» открывается многовековой мир культуры, волшебный круг воображения, смотрит в темную воду Екатерининского канала действительно проживавший на его берегу, на Средней Мещанской, потомок крестоносцев, а переулки, палисадники, териокские дачи, ингерманландские снега — не просто декорации истории любви Николая Гумилева и Ольги Высотской или французского тайного дипломата и очаровавшей его девушки с музейного портрета, но заповедное пространство «тайного города», объединяющее всех, кто ступил на мостовые его.

Книга предназначена для широкого круга читателей.

МУЗЕЙ ГОРОДА МЫШКИНА

Сказка

— Почему вы пишете сказки? — спросил журналист у Радия Погодина.

И бывший полковой разведчик, мальчишкой ушедший на войну, один из старлеев победоносных, севший в 1945-м за анекдот пустячный, прошедший лагеря то ли за Унтою, то ли за Интою, отвечал:

— О человеке можно написать в двух жанрах: либо донос, либо сказку; мне сказка ближе.

Ответ

Еще один бывший старший лейтенант из тех, что выиграли Великую Отечественную, композитор Клюзнер, дважды, приезжая к лету из Москвы в свой Комаровский дом, находил дверь взломанной. Осенью оставил он у входа записку: «Открыто, дверь не ломайте, заходите, только в доме не пакостите».

И следующей весной, приехав, обнаружил наслюнявленный химическим карандашом ответ: «Бу сделано».

Пудреница

(история А. Н.)

Девочка, живущая на Дальнем Востоке, играет маминой пудреницей с изображением Адмиралтейства; это ее сокровище, самый любимый предмет, башня со шпилем, увенчанным корабликом, — ее замок, главный дом в королевстве.

Уже в зрелости оказывается она в Ленинграде, волею судеб поселяется в доме, где из окна ее комнаты видно Адмиралтейство. Каждый день, выбрав время, она сидит у окна, смотря как завороженная. Можно сказать, всего города она не знает, да и не стремится узнать, изучить его, посетив разные городские районы; ее территория — часть Невы, Марсово поле. Невский проспект до Екатерининского канала, то есть до канала Грибоедова; ей того достаточно.

— Знаешь, — говорит она подруге, — ведь это настоящее чудо: я живу в своей любимой картинке возле волшебного замка с пудреницы.

Другая ее подруга, с начала девяностых до конца двадцатого века успевшая объездить полмира, тщетно пытается пригласить ее с собой в поездку, показывает ей фото, дарит диски с видами Парижа, замков Луары и Людвига Баварского, Виндзора, Дании, норвежских фиордов, Гонолулу, Фиджи, Греции, давай поедем, я при деньгах, билет тебе куплю, — но встречает полное равнодушие.

— Нет, не поеду, спасибо, нет.

Один из

Один из партнеров по бизнесу, неведомого происхождения молодых людей девяностых годов, прикупивших старинную фабрику известных купцов в Подмосковье, работавшую по своему профилю и в советские времена (а заодно и гостиницу в Германии), едет в качестве заказчика за самоновейшим оборудованием для фабрики в Италию с секретаршей брокерской фирмы. Секретарша по неосторожности рассказывает ему о поваре ресторана на озере Г., готовящем необыкновенные пирожные, о самом озере, славящемся своими пейзажами и достопримечательностями.

— Едем туда немедленно!

— Но сейчас темно, озера не видно.

— Хочу сейчас!

— Посмотрите на то кукурузное поле. Оно просто темное пятно. Таким вы и озеро увидите. Поедем завтра днем.

Анекдот

— При преподавании английского языка новым русским неопределенный артикль «а» переводится словом «типа», а определенный «the» — словом «конкретно».

ТАБЕРНАКЛЬ

Глава первая

Тревога волной возникала в летящем окне, там, где пасся неведомо чей белый конь неподалеку от сумасшедшего дома, та же волна, что незадолго до того затмила левашовский пейзаж (всякий раз начинала я гадать: налево или направо от насыпи располагалась Левашовская пустошь с могилами невинно убиенных, где в одной из расстрельных ям спал вечным сном лихой казак Николай Олейников?). Проезжая на дачной электричке мимо Удельнинской больницы и мимо призрачной Левашовской пустоши я чувствовала почти физически, что жизнь дискретна: ненадолго переставала жить.

Лето стояло прохладное, малоприветливое, полное житейских трудностей, почти житийных, впрочем, я почти уже притерпелась к ним.

Перед отъездом в город непривычно рано зашла я в библиотеку и, дожидаясь, пока заполнит формуляр мой прекрасная наша Комаровская библиотекарша (к чьей цветочной фамилии так шли любимые ею герани, бегонии да флоксы на крыше веранды и добавившиеся к ним недавно клумбы при входе), механически рассматривала фотографии на одной из книжных полок.

— Что это за фото?

Глава вторая

К вечеру, когда схлынули, готовясь ко сну, дневные заботы, набрала я номер Германа Орлова, но никто не брал трубку, должно быть, съехали за город до осени в свою любимую дальнюю избушку, где под крыльцом жила-была подколодная жаба, познакомившая их год назад со своим жабенком; жабу Орловы поили молоком, она признавала их и дите вывела на показ не без гордости.

К моменту появления в рыже-алом институте Орлова я провела там года полтора.

— Я ваш новый дизайнер.

Он стоял на пороге, высокий, лохматый, большерукий, с широко открытыми удивленными глазами.

