Роман «Пляска Чингиз-Хаима», написанный в 1967 г., не удостоен литературных премий, однако считается лучшим в зрелом творчестве Ромена Гари.
Выстраивая полуфантастический, полудетективный сюжет, Гари создает бурлескную трагедию, грустный фарс об отношении человечества к своим избранникам, о вечной танатофилии рода людского и о зыбкой надежде, что человечество когда-нибудь будет действительно сотворено…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДИББУК
1. Позвольте представиться
Здесь я у себя. Я часть этих мест и этого воздуха, которым так легко дышится, но это могут понять лишь те, кто здесь родился или полностью ассимилировался. Некоторое неприсутствие, которое бросается в глаза, меня ничуть не смущает. Оно, по мере того как дает себя знать, становится подлинным присутствием. Да, конечно, что-то стирается, привыкаешь, обживаешься; испарения, дым не навечно же темнят небосвод. Лазурь на миг оевреилась, но пролетел легкий ветерок, и все, никаких признаков. Всякий раз, когда я вот так отдыхаю, лежу на спине и покручиваю большими пальцами — излюбленное движение вечности, — меня потрясает незапятнанная красота небосвода. Я очень чувствителен к красоте и совершенству. Эта лучезарная синева наводит меня на мысли о мадонне с фресок, о принцессе из легенды. Да, это великое искусство.
Меня зовут Хаим, Чингиз-Хаим. Само собой, Чингиз — это псевдоним, настоящее мое имя — Мойша, но Чингиз больше подходит к тому жанру, в каком я работал. Я — комик и когда-то был очень известен в еврейских кабаре — сперва в «Шварце Шикce» в Берлине, потом в варшавском «Мотке Ганеф», а под конец в Аушвице, то есть Освенциме.
Критики к моему юмору относились достаточно сдержанно: они находили, что я перебарщиваю, что я излишне агрессивен, жесток. Советовали мне быть чуть мягче. Может, они и были правы. Однажды в Аушвице я рассказал другому заключенному такую забавную историю, что тот помер от смеха. Можете не сомневаться, то был единственный еврей, умерший в Аушвице от смеха.
Сам-то я не остался в этом прославленном лагере. В декабре 1943 г. мне, слава Богу, чудом удалось бежать. Но через несколько месяцев я попался подразделению СС под командованием хауптюденфрессера
[1]
Шатца, которого я по-дружески зову Шатцхен; это уменьшительно-ласкательное словечко, по-немецки означает «маленькое сокровище». Сейчас мой друг — комиссар полиции первого класса здесь, в Лихте. Поэтому я и оказался в Лихте. Благодаря Шатцхену я натурализовался и являюсь почетным гражданином Лихта.
Природа тут, надо сказать, прекрасная, я мог бы влипнуть гораздо хуже. Рощи, ручейки, долины, und ruhig fliesst der Rhein, die schonste Jungfrau sitzet dort oben wunderbar, ihr goldnes Geschmeide blitzet, sie kammt ihr goldnes Haar…
2. Мертвый хватает живого
Увидев меня, мой друг Шатц замер. У меня, знаете ли, есть чувство, когда что нужно; я безошибочно умею выбрать время, чтобы выдать хохму, то есть остроту, или выкинуть что-нибудь смешное. Секундой раньше или позже — и смеха можете не ждать. Так что могу вас заверить, с выходом я попал в самую точку. В тот самый момент, когда мой друг кончил произносить «по своему опыту» et сеtera, я, пританцовывая, появился из-за кулис и с ласковой улыбкой на устах принялся кончиками пальцев стряхивать пыль с моей желтой звезды. В «Шварце Шиксе» я всегда выходил пританцовывая под аккомпанемент еврейской скрипочки. Эффект и на этот раз был отменный. Комиссар окаменел, на лице его появился страх, он уставился на меня. Да чего уж там, он заговорил со мной. Да-да, чуточку охрипшим голосом он обратился лично ко мне. Чтобы говорить со мною при свидетелях — такое с ним случилось впервые. До сих пор наши отношения были сугубо личными, конфиденциальными, и ни один непосвященный даже подозревать не мог, какое сокровище таит в себе комиссар Шатц.
