Брет Гарт. Том 6

Гарт Фрэнсис Брет

В шестой том собрания сочинений вошли рассказы и стихотворные произведения Брета Гарта.

РАССКАЗЫ

ПРИГОВОР БОЛИНАССКОЙ РАВНИНЫ

Над Болинасской равниной разгулялся ветер. Он вздымал мелкую солончаковую пыль, гнал ее по ровной, блеклой полосе дороги, и если до сих пор дорога эта хоть как-то разнообразила пейзаж, то теперь стала совсем неприметной. Впрочем, поднятая ветром туча пыли в то же время оживила окрестность: на пустынном горизонте вдруг замаячили очертания лесов, там, где только что не было ни души, зашевелились упряжки. И даже Сью Бизли, хозяйке фермы «У родника», как ни привыкли ее глаза к унылой перспективе, которая открывалась с порога ее дома, тоже раз-другой что-то почудилось, когда она, заслонив маленькой красной рукой свои светлые ресницы, разглядывала пустынную дорогу.

— Сью! — окликнул ее из дома мужской голос.

Сью не ответила и даже не шелохнулась.

— Сью! На что ты там вылупилась?

«НАШ КАРЛ»

Американский консул в Шлахтштадте свернул с широкой Кёнигс-аллеи на маленькую площадь, где помещалось его консульство. Эта площадь всякий раз своим странно нежилым видом напоминала ему театральную декорацию. В фасадах домов с полосатыми дощатыми навесами над окнами, в четкости их контуров, в сочности красок было что-то неправдоподобное, что можно увидеть только на сцене, а в приглушенном уличном говоре была какая-то нарочитость и неизменность, вроде той, что окружает актера в намалеванной пустыне, изображающей городской пейзаж. И все же консул ощущал здесь приятное умиротворение после других улиц и переулков Шлахтштадта, кишевших столь же нереальными, похожими на игрушечных, солдатами, которых чья-то рука, казалось, ежедневно вынимала из коробочек-казарм или бараков и небрежно разбрасывала по улицам и площадям уютного, утонувшего в зелени лип немецкого городка. Солдаты стояли на перекрестках; солдаты оловянно глазели на витрины; солдаты, словно ящерицы, каменели на месте при появлении офицера. Офицеры чинно шагали, прямые, как палки, по четыре в ряд, метя тротуар своими палашами, висящими у всех под одним углом. Парадным строем, с оркестром или без оного, проезжали кавалькады красных гусаров, кавалькады синих гусаров, кавалькады уланов, сверкая на солнце пиками и флажками. Из-за угла внезапно появлялись «наряды» или «пикеты»; колонны пехоты деловито шагали неведомо куда и неведомо зачем, поднимая пыль. И казалось, что всех этих солдат и офицеров, всех до единого, заводят где-то, в каком-то одном месте, словно часовой механизм. На околышах их головных уборов, которые все были на один образец, имелась спереди пуговичка или кокарда с квадратным отверстием посредине, напоминавшим замочную скважину. Консул был совершенно убежден, что, пользуясь этой замочной скважиной и соответствующим ключом, каждый капрал заводил свое подразделение, капитан тем же способом управлял лейтенантами и унтер-офицерами, и даже сам генерал, носивший точно такой же головной убор, находился во власти высшей, движущей его поступками силы. Ближе к окраине скопление лиц военного сословия мало-помалу шло на убыль, но зато там стояли будки, а где не было будок — обозы с оружием и провиантом. И для того, чтобы военный дух не потерял своей власти над душой шлахтштадтского бюргера, существовала еще полиция, облаченная в форму, дворники, облаченные в форму, контролеры, сторожа и железнодорожные носильщики, облаченные в форму, и все — в таких же точно головных уборах, заставлявших предполагать, что их обладателей тоже каждое утро заводят для дневных трудов. Даже почтальон, доставлявший консулу деловые бумаги самого мирного свойства, был при шпаге и имел вид гонца, принесшего депешу с поля битвы, и консул, отвечая на его приветствие, подтягивался, распрямлял плечи и несколько секунд отчетливо сознавал всю тяжесть возложенной на него ответственности.

