Большая барахолка

Гари Ромен

«Большая барахолка» — один из первых зрелых романов самого читаемого французского классика XX столетия. Ромен Гари (настоящая фамилия — Кацев) всю жизнь печатался под псевдонимами и даже знаменитую Гонкуровскую премию получил дважды под разными именами: в 1956 году как Гари, а в 1975-м — как начинающий литератор Эмиль Ажар. Награду, присужденную Ажару, он, однако, принять отказался. Военный летчик, герой Второй мировой, Гари написал «Большую барахолку» вскоре после освобождения Франции от оккупантов. Пятнадцатилетний Люк Мартен, сын погибшего участника Сопротивления, оказывается один в Париже среди послевоенной неразберихи, коррупции, разгула черного рынка и жестоких расправ над теми, кого подозревают в сотрудничестве с немцами. Мальчика берет под свою опеку странный, вечно опасающийся чего-то старик, уже усыновивший несколько беспризорных подростков. В этой новой семье Люка ждут неожиданные открытия, первая любовь и «взрослая» жизнь, которую он строит по образу и подобию гангстеров из американских боевиков.

На русском языке роман публикуется впервые.

+16

Часть первая Крысята

I

Месье Жан, подпольная кличка Мариус, носил берет, кожаную куртку и тяжелые ботинки. Месье Жан смотрел на мир красивыми, немного грустными глазами и имел привычку задумчиво грызть травинку. Грудь его украшали награды: крест за Первую мировую, еще один — за тридцать девятый-сороковой, медаль Сопротивления, волонтерская медаль, медаль «От благодарной Франции», — и все бренчали, когда он шел быстрым шагом. Общались мы недолго — я приехал из Везьера на похороны отца и через две недели уезжал в Париж, но таким он остался в моей памяти: с травинкой в зубах и автоматом на плече — он с ним не расставался с тех пор, как вышел приказ сдать оружие. Мы шли после похорон по кладбищу Вьеге.

— Не беспокойтесь обо мне, — сказал я. — Не пропаду.

— Твоему отцу не повезло, — сказал месье Жан и покачал головой.

— Да уж.

— Погибнуть вот так, в последний день! Я был рядом с ним — могли бы попасть и в меня.

II

Из госпиталя месье Жан вышел похудевшим и побледневшим. Дело его решили закрыть. Собранные против него факты могли быть истолкованы по-разному. Не хватало перспективы. Чтобы понять, как надо думать, следовало немножко выждать: все прояснится, войдет в рамки. Пока же месье Жана-Мариуса вежливо, но твердо демобилизовали: побаловался, и будет, война кончается. В общем, все как-то утрясалось. Жизнь налаживалась. Уже шли первые американские фильмы, власти обещали показать наконец «Унесенных ветром» с Кларком Гейблом и Вивиан Ли. У всех на слуху были имена новых звезд: Лорен Бэколл, Грир Гарсон, Хамфри Богарт. Возвращались не слишком замученные бывшие пленные. Повеяло свободой, на черном рынке появилось все, что хочешь. Отца посмертно наградили медалью Сопротивления с розеткой, префект приколол мне ее на грудь на площади Гамбетта. Он говорил растроганным простуженным голосом от имени временной Республики

[1]

. Сказал, что Франция берет меня на попечение, потому что таков ее долг перед моим отцом. Кто отдает долги, становится богаче. Государство даст мне бесплатное среднее образование и профессию. «Будь же достоин своего отца!» Он ободряюще обнял меня, но я и так не трусил — с другом ничего не страшно, а моя собака Роксана присутствовала на празднестве, смирно сидела рядом с месье Жаном, хотя, на свое счастье, и не понимала, что происходит. На другой день нас с ней посадили в поезд и отправили в Париж. Месье Жан пришел проводить нас. Мне прицепили на руку повязку-триколор и дали билет в вагон третьего класса. Отныне я «воспитанник нации», — объяснил месье Жан. В Париже на Восточном вокзале меня должны встретить официальные представители, которым поручено заняться мной. Все организовано, все учтено. Я не один, у меня будут друзья. Я вырасту, выучусь и стану таким, как мой отец, сказал он, сморкаясь. Теперь он нарядился в приличный серый плащ, но вид все равно был дурацкий.