Глава третья

В первый новогодний институтский вечер директор поразил мое воображение темно-лиловым шелковистым немыслимой красотищи костюмом, о галстуке вообще молчу, а также тем, как отплясывал он рок-н-ролл и ползал, хохоча, на коленках. Все это, может быть, в другое время и в другом месте было бы мило и даже свидетельствовало бы об определенной внутренней, что ли, — или внешней? — свободе, о некотором словно бы артистизме; но в окнах маячили светящиеся за заснеженными деревьями огни клиники, вечная война, раненые, как выразился Орлов, детское отделение наверху (Мирович говорил: некоторые дети поступали из таких интернатов для инвалидов, что оно казалось им отелем на Лазурном берегу). И все ведь знали: детей, не обреченных на пожизненные убогие интернаты для убогих, ожидало бинарное «или-или», два единственно возможных варианта судьбы для безруких-безногих: или слаломом заниматься на одной ноге и протезе, или спиться напрочь.

Когда директор был еще военным врачом, отличался он некоторой оригинальностью, с шиком заезжал на территорию своей ведомственной госпитальной лавры на новеньком сверкающем мотоцикле (профессура и доктора некоторые прибывали на «Волгах», «победах» и «москвичах», а чаще всего пехтурою): этаким фертом, черту брат, рокер ли, байкер ли, с ума сойти. Да и научную работу вел он на особицу: существовал, например, один, как теперь бы сказали,

проект

, им задуманный и выношенный: с целью составления сводных таблиц конституции человека, то есть телосложения, обмерять балеринок, то ли старших классов Вагановского, то ли кордебалетных из Мариинки либо Михайловского; да заглох проект, растворился, только и остались от него всплывающие со дна сознания в досадные минуты и в похмельные утра образы необмерянных балерин.

Впрочем, работа в темно-алом здании неподалеку от Боткинской произвела свое действие и на директора, как на всех прочих сотрудников Мариинского приюта, однако действие своеобычное. Так сильно отличались от не подвергшихся обмеру танцовщиц инвалиды убогие и культя от пуанта, что эстетические директорские порывы отчасти были поруганы неизвестно кем и чем. С другой стороны, он впервые стал всеобщим начальником. И, может быть, не представлял, что теперь со всем этим делать.

Вызвав меня в прошлый раз, хотел он добиться от меня, какого цвета занавески следует ему повесить в кабинете, какому материалу отдать предпочтение (бархату, шелку, тюлю либо органди) и какому крою (маркизы, портьеры и прочие). Еле я отговорилась, всё объясняла сдуру, что я по

Глава четвертая

Я никак не могла вспомнить, когда в детской клинике появился Мальчик, скорее всего, в сентябре, во второй половине, то ли на Никитской, то ли на Дмитриевской неделе, когда уже отлетело паутинное бабье лето, прошел пасековый день, убраны были еще существовавшие ульи да и луковый день миновал. Должно быть, стояли кануны похорон мух и тараканов, которых в старые времена в разных волостях хоронили в разных гробах: где в морковных да свекловичных, а где в репных да в чевенгурских из щепок. Новые времена тяготели к тараканьему мору из борной кислоты и китайским мелкам безо всякого, впрочем, результата. Холодом веяло, иным миром, на Валдае утренней зарей выходила из воды и прогуливалась лугом на три версты по росе несъедобная колдовская недобрая рыба угорь, смывая с себя все нагулянные за лето хвори.

Уже прожили мы, не заметив его, гусепролет, разные птицы, особенно ласточки, отлетели в вырей, а гады скрылись в глубь земли, мы пропустили и это, и никто не крикнул журавлям: «Колесом дорога!» — чтобы вернуть их весной.

Сентябрьские ветра готовы были петь долу горизонтальному миру невеселые песни, а только подыми глаза горе — мерцали отвлеченные звезды во главе со звездою Чигирь. Многослоен был небесный свод, как никогда, и, кроме светил из учебника да из фантастических итээровских книг, с полудня до полуночи ходили светцы народной астрономии, Сажар, Гнездо Утиное (хоть и стали именовать его Плеяды, оно по-прежнему в последний день новолуния горело ярким светом), Железное колесо с заключенными в железном его доме. Девичьи Зори как три сестры и Четыре Косаря Становища, Млечного Пути. Еще не начались курьи именины, не наливал никто Космодемьянского пива честным гостям, а Мальчика уже привезли; стало быть, стоял на дворе рюень, ревун, руинный месяц сентябрь.

Но сперва увидела я Князя с Княгинею, всем и каждому известных, кроме меня.

Глава пятая

— Не могу запомнить, — говорил Орлов, — что такое пронация и что такое супинация. Где какой поворот кисти.

— Нет ничего проще, — отвечала ему молоденькая практикантка, — суп несу, — тут она повернула руку ладошкою вверх, — суп проливаю, — ладошка перевернулась, блеснул камушек алый в золотом колечке на безымянном.

— Ох, китайская грамота…

Через полчаса, проходя мимо одной из палат детского отделения, я услышала голос доктора Мировича, рассказывающего детям байку про китайца и его мышь. Почему-то я часто вспоминала потом именно этот отрывок из неведомого источника. Что это была за история? Что это был за китаец? Один из божков неисчислимого пантеона Поднебесной? Или маленькое пророчество о грядущем физиологе из Шанхая, собиравшемся лет через сорок вживить в мышиный гипоталамус сто пятьдесят электродов? Неуемные папарацци тут же написали, что теперь профессор Чж. знает, о чем думает мышь; дудки, это мышь знала, о чем думал Чж.: он мнил себя богом! В одну из печальных полуночей мне померещилось, что доктор Чж. является сложной составной рифмой к портье-китайцу из «Англетера» тридцатых годов, чью вечернюю крапленую карту помечали два белых пятнышка: морфий и завсегдатайка-мышка.