— Это совсем другое, — забормотал он. — Не может быть никакого сравнения. Тогда была война. Идеологии… И потом, нам приказывали…
Я жестом успокоил его, показал, что все понимаю. И, продолжая поглаживать пальцами желтую звезду, подошел к Шатцхену и снял с его плеча пылинку. Он испуганно отшатнулся. На мой взгляд, это не очень вежливо. Инспектор Гут и писарь ошеломленно смотрели на Шатца, потому что меня, как сами понимаете, видеть они не могли. Проблема поколений, надо думать.
А я вытащил из кармана маленькую щетку и почистил Шатца с ног до головы, как статую. Я хочу, чтобы он всегда был чистеньким. Потом поплевал ему на плечо, где заметил небольшое пятнышко, и протер рукавом. После чего с радостной улыбкой чуть отступил и, склонив голову набок, полюбовался своей работой. Безукоризненно. Мне нравится оказывать услуги. Но меня не поняли. Шатц с криком оттолкнул свое кресло.
— Хватит! — заорал он. — С меня хватит! Это продолжается уже двадцать два года! Отстаньте от меня!
3. Хочу уточнить
Хочу уточнить, внести, так сказать, историческую достоверность. В нашей группе никто не становился на колени. Кажется, один из нас выжил, его недострелили, он только потерял ногу; это Альберт Кац, проживающий в Кракове на улице Брацкей, дом 3; он может засвидетельствовать это, потому что мне не поверят: посмертные свидетельства вечно воспринимаются с подозрением. Справа от меня находилась целая семья Каценеленбогенов, потом Яков Танненбаум, инженер Геданке и красивейшая девочка лет четырнадцати Цаца Сардиненфиш.
Хотел бы заодно сделать еще одно замечание. Фамилии эти вам, несомненно, покажутся страшно нелепыми, и, быть может, у вас возникнет впечатление, что с убийством этих людей немножечко уменьшилось количество нелепого в мире, так что если рассудить, то действие это имело в каком-то смысле положительный эффект. Позвольте объяснить. Не мы выбирали такие фамилии. В процессе расселения многие из нас оказались в Германии. Мы тогда звались «сын Аарона», «сын Исаака», et cetera, et cetera. Немцы, естественно, сочли, что нам нужны фамилии, но не столь неопределенные. И великодушно, с большим чувством юмора, наделили нас ими. Потому-то мы до сих пор и носим дурацкие фамилии, вызывающие смех. Человеку свойственно смеяться.
— Они даже не способны взять в толк, что это не наша вина, — втолковывал Шатц, — что это Папа не захотел шевельнуть пальцем. Если бы Папа Пий XII сказал хоть слово, у нас по крайней мере было бы основание не убивать этих евреев. Алиби… Все, что нам нужно было, это алиби, чтобы не убивать их. Кстати, я собственноручно ни одного не прикончил! Но нет, Папа не протянул нам руку. Мы не получили оснований, и пришлось их убирать. А теперь мы оказались оккупированы. Гут, они ведь оккупировали Германию, все эти пять миллионов…
— Шесть, — уточнил Гут.
— Пять с половиной… В конце концов, какое это имеет значение. Знаете, однажды ночью он явился и потребовал от меня, чтобы я дал клятву, что до конца своих дней буду есть только кошерное. Я теперь не смею взять в рот даже ломтик ветчины… Если так дальше пойдет, он меня доконает. У меня впечатление, что он хочет, чтобы я перешел в иудаизм.
4. Человеку свойственно смеяться
Как могу, пытаюсь убить время. Погрузился в грезы. Думаю об Эразме, Шиллере, Лессинге, о великих наших гуманистах. Натурализоваться — это еще не все, надо знать, чем это тебе грозит. В Соединенных Штатах, чтобы получить гражданство, нужно сдать экзамен, доказать, что ты знаешь историю страны, которая принимает тебя в свое лоно. Мне, как вы понимаете, беспокоиться нечего, я свой экзамен по истории уже сдал, получил что причитается по полной программе. Вы можете мне не поверить, но что меня до сих пор потрясает, так это красота Джоконды. Вообще шедевры — крайне любопытная вещь, вы не находите? Не находите, что в них есть что-то гадостное? Нет, это я так, к слову пришлось. Представьте себя вместе со всей вашей семьей в яме, в которой вас сейчас закопают; а теперь смотрите на автоматы и думайте о Джоконде. И вот тут вы увидите, что ее улыбка… Тьфу! Омерзительна.
