Человек, который отказался от имени

Гаррисон Джим

Глава I

Нордстром пристрастился танцевать в одиночку. В своем душевном здоровье он не видел ни малейшего изъяна, а ежевечерние танцы считал заменой скучной гимнастики. Последнее время он корил себя за то, что живет в покорном согласии со всеми своими заурядными представлениями о жизни. Танцы были чем-то новым, вносили в жизнь почти метафизическую остроту. В сорок три года он сохранил пусть не блестящую, но хорошую физическую форму, хотя ощущал некоторое размягчение, расплывчатость телесных контуров. Вымыв посуду после позднего обеда и притушив в комнате свет, он загружал стереопроигрыватель на час, а с недавнего времени нередко и на два; подбор музыки был эклектичный и зависел от настроения: в один и тот же вечер могли сойтись Мерл Хаггард, "Жемчужина" Джоплин, "Бич бойз", "Весна священная" Стравинского, Отис Реддинг и "Грейтфул дэд". Задача была – двигаться, выгнать пот, почувствовать, что тело стало раскованным и послушным.

Нордстром был не очень хорошим танцором но, когда танцуешь один, кому какое дело?

С детских лет в Висконсине он отлично плавал, был приличным рыболовом и охотником на птицу, приличным баскетболистом и футбольным полузащитником, прилично играл в гольф и в теннис. Теперь в его сны наведывалось только плавание, все остальное отпало. Может быть, плавание – это танец в воде, думал он. Плыть под листьями кувшинок, видеть, как колышутся их стройные зеленые стебли, когда проплываешь рядом, плыть под бревнами мимо стаек ушастых окуней, плыть по тростниковым руслам мимо водяных змей и черепашек, плавать в маленьких озерах, в больших озерах, в озере Мичиган, в прудиках на ферме, в речушках, речках и гигантских реках, где тебя лениво влечет течение, плавать одному ночью, когда тебе девятнадцать и ты так одинок, что будто задыхаешься каждую минуту бодрствования, – dпокинув дом по причинам скорее гормональным, нежели рациональным, причинам, связанным с абстрактным видением будущего и своего неясного места в нем: нелепость ничуть не менее дикая оттого, что она так распространена.

Первое соприкосновение с танцем в его жизни произошло случайно. Второкурсником, стипендиатом в Висконсинском университете он заметил, что не может добраться от аудитории до мужского спортзала за отпущенные на это десять минут. А в 1956 году четыре семестра физкультуры были необходимым требованием. Перед тем как записаться на занятия, он обратился к тренеру по легкой атлетике, который запомнил его с осеннего семестра, когда Нордстром выиграл в своей группе и полмили, и толкание ядра, благодаря чему ненадолго выделился из неразличимой массы второкурсников. Тренер предложил ему бегать между лекциями, но это было вряд ли осуществимо, поскольку снег с дорожек в кампусе не убирали. Мускулистая женщина средних лет, сидевшая рядом с тренером за столиком с регистрационным журналом, посоветовала ему записаться на современные танцы – занятия эти проводились в женском спортзале, недалеко от аудиторного корпуса. Нордстром записался и пошел прочь, рисуя в воображении, как он мастерски танцует вальс, фокстрот, самбу и румбу. Специализируясь по экономике и тридцать часов в неделю работая в библиотеке статистики, он был лишен общения со сверстницами и думал, что благодаря вынужденным танцам откроются некие романтические перспективы.

Его ожидало потрясение, близкое к параличу: в классе учили действительно современному танцу а-ля Марта Грэм. Он оказался единственным мужчиной среди тридцати молодых женщин в трико, и в ушах у него звенело от смущения, а во рту стояла сушь. С детства он был приучен доводить начатое до конца – это и нежелание признать свою глупость удержали его в классе. Но паралич не проходил, и, если не считать предварительной легкой разминки, он совсем не мог двигаться. Он боялся, что девушки, типичный продукт Среднего Запада, в большинстве коренастые и с плохими фигурами, считают его "педиком" – это было самое ходовое слово в общежитии. Через несколько недель у него достало ума переместиться в заднем ряду так, чтобы стоять позади самой симпатичной девушки в классе. Ее звали Лора, и Нордстром часто видел ее в библиотеке с другом, худым и высоким, баскетбольной знаменитостью. Грация Лоры повергала его в транс вожделения, отчего все, происходящее в классе, казалось сном. Она поддевала исключительно тугие трусики, чтобы замаскировать неизбежную прихотливость поз – в особенности выпуклость напрягшихся высоких ягодиц, когда она становилась на колени и стелилась над землей, как самая прекрасная собака, в каком-нибудь метре от его носа. Он всего раз заговорил с ней – сказал ей после занятий, что не надо кусать кулак. Она только посмотрела на него рассеянно и ушла.