— Спасибо вам за все, — сказал я и повторил: — Не беспокойтесь — я не пропаду.

Он достал из кармана блокнотик и протянул мне:

— Я записал тут свой адрес. Если понадобится помощь, только дай знать.

— Непременно, — вежливо обещал я и взял блокнотик.

III

На Восточном вокзале нас встретили девушка и молодой человек, вид у них был крайне озабоченный, и на меня они смотрели недоверчиво, как на опасный предмет, который, того гляди, взорвется, только тронь. Молодой человек держал в руках список.

— Вы малолетний Люк Мартен? — умоляющим тоном спросил он. — Правильно?

— Точно, — успокоил его я. — А это Роксана.

— Как вы сказали, Роксана?

Он в панике уткнулся в список, а тщательно изучив его, поднял голову и с ужасом сказал:

IV

Вандерпуты жили на улице Принцессы. Чтобы попасть в квартиру, которую старый Вандерпут не без гордости именовал «своими пенатами», надо было войти в ворота, пересечь неосвещенный дворик, миновать гараж и забраться на пятый этаж. Я почему-то ожидал увидеть сырую, темную и грязную каморку — может, решил, что жилище Вандерпута-отца должно соответствовать его внешности. И ошибся. Комнаты были светлые, чистые, обставленные со вкусом. В квартире при везьерской начальной школе, где мы жили с отцом, мебель была простая и грубая, обычная крестьянская мебель, она исправно служила по назначению, но о красоте не было и речи, наоборот, в этих вещах проглядывало что-то хмурое и неприязненное, как будто они затаили обиду на отца, вырвавшего их из родного леса. Когда отца назначили в Везьер — вскоре после смерти мамы, а мне тогда было шесть лет, — он застал в квартире голые стены и все — от огромных шкафов до последней кухонной табуретки — сколотил своими руками в амбаре, переоборудованном под столярную мастерскую. Вся вышедшая оттуда мебель еще долго пахла смолой и свежей древесиной — незабываемый, пронзительный запах; иногда мне казалось, что отец заколдовал деревья, но они неохотно смиряются с новым обличьем. Я, например, побаивался стоявшего у камина рассохшегося кресла с прямоугольной спинкой, в котором отец любил сидеть, протянув ноги к огню, — все думал, что в один прекрасный день оно возьмет и уйдет из дому, хлопнув дверью. Отец заметил это и, если я плохо себя вел, говорил: «Вот отдам тебя креслу, оно утащит тебя в лес, и поминай как звали». А страшилище в тот же миг, будто нарочно, издавало особенно жуткий скрип. Отец вообще любил окружать меня атмосферой сказок и волшебства — возможно, как я догадываюсь сегодня, для того, чтобы напустить туману, сгладить острые углы, смягчить суровые контрасты и приучить меня не ограничиваться видимой реальностью, а заглядывать дальше в поисках более значительного, всеобщего тайного смысла. Однажды вечером, вернувшись домой после занятий, я с изумлением увидел, что кресло куда-то исчезло, хотя огонь в камине горел; помню, я страшно испугался и подумал: ну все, оно расколдовалось и вырвалось на волю. Но тут открылась дверь, и появился отец с креслом в руках. «Оно хотело удрать обратно в лес», — сказал он мне. В тот день шел снег, и кресло замело белым слоем — должно быть, оно успело далеко уйти, подумал я. «Оно еще дикое, — сказал отец. — Все лесное трудно приручается». Я смотрел на беглое кресло и соображал, не лучше ли будет его привязать, но оно и не пыталось удрать, стояло с уставшим видом и только тихонько потрескивало перед камином. Мне даже стало жаль его, так что иногда, когда отца не было дома, я, небрежно насвистывая, выходил и оставлял дверь незатворенной. Однако кресло ни разу не воспользовалось возможностью сбежать; то ли потому, что вокруг, в полях, было по колено снегу, то ли потому, что оно, как знатный пленник, дало моему отцу честное слово не повторять попытки к бегству; так или иначе, оно стояло не шелохнувшись, спиной к открытой двери, которая скрипела на ветру. Да, я сочувствовал ему и жалел, что никак не могу с ним пообщаться. Оно выглядело таким одиноким и в то же время таким благородным и гордым, что у меня сжималось сердце. Наконец однажды вечером я не выдержал. Ухватил кресло и вытащил его за порог. Оно было намного выше меня, семилетнего, а лес находился в двух километрах от школы, на склонах ближайших холмов. На каждом шагу я по пояс проваливался в снег, время от времени садился отдохнуть прямо в сугроб, из которого торчали голые верхушки кустов, и снова вставал и шел дальше. Уже темнело, и мне совсем не улыбалось очутиться ночью в лесу, тем более в компании с креслом — кто его знает, что у него на уме. Я дотащил его до первых елок и бросил — мне вдруг показалось, что деревья угрожающе обступают меня и вот-вот заколдуют, превратят в какой-нибудь куст в отместку за своих собратьев. Я бросился бежать и слышал, как они несутся за мной. К счастью, отец вышел мне навстречу, я с плачем бросился ему на шею и рассказал, что кресло опять ушло из дому, я дошел за ним до самого леса, но там потерял его следы. Ничего страшного, сказал отец, это не первый раз, дикие лесные жители часто сбегают, но всегда возвращаются обратно. И правда, на другое утро, спускаясь к завтраку, я увидел наше кресло — оно стояло себе как ни в чем не бывало перед камином, уютно покрякивало и грелось у огня. Честно говоря, я даже расстроился, кресло потеряло мое уважение, и на этом между нами все было кончено… Однако в мебели, стоявшей в квартире Вандерпутов, не оставалось ничего лесного. Обитые атласом сиденья и спинки придавали стульям и диванам женственную округлость, в вещах угадывались не столько формы, сколько грациозные позы, в которых они застыли, сохраняя величие и достоинство. Словно попавшие в плен живые существа. Мне хотелось их освободить. И чудилось, будто они испускают тяжелые вздохи. Возможно, просто потому, что, несмотря ни на что, я оставался четырнадцатилетним мальчишкой и волшебство, которое, по воле отца, окутывало в моих глазах все вокруг, еще не до конца улетучилось. Но скорее дело было в самом Вандерпуте. Уж очень не подходил он к собственной мебели, и это сразу чувствовалось. Он по-хозяйски расхаживал по гостиной, но меня не оставляло странное впечатление, что он в этой квартире лишний, чужой и только нарушает уют. И хотя он запросто, выставив пузо и сдвинув картуз на затылок, развалился в старинном золоченом кресле и принялся чистить ухо мизинцем, все равно было ясно: он тут не дома. Он захватчик, и вещи не давали ему забыть об этом.