Итак, я возвысился мыслями и уже неспешно прогуливался среди наших классиков, как вдруг обнаружил, что в кабинет вошли двое, одетые по высшему классу; один — костюм «принц Уэлльский», замшевый жилет, серый котелок, перчатки, гетры, трость, Гете, Шамиссо, Моцарт — был очень какой-то нервный. Голубые глаза его смотрели с обидой, испугом, отчаянием. В них читался немой вопрос, возмущение, непонимание. Было совершенно очевидно — это избранная натура, у которой возникли цорес. Его спутник, весь в твиде, был высокий, худощавый, с выдающимся носом, который иногда называют аристократическим, а иногда жидовским; когда он на лице у Бурбона, такой шнобель вызывает восхищение, нам же доставляет одни неприятности. Со своим прямым пробором выглядел он превосходно — мне вообще нравятся люди со строгой внешностью, — и я бы даже подумал об Альфреде Круппе, будь я, конечно, способен подумать такое.
Короче, оба произвели на меня самое благоприятное впечатление. Чувствовалась голубая кровь. Я подошел поближе, принюхался. Пахло хорошим одеколоном, английским табаком, дорогой кожей. Евреями совершенно не пахло. Это хорошо. Впрочем, военными преступниками тоже: в свое время они сумели удачно устроиться. Я позволил себе пощупать материал их костюмчиков: да, это качество, пятнадцать марок за метр самое меньшее, причем продавай я его за такую цену, я бы здорово продешевил. В этом-то я немножко понимаю: мой папа Мейер Хаим был портным в Лодзи. Вообще в моем роду несколько поколений портных. Папа любил хороший покрой, хороший материал, одевался всегда очень хорошо, если не считать момента казни: перед расстрелом им всем — мужчинам, женщинам, детям — приказали раздеться догола. Нет, вовсе не из жестокости: в конце войны Германия испытывала недостаток почти во всем, и потому одежду хотели получить целую, без пулевых отверстий.
Иногда у меня возникает впечатление, что Джоконда — это вандализм.
Хюбш вскочил и почтительно приветствовал вошедших. Должно быть, он все воспринимает с почтением. Есть в нем что-то вечное и зловещее, неуловимо попахивающее Историей. Это человек, занимающийся составлением точнейших реестров, ведущий тщательную инвентаризацию. С самой первой массовой резни шествует в Истории этот нелепый тип, унылый, безукоризненный, честный, с табличкой писца, с гусиным пером, и записывает: такого-то дня в такой-то местности достояние такого-то племени, народа, расы увеличилось на столько-то шкур, столько-то пар детских башмаков, столько-то девичьих кос, столько-то золотых коронок. На идише есть такое выражение: контора пишет.
5. Убийства в лесу Гайст
Я сидел, погруженный в мысли о чести, как вдруг дверь распахнулась и в кабинет вошел мой друг Шатц. Я как раз устроился в его кресле и подумал: сейчас он взорвется, но нет, он был так занят, что, никого и ничего не замечая, уселся на меня как в прямом, так и в переносном смысле. Видимо, журналисты доняли его своими вопросами, а когда он чем-то озабочен, я перестаю для него существовать. Работа — лучшее лекарство.
Уже несколько дней пресса захлебывается от возмущения. Полицию обвиняют в некомпетентности, в отсутствии системы и в нежелании принимать простейшие меры предосторожности. Правда, надо признать, что двадцать два трупа за неделю — вполне достаточный повод для возмущения всего цивилизованного мира. И все это свалилось на Шатца: лес Гайст и его окрестности, где были совершены все эти преступления, находятся под его юрисдикцией. Итак, Шатц уселся на меня и с отсутствующим видом обратился к визитерам:
— Добрый день, господа… Какая жарища! В Германии не упомнят такой жары. Можно подумать, где-то тлеет пламя…
Это совершенно безобидное замечание почему-то странно подействовало на барона: он вспетушился, и на лице его изобразилось негодование. Но Шатц вовсе не думал делать непристойных намеков на его супружеские невзгоды.