Глава II

Лето с дочерью прошло великолепно – и радостно, и с привкусом горечи, так что он даже подумал: не к смерти ли это? Он дышал глубже и часто смеялся ни с того ни с сего. Он думал, что умирать надо, когда дела идут особенно хорошо, а не плохо – тогда на смертном одре на тебя не навалится скопившийся ужас, к тому же беспочвенный, считал Нордстром. Он представлялся себе человеком без суеверий и воображения – хотя в основном из-за того, что таким его видели другие. Главным и самым убедительным его обвинителем была Лора. В долгий и дорогой период, когда Лора ежедневно посещала психиатра, Нордстром однажды спросил ее, о чем ей удается так долго и много говорить, и добавил, что плетет там, наверное, всякие небылицы. Это вызвало изрядный гнев, и Нордстрому было сказано, что у него не может быть серьезных душевных проблем, поскольку отсутствует воображение. Он был уязвлен, зато через несколько лет получил большое удовольствие, когда психиатра Лоры арестовали за то, что он публично онанировал на Родео-драйв. Но потом психиатр провел год в Колорадо, "поправляя мозги", и вернулся к своим занятиям с прежней клиентурой, включая Лору, – дальше эксгумировать их огорчения.

По существу, у него были трудности с тем, что модно называть "коммуникацией". Нордстром был человек глубоко частный, закрытый, и выразить свое мнение по некоторым вопросам ему не представлялось возможным. На седьмой день рождения ему подарили двенадцатитомный "Бук хаус", составленный Оливией Бопре Миллер, которая уверяла молодых читателей: "Как много всего на просторах земли, мы можем быть счастливы, как короли"

[2]

. На сорок третьем году жизни его было трудно убедить, что скандинавская девочка не ездила верхом на белом медведе, что Один не существовал где-то в дождливой северной тайге, одетый в оленьи шкуры, не грелся у громадного костра из костного мозга людей и над туманным озером не разносились крики умирающих. Мерлин действительно жил, и Артур тоже; в Японии двенадцатого века был безумец, который рисовал горы и реки, окуная свои волосы в тушь и хлеща ими по бумаге. Иногда он рисовал живыми курами. Почему бы некоторым призракам не жить на дне озер и не кричать голосами гагар? Десятилетний Нордстром подстрелил ворону, и Генри, индеец оджибуэй, работавший, когда не был пьян, плотником у его отца, сказал Нордстрому, что любой дурак «знает, что ворона это не ворона», а потом не разговаривал с ним несколько месяцев. К осени Генри умиротворился и на Рождество подарил Нордстрому маленькую сосновую лодку. А в конце весны Нордстром нашел в лесу вороненка, выпавшего из гнезда, и выкормил его дождевыми червями. Вороненок научился летать, и Нордстром оставлял окно в своей спальне открытым, чтобы он мог залететь в гости, когда захочется. Спросил у отца, мальчик или девочка вороненок; отец сказал, что вороне это все равно, так же как собаке. Нордстром размышлял над этой тайной. Зато удивил и обрадовал Генри, когда появился на стройке с шумной вороной на плече. Летними утрами, когда Нордстром греб на своей лодочке, ворона сидела на задней банке и каркала на своих любопытных родичей, круживших в отдалении, а иногда присоединялась к ним. Нордстром, что характерно, звал свою ворону Вороной. Поздней осенью птица исчезла и три весны подряд возвращалась. Потом не вернулась; Нордстром вырыл могилку и помешкал перед тем, как засыпать пустую ямку землей. Он всегда помнил, как разволновалась ворона, когда у них на глазах водяная змея проглотила маленькую лягушку. Два дня потом он воображал, как его тело превращается в жидкость у змеи в брюхе.