— Жозетта, Жозетта! — позвал он, едва успев присесть.

На его зов из соседней комнаты вышла девчонка. Она стояла спиной к свету, поэтому единственное, что я с первого раза разглядел в ней, — это огненно-рыжие волосы. Она как-то странно держала перед собой руки с растопыренными пальцами.

— Да, папочка?

Голос у нее был странный — хрипловатый, как будто сорванный. Никогда таких не слышал.

V

Я с трудом приходил в себя. Первое впечатление от этой странной семейки было сногсшибательным. Я уже не надеялся что-то понять, а только старался не показать, насколько огорошен. Полевая крыса первый раз встретилась с городскими сородичами и пыталась, как могла, повторять все, что они делают, не требуя объяснений. Я продолжал перекладывать мягкие резиновые колечки из одних конвертиков в другие, но любопытство все же взяло верх, и я снова робко спросил Леонса, чем это мы занимаемся.

— Мы купили эту партию у американцев, — ответил он. — Но тут штамп

United States Army,

поэтому, прежде чем продавать, надо сменить конвертики. Вот и все.

Я старательно помогал ему. Он мне нравился. Было что-то притягательное в его рыжей шевелюре, в обнажавшей черные зубы улыбке и веселых хитрющих карих глазах. Он чем-то напоминал сестру, хотя красоты в нем не было никакой.

— Ты совсем не такой, как твой отец, — сказал я с чувством.