— Чем могу вам помочь?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В ЛЕСУ ГАЙСТ
19. Друг в друге
Они его увезли. Инспектор Гут вызвал «скорую помощь», нам сделали укол и унесли на носилках. «Энноктал», новое химическое вещество. Его вам впрыскивают в вену, и в тот же миг вами овладевает приятное веселое настроение, вы смеетесь, вы счастливы. Психиатрия сделала такие успехи, что неонацисты из Национальной партии Германии, вполне возможно, столкнутся с изрядными трудностями.
Как чудесно наконец оказаться в самом себе. Оккупация кончилась. Я больше не чувствую у себя на горбу бремени эсэсовца Шатца, не вижу больше эту потерянную харю, этот негодующий, злобный взгляд, не прощающий мне всех тех неприятностей, что я ему причинил. Но если вы думаете, что быть обреченным терзать психику бывшего эсэсовца, оказаться заключенным в его подсознании, когда тебя постоянно подавляют, и все время сражаться, чтобы не дать себя, придушить, — это жизнь, то вы здорово ошибаетесь… Такого существования я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Тем более что это не подсознание, а какая-то берлога. Света нет, воздуха нет, низкий потолок давит, со всех сторон теснят стены, на которых еще можно различить старые лозунги, свастики и антисемитские надписи. Тошнотворно, грязно, во всех углах нагажено. И вы называете это гостеприимством? Спрятать еврея — это еще не все, надо еще подумать, где вы его спрячете. Гигиенические условия совершенно омерзительные, иначе не скажешь. Все прогнило. Никто не придет подмести, наоборот, только добавляют: каждый день кто-нибудь появляется и вываливает новые отбросы. Если это не неонацисты с их прессой, то какой-нибудь исторический мусор, отжившее вонючее старье с отвратительными пятнами крови и Бог знает чего еще, но оно шевелится и жаждет еще послужить, какие-то совершенно отталкивающие идеологические хреновины, чудовищные протезы, пытающиеся создавать видимость, а сейчас на меня свалились солонка, лейка, сорок два бесштанных трупа, шесть пар мужских полуботинок и Большой Ларусс; не одно, так другое. Настоящая помойка, можете мне поверить. По сравнению с подсознанием Шатца канализационные туннели в Варшавском гетто — это просто дворец принцессы из легенды. Даже не знаю, удастся ли когда-нибудь все это вычистить.
Наконец-то я стал самим собой. Давно пора. Да что говорить, порой я даже не понимал, кто я, где я. Представьте себе, бывали моменты, когда, вынужденный жить в такой внутренней близости с ним, я, Шатц, вдруг начинал сомневаться, а не есть ли я нацистский диббук, обреченный на вечное пребывание в психике еврея. Тьфу, тьфу, тьфу.
Я уж даже перестал верить, что нам когда-нибудь удастся разделиться.
20. Еврейские ямы
Мы находимся в печально знаменитом, как вы, наверно, помните, лесу Гайст. Вот уже двое суток как вход в лес запрещен, и на всех подходах к нему выставлены полицейские посты. Хотя уверен, что любопытным, романтическим натурам и мечтателям удается обмануть их бдительность и проникнуть в лес.
Лес Гайст я знаю прекрасно. По этой дороге среди дубов, которая когда-то вела к руинам — теперь тут роскошный дом и детский сад, — я постоянно бродил, можно сказать, вопреки своей воле, словно надеялся еще отыскать на ней следы своих соплеменников. Они все ушли на небо дымом, но тут еще можно увидеть могилы, которые эсэсовцы заставляли нас рыть, прежде чем расстрелять. Моя тоже здесь, вот под этой елью, прошу любить и жаловать. В путеводителях о них не упоминается, но любой мальчишка из Лихта с готовностью покажет вам то, что здесь носит название «еврейские ямы».