Но, возможно, именно этому, по большей части тайному, воображению Нордстром был обязан своей выдержкой, а следовательно, и успехами в бизнесе, лишь недавно потерявшими для него смысл. Бизнесменов, которые так ловко выдают подтирочную бумагу за предмет первой необходимости, вряд ли можно считать людьми скудоумными или лишенными воображения, думал он. Лора выросла в Эванстоне, пригороде Чикаго, всего в пятистах километрах к югу от Райнлендера, но в плане юмора и воображения это была совсем другая страна. Нордстром мог смеяться над кошкой, спящей на трамплине над бассейном. Еще ему казалось безумно смешным, что люди из шоу-бизнеса взяли моду носить индейскую ювелирку с французской джинсой; другими смешными предметами были автомобильные заторы (даже когда он сам в них сидел), гомосексуализм (от этого принято избавляться лет в четырнадцать), политика и вечерние новости, включая тот факт, что многие до сих пор не верят, что мы долетели до Луны. Очень смешны были французы – кроме их кухни, она чудесная; репертуар анекдотов у Нордстрома состоял из одного анекдота – о том, как на улице встречаются два француза. Первый француз: "Моя мать умерла сегодня утром в десять часов". Второй француз: "В десять?" Вялая реакция слушателей на этот тонкий анекдот заставила Нордстрома задуматься о непереводимости этнического юмора. Кому-то кажутся смешными утиные лапки, а для китайцев это лакомство. Летними вечерами, на рыбалке, когда их с отцом застигала гроза, они продолжали удить под дождем, потому что дождя не хотели. И смеялись над этим, так же как зимой над лунками при минус тридцати и ветре в тридцать узлов, когда после нескончаемой стужи отец говорил: "Что-то становится прохладно". Когда он в тринадцать лет застрелил своего первого оленя, самку, отец и дядья освежевали ее и пришлепнули ее кровавое влагалище ко лбу Нордстрома. Оно продержалось там несколько секунд и упало к нему на колени – он скорбно сидел на заснеженном пне. Они объяснили ему, что это кровавый обряд, а потом несколько дней смеялись над его доверчивостью.

На вкус Нордстрома, друг Сони был чересчур умненький и речистый – он мог говорить без конца, изъясняясь длинными периодами, с придаточными предложениями, с блуждающими отступлениями в историю и искусствознание. Гарвардский мальчик, он излучал самодовольство, какое Нордстром привык видеть в питомцах престижных колледжей и университетов. Еще в Лос-Анджелесе он заметил, что выпускники Йеля, Дартмута и тому подобных автоматически получают преимущество, даже если они свиньи, дураки или просто недоумки, как это часто бывает, и смотрят на остальную страну небрежно-снисходительно, словно она им навязана. Впрочем, парень был ласков с Соней, почти по-женски, и чувствовалось, что там образуется прочная связь. Нордстром поинтересовался, почему мальчик нервозен, и Соня сказала, что ее возлюбленного Нордстром поначалу немного пугал. У Нордстрома была привычка с минуту смотреть человеку в глаза, прежде чем высказаться, и это нервировало служащих, любовниц, официантов, даже хороших знакомых и начальников.

Несмотря на взаимную настороженность, лето прошло очень хорошо, особенно август, когда у Нордстрома был отпуск и они переехали в Марблхед. Тут главным стало море, и Нордстром был несказанно рад, что догадался снять этот громадный каменный дом у воды с живой изгородью из шиповника. Днем дул порывистый теплый ветер, бухта была усеяна парусниками, а при доме был скромный бассейн и теннисный корт, несколько запущенный. Больше всего любил Нордстром пить утром кофе на веранде и созерцать воду: оставив нераспечатанными газеты, журналы и деловую корреспонденцию ради моря, смотреть на него – бурное или спокойное, все равно, с одинаковым вниманием. Еще одной прекрасной деталью был чугунный гриль, старинный, из тех времен, когда люди пировали, а не питались. Все первое утро он перетаскивал тяжеленную вещь с заднего двора, от кухонной двери, на передний двор, чтобы можно было готовить и одновременно смотреть на море. Потом на старом катерке поплыл через бухту за продуктами для обеда.