Леонс засмеялся и замахал руками:

Часть вторая Взрослюги

I

«Когда родился, я весил семь с половиной фунтов», — говорил Вандерпут. Он важно расхаживал перед кроватью, заложив большие пальцы за проймы жилетки. «И не забудьте — меня признали самым красивым младенцем в Остенде за 1877 год». Он надел свой жестар-фелюш, накинул на плечи шотландский плед и нацепил картуз, но острые ушки, круглые глазки, усики и тащившийся сзади хвост выдавали в нем крысу, упитанную, крупную — крупнее некуда! — городскую крысу. «Ну а потом? Обычная история… Чтоб кто угодно мог тебя хватать руками. На всякие пакости я никогда не соглашался». Он остановился, достал из кармашка трубочку с таблетками, отвинтил крышку, вытряхнул себе на ладошку одну таблетку и протянул мне. «Возьмите-ка, юноша, это лекарство. Поправитесь — не успеете оглянуться. Хорошая штука, я и сам принимаю…» Шевеля усами, он сжевал таблетку. «М-м, как вкусно!» Я почувствовал во рту горечь. Потом вдруг старик исчез, и я остался один посреди большой барахолки: одни только пальто да пиджаки, они смотрели на меня со всех стульев и кресел, вздыхали, пожимали плечами и воздевали пустые рукава. «Отлично-отлично, — говорил жестар-фелюш, — когда-то я был таким же юношей, как вы, а вы когда-нибудь станете такой же старой тряпкой, как я». — «Нет, никогда! — воскликнул я. — Я никогда не стану таким, как вы! Все сделаю, чтобы не стать таким!» — «А что для этого надо делать?» — вкрадчиво спросил он. «Не знаю, — прошептал я, — не знаю», а жестар-фелюш злорадно крикнул: «Ничего, милый мой, не поделаешь! Так устроена жизнь! Да, да, да!» Тут опять появился старик с тарелкой овсянки в руках. Вид у него был озабоченный. «Дурные новости. Что будет с Европой?.. Ведь я прежде всего европеец. Я чувствую свою принадлежность к определенной культуре, определенной традиции. Но может, Кюль прав и пора записываться в коммунисты? Из простой предосторожности. Чтобы уцелеть. Разве плохой из меня получился бы комиссар по снабжению? Что скажете, друг мой?» Он съел несколько ложек каши. «А вы видели мои фотографии?» Он вытащил из внутреннего кармана кучу открыток и сунул мне под нос: с них на меня смотрели глазками-бусинками молодые и старые, большие и маленькие крысы. «Только никому не говорите! Рассчитываю на вашу порядочность». Со всех сторон я видел только крысиные морды с торчащими усиками, они вылезали из всех углов, кивали мне и снова исчезали в норках. «Я ведь могу вам доверять?» — спросил Вандерпут. Я посмотрел на стену и увидел, что вместо маршала Петена в рамке красуется старая крыса с печально обвисшими усами. «Да, да, да, так устроена жизнь!» — выкрикнул Вандерпут и снова куда-то исчез. Потом мне привиделось, как я выхожу из больницы, иду по улице и шатаюсь, у меня кружится голова, а мимо снуют пустые костюмы, большая барахолка, и никому нет дела до меня, некому протянуть мне руку, все даже словно бы, наоборот, шарахаются. «О тебе позаботятся все остальные люди», — услышал я далекий голос и сел в постели, но увидел только старую крысу и груды тряпья. «И где же они? — прогнусил Вандерпут. — Где они, юноша, дайте взглянуть!» Я снова упал на подушку, страшно кружилась голова, какой-то вихрь подхватил меня, выбросил за борт в открытое море, и я стал медленно тонуть… Когда жар прошел и я пришел в себя, то увидел, что лежу в своей комнате, а у изголовья кровати сидит Вандерпут. Он смотрел на меня довольно хмуро и, кажется, был не в духе.

— Ну вот, я рад, что хотя бы одному из нас стало лучше, — сказал он. — Вы очень напугали меня, юноша. Доктор приходил три раза. А я из-за всех этих переживаний схлопотал сердечный приступ.