Так что лес Гайст одно из любимейших моих мест прогулок, и я частенько таскаю сюда Шатца. Мы долго вдвоем с ним стоим и слушаем, как, по словам одного еврейского поэта, «осень навзрыд сердце щемит песней скрипичной»
[30]
— осень 1943 г., если уж быть точным, — песней, что поднимается над немецкой землей и которую могут слышать те немногие, у кого хороший слух. Я наблюдал за своим другом, как он часами ходит вокруг ямы, которую приказал мне вырыть, и заглядывает вниз, на дно, где самая густая трава. И однажды произошло нечто невообразимое. Мы предавались медитации; вдруг он спрыгнул вниз и… Угадайте, что он сделал? Улегся на дне в траве
[31]
. Любопытно, не правда ли? Я тогда не очень понял этот его поступок, да и сейчас не вполне понимаю. Он лег на спину, закрыл глаза. Что он там хотел постичь? Подозреваю, в этом человеке живет гигантское желание побрататься. Но чего он все-таки ждал, улегшись на моем месте на дне ямы? Не надо, как говорится, путать половые тряпки и салфетки. Хотя почему не надо? Из всех этих тряпок и салфеток в конце концов получится красивое белье и даже нарядное платье для принцессы из легенды.
Рабби Цур из Белостока как-то мне объяснил, что для французов человечество — женщина: и в этом слове, и в самом понятии, по их мнению, заключено все самое женственное, что только может существовать. Вообще похоже, что по этой части они большие любители. Выкладываются вовсю, хотя никогда ничего достичь не смогли.
Шатц недвижно лежал на дне ямы, сжимая руками пучки еврейской травы. Я был чудовищно смущен этой искупительной жертвой, этой внезапной сменой ролей. Сделать для него я ничего не мог: во-первых, мне некому было скомандовать «Feuer!», а во-вторых, у меня не было автомата. Да я ни за что и не выстрелил бы в него. Порой я задаю себе вопрос, не чересчур ли я зол.
21. Принцесса из легенды
По лесу я бродил немножко наобум. Я знаю, что Флориан давно уже все время проводит в лесу Гайст: это его любимое место прогулок. Он приходит сюда помечтать, поразмышлять, ну и взять что ему положено тоже. Он чрезвычайно склонен к размышлением: люди столько о нем размышляли, что, вполне естественно, он отвечает им взаимной вежливостью. Они столько думали друг о друге, отчего взаимоотношения их, посмею сказать, стали немножечко нездоровыми.
Тут имеются прелестные ручейки, которые журчат, струясь, как и положено, по камешкам. Растет папоротник. Птички. Всякие чики-чики и чик-чирики доносятся с каждой ветки. Всюду порхают недолговечные, эфемерные бабочки и мотыльки. Орлы здесь не водятся: места слишком низкие. Не водятся также волки, красные шапочки и бабушки. Лес поражен неким реализмом, он утратил аромат младенчества и невинности. Потерял девственность. По воскресеньям сюда во множестве приходят парочки — по причине ям. Они прямо как нарочно приспособлены для любовных утех.
Я вышел на опушку. На ней старые развалины, ничего интересного, камни, почерневшие от давнего пожара, ничего поэтического, ничего особо вдохновляющего, достаточно банально. Также несколько скал. А в глубине прекрасный вид на замок. Смотри-ка, на скале лежат несколько книжек. Не могу удержаться от улыбки. После Лили и Флориана на их пути вечно остается много произведений литературы.
Я не ошибся. Только я заметил книжки, как тут же появился Флориан. В руках у него нож, и он аккуратно вытирает его. При этом насвистывает мотивчик, от которого, если у вас есть спина, по ней побежали бы мурашки.
Я тотчас отметил небольшой физический изъянец, которым он страдает: красивые желтые бабочки, так грациозно порхающие в воздухе, при его приближении падают мертвыми. Но это вполне естественный феномен, и тут уж ничего не поделаешь. Не могу сказать, замечает ли его сам Флориан. Он садится на камень, достает из кармана колбасу и принимается нарезать ее очень тонкими, очень ровными ломтиками. Ест. Не знаю почему, но мне вдруг вспомнился Мекки Нож из «Оперы нищих»
22. Идеальная пара
На всякий случай я все-таки глянул на небо: нет, ничего, никаких знаков. Все та же безбрежность, но никакой формы не принимающая. Так что вотще взгляд Лили мечтательно устремляется в бесконечность. Тем паче что Талмуд учит, что Могущество возносится, а не опускается, оно воздвигается, а не опадает; по утверждению же Каббалы, каковую точку зрения разделяет и Тейяр де Шарлен, оно устремлено «ввысь», а не «вниз», отчего с земли видны лишь небесные сферы. В соответствии же с «Махабхаратой», человечество, дабы обрести удовлетворение, должно подниматься к божеству в позиции, в какую поставил его Кришна на некоторых барельефах непальских храмов. Но вполне возможно, это только лишь с точки зрения Духа. В любом случае Лили в земной своей ситуации обречена лишь мечтать. И совершенно напрасно Элеазар бен Зохай во второй своей притче говорит о «земной Корове, которую покрывает небесный Бык». Увы, это всего лишь благочестивая надежда.
Она прислонилась к скале, воздела глаза к небесам и ждет. Не хотелось бы мне быть непочтительным к столь знатной даме, но должен сказать, что она здорово смахивает на девицу, вышедшую на промысел. Ее дивные глаза не лишены некой томной выразительности. Она проводит руками по бедрам, по груди и ждет. Но если ей и сейчас требуется вечность, чтобы получить наслаждение, то мы здорово влипли.
И тут я заметил, что на траве лежит никак не меньше десяти пар аккуратно сложенных брюк и стоит несколько пар обуви. Неплохо для понедельника. Есть нечто смиренное и в то же время трогательное в столь ясно обозначенных пределах, что положены человеку перед безмерностью небес. Мне пришло в голову, что Всемогущему не стоило бы с таким удовольствием упирать на нашу ограниченность. Я даже задался вопросом, а не свидетельствует ли подобное упорство о том, что у Него возникли кое-какие тайные сомнения. Потребности Лили таковы, что Небо явно должно усомниться в собственных возможностях.
Лили вздохнула. Флориан, который в этот момент стругал палочку, покачал головой:
— Прекрати, дорогая. Не надо отчаиваться. В четыре у нас поезд в Гамбург. Нас ждет доктор Шпиц. Он самый знаменитый после Фрейда, с этим согласны все. Он совершает подлинные чудеса, и о некоторых он поведал в своей книге «Очарованная душа»
23. Брат океан
Я затаил дыхание. Я прячусь за кустами, видеть она меня не может, да к тому же в моем нынешнем состоянии чем я рискую? Со мной она уже покончила.
Вот только я знаю себя. И боюсь собственного взгляда, это взгляд влюбленного. Я до сих пор верю, что все еще могу служить ей. И чувствую себя возродившимся, тьфу, тьфу, тьфу. Возродиться, этого я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Кто-то потянул меня за руку. Я вскрикнул, отскочил в сторону: а вдруг это Мессия, так что надо рвать когти, пока есть время. Нет, это Шатц. Лицо у него серое, он едва держится на ногах.
— Вы ничего не чувствуете?
А ведь и правда, что-то есть. Нет, это не то, что называется преследованиями, но тем не менее такое впечатление, что меня пытаются прогнать, что кто-то хочет от меня избавиться. И не только от меня. От Германии, от евреев, окончательно от Лили, от Флориана и от этого самого леса Гайст. Некая воля к полному разрыву, к отвержению всего нашего Воображаемого музея, включая и реальность. Подумать только, здесь есть какой-то хмырь, что пытается очиститься, изгнать из себя всех нас со всеми нашими манатками и примочками, со всеми нашими световыми годами и нашей историей, причем используя средства, природу которых я еще не очень понимаю, но от которых на километр несет шарлатанством. Будь я верующим, я сказал бы, что это Бог пытается сотворить мир, идея которого у Него когда-то возникала, но это при том условии, что существующий мир мы считаем Божьим творением, каковое оскорбительное предположение не придет в голову даже атеисту.