Я еще не понимал, правда ли я очнулся или это все еще дурной сон. Лицо у Вандерпута посерело и сморщилось, шея была замотана шарфом, он тяжело дышал. Я попытался встать, но он удержал меня:

— Лежите спокойно, вам нельзя двигаться.

— Где Леонс?

II

О Леонсе мы так ничего и не знали, Вандерпут иногда строил всякие фантазии насчет «нашего друга». У него вошло в привычку перед сном заходить ко мне с чашечкой ромашкового чая. Он садился в кресло, укутывал ноги пледом — уже наступила весна, но его всегда знобило — и пил свою ромашку, шумно отфыркиваясь после каждого глотка.

— Вот увидите, юноша, — говорит он мне, поднося чашку ко рту, — Леонс очень скоро вернется обеспеченным человеком. Этот мальчик далеко пойдет, я всегда верил в него, старался вложить в него все лучшее, что во мне есть.

Он отпивал глоток и отдувался в усы.

— Вернется, вернется, и не с пустыми руками. Нынче молодым, энергичным, предприимчивым — все карты в руки. Кому-то же должны достаться миллионы, похищенные среди бела дня под носом у полиции.

И хитро подмигивал:

III

Слайвен сидел на кровати и ел черешню. В штанах с подтяжками, распахнутой белой рубахе без ворота, открывавшей толстую короткую шею. У него было круглое лицо, маленькие пухлые губы, во рту блестел золотой зуб. Из-за того, что глазки, губы и особенно нос были такие мелкие, лицо казалось шире и жирнее, чем на самом деле. Весенний ветерок, поддувавший из открытой балконной двери, лохматил тонкие светлые волосы Слайвена, он приглаживал их обеими руками, но получалось довольно неуклюже — руки казались коротковатыми для всего, что бы он ими ни делал. Он сидел, ел ягоды и выплевывал косточки через балкон. Из комнаты открывался прекрасный вид: Сена, плывущие по ней баржи, собор Парижской Богоматери на фоне неба. Поросячьи глазки Слайвена мечтательно глядели в пространство, а мясистые губы ритмично метали косточки на головы прохожих. Леонс, засунув руки в карманы расстегнутого пальто и скрестив ноги, прислонился к стенке около балкона и смотрел в упор на Слайвена. Я сидел на стуле рядом с Крысенком, который непрерывно грыз ногти и почтительно разглядывал Слайвена. Было три часа дня, мы пришли в два и целый час дожидались Слайвена — он ходил обедать в какое-то кафе на набережных. И вот он вернулся с фунтовым пакетом черешни, уселся на кровать и принялся поедать ее, любуясь видом и поблескивая своим дурацким золотым зубом. На груди у него висел на специальном ремне здоровенный немецкий маузер в зеленой клеенчатой американской кобуре.

— Тут в соседней комнате, — сказал Слайвен, — живет девчонка лет двадцати. Учится на художника.

— Это она сама тебе сказала? — спросил Леонс. — Может, ты тоже ей сказал, кто ты такой?

— Ну да, сказал.

— Так и сказал: я Джонни Слайвен, меня разыскивает полиция за несколько убийств, я завербовался в американскую армию под чужим именем, попал в Германию, дезертировал оттуда, приехал в Париж, снял комнату с красивым видом и вот уже год торчу здесь, ни черта не делаю и смотрю в окошко?

IV

Я ждал. Вандерпут донимал меня вопросами, но я ничего не отвечал. Предпочитал не посвящать его в нашу затею, чтобы он снова не сбежал из города. Я бродил по квартире и все время натыкался на старика — он бегал за мной из комнаты в комнату, прижимая горячую грелку к животу.

— Вы что-то скрываете, — стонал он. — Чует мое сердце, мне несдобровать!

Он вытащил чемодан и стал напоказ собирать. Наваливал в него всякую пыльную дребедень, какие-то никому не нужные штуковины, которые звенели, скрипели и трещали, и говорил им:

— Мы уезжаем, друзья мои!

Каждый вечер я заходил на улицу Юшетт к старому трагику и приносил ему что-нибудь в подарок: утащенную из дома эмалевую табакерку, фрукты, цветы, — чтобы заручиться его покровительством. Ибо стоило мне взглянуть на это нелепое существо с размалеванной физиономией, одетое в пестрые тряпки и каждые полчаса меняющее личину — от Гамлета до Ландрю

[15]

с заходом в мадам Баттерфляй, — как меня охватывал суеверный ужас, мне казалось, что передо мной единственное божество, скроенное по человеческой мерке, единственное, соответствующее образу того мира, который я видел вокруг себя. Но однажды я пришел раньше обычного и застал полный переполох в доме. Девушки столпились в баре, подавленные, испуганные, некоторые плакали, только Дженни спокойно читала, сидя у матовой стеклянной перегородки. Я сразу понял: что-то стряслось. Все девушки были нормально одеты, и даже Саша надел приличный синий саржевый костюм — одно это говорило, насколько все серьезно. Он был похож на старого, облезлого, драчливого петуха посреди всполошенного курятника.

V

За всю ночь я не сомкнул глаз. А в пять часов встал и выпил кофе. Потом оделся, причесался и принялся метаться по комнатам, лихорадочно ища уж не помню что. Каждый раз, проходя мимо двери Вандерпута, я слышал громкий храп. Мне хотелось разбудить, позвать его, и я уже взялся за ручку, но дверь оказалась запертой изнутри. Я тихонько постучал, раз, другой, но старик все храпел, а стучать сильнее я не стал — могло показаться, будто я зову на помощь. Тогда я зашел в комнату Жозетты и долго стоял там, глядя в одну точку и смоля сигарету за сигаретой. Белая постель, холодная подушка, на ней безжизненно раскинувшая руки кукла-амулет, со стен блестящими глазами глядят портреты кинозвезд. Я вынул из кармана маленькую книжицу, открыл ее наугад. «Люди меняются, когда идут за что-нибудь на смерть… И человечество волей-неволей медленно движется в том направлении, которое они проложили своей смертью». Прочел и ничего не понял, но слова были не важны, я чувствовал, что становлюсь смелее и лучше от одного вида этого почерка. «Не бывает черных времен, бывают только времена противоборства… Человечество всегда развивалось за счет трагического опыта». По улице проехал мусоровоз, дребезжание пустых контейнеров заставило меня очнуться. Маловнятные слова на полях книги плясали перед моими глазами, и я подумал: может, я сегодня тоже иду на смерть, как отец? «Главное — не оставаться в одиночестве. Для жизни хватит нескольких разделенных с собратьями заблуждений. Что же до истины…» Скоро уже выходить… в животе разрасталась сосущая пустота, сердце в груди то неимоверно разбухало, то вдруг болезненно сжималось. «Истина людского рода, наша истина, возможно, так ужасна, что при одном только взгляде на нее человек обращается в прах. Можно погибнуть и от того, что узнаешь свою судьбу. Тогда умрешь от атрофии, в бездействии и не пытаясь сопротивляться…» Я силился следить за строчками на полях, но глаза не слушались, разбегались. Вести машину в таком состоянии я, конечно, не мог. Что ж, может, это и к лучшему: пусть Леонс садится за руль, а я попытаюсь сделать что-нибудь посерьезнее. «Я пытаюсь построить новый, лучший мир для моего сына…» К дому подъехала машина, я быстро сунул книжку в карман и вскочил, но машина не остановилась. Я так и остался стоять у окна с бьющимся сердцем, а на улице уже появились первые прохожие в пиджаках и шляпах. В двадцать минут восьмого за мной зашел Крысенок. Против обыкновения он был молчалив, даже «хэллоу!» я от него не дождался. Я взял шляпу и желтый шарф, потом шарф оставил — он слишком бросался в глаза. «Ситроен» стоял у подъезда. Леонс уступил мне водительское место. На заднем сиденье я заметил тощего длинного парня лет двадцати, которого видел пару раз у Мамиля. Он забился в угол, засунул руки в карманы пальто, надвинул шляпу на глаза, губы его подрагивали.

— Знакомься, это Жюло, — сказал Леонс. — Он захватит фургон.

— Надеюсь, там нет сигнализации, — сказал Жюло. — А то все заблокируется и заорет сирена.

Кадык так и дергался на его худой шее.

— Пока не поздно, можешь еще отвалить, — сказал ему Леонс.