Однако такое преобладание военного духа, как ни странно, мирно уживалось с буколическим характером самого городка, и это, в свою очередь, еще более усиливало ощущение нереальности: благодушно разгуливавшие по улицам коровы порой забредали в расположение кавалерийского эскадрона, нисколько, по-видимому, этим не смущаясь; овечки, пощипывая травку, проникали в ряды пехоты или бежали небольшим гуртом впереди маршировавшего отряда, и, право же, что могло быть восхитительнее и безмятежнее зрелища пехотного полка, когда он, таща на себе все, что можно придумать потребного на неделю, возвращался походным строем после увлекательных поисков воображаемого неприятеля в окрестностях города и мирно располагался на отдых на рыночной площади, среди кочанов капусты. Суровая внешность и чудовищная энергия воинов никого не вводили в обман; барабаны могли бить, трубы трубить, драгуны бешеным галопом скакать по плацу или внезапно обнажать свои сверкающие сабли на улицах, подчиняясь гортанной команде офицера, — никто из прохожих и ухом не поведет. Разве что кто-нибудь обернется поглядеть, как Рудольф или Макс проделывает что положено, одобрительно кивнет и пойдет дальше по своим делам. И хотя офицеры всегда ходили вооруженные до зубов и только на самых что ни на есть мирных званых обедах отстегивали в прихожей свои сабли, чтобы, разумеется, тотчас снова пристегнуть их и ринуться в бой за фатерланд в промежутке между сменой блюд, это ничуть не смущало душевный покой остальных гостей, оставлявших рядом с оружием свои зонты и трости. А так как в довершение ко всем несообразностям очень многие из этих воинов оказывались весьма учеными людьми с очками на носу и, невзирая на смертоносное оружие, которым они были увешаны, имели довольно штатский вид и были — все как один — крайне сентиментальны и необычайно простодушны, их поведение в этой извечной Kriegsspiel

В приемной консул столкнулся с еще одной удивительной особенностью нравов Шлахтштадта, которая, однако, тоже была ему не в новинку. Дело в том, что, несмотря на столь яростную подготовку к борьбе с «внешним врагом» — впрочем, никогда, по-видимому, не распространявшуюся далеко за пределы города, — Шлахтштадт и его окрестности были известны всему миру отнюдь не этим, а своими прекрасными текстильными изделиями, и многие из рядовых воинов немало послужили славе и процветанию округа, трудясь за мирными ткацкими станками в своих сельских домиках. Конторы и склады превышали размерами даже кавалерийские казармы, хотя почтальон был, пожалуй, единственным одетым в форму лицом, переступавшим их порог. Вследствие этого консулу для поддержания престижа своей страны прежде всего приходилось просматривать и скреплять подписью и печатью всевозможные накладные, поступавшие в консульство от мануфактурщиков, причем, как ни странно, все эти деловые бумаги доставлялись преимущественно женщинами — и притом не конторскими служащими, а самыми обыкновенными горничными, и в приемные часы консульство легко можно было принять за контору по найму женской прислуги — столько там толпилось ожидающих очереди «медхен». Они шли одна за другой — все эти Гретхен, Лизхен и Клерхен, — в ослепительно чистых голубых платьицах, в простых, но ладных башмачках; они приносили накладные, завернув их в листок чистой бумаги или в голубенький носовой платок, зажав в коротких, крепких, а иной раз и мозолистых пальчиках, и протягивали консулу на подпись. Только раз эта подпись была небрежно смазана кончиком льняной косы, когда одна совсем еще юная «медхен», тряхнув головкой, слишком поспешно устремилась к двери; как правило же, эти простые крестьянские девушки отличались здравым смыслом, чувством ответственности и деловой хваткой, присущей им не в меньшей степени, чем их сестрам-француженкам, но совершенно не свойственной ни англичанкам, ни американкам, независимо от их социального положения.

В это утро все, кто с вязаньем в руках ожидал своей очереди, зашевелились и начали перешептываться, когда вице-консул последовал в кабинет консула, пропустив вперед инспектора полиции. Инспектор, разумеется, был в форме. Отдавая консулу честь, он, как всегда, оцепенел и, будучи не просто военным, не сразу вернулся в нормальное состояние.

Дело чрезвычайной важности! Сегодня утром в городе было арестовано неизвестное лицо, по всем признакам — дезертир. Он назвался американским гражданином и доставлен в приемную консульства, дабы консул мог его опросить.

ДЯДЮШКА ДЖИМ И ДЯДЮШКА БИЛЛИ

Они были компаньонами. В почетный ранг «дядюшек» их возвел лагерь «Кедры», видимо, отдавая дань их степенному добродушию, столь разительно отличавшемуся от судорожной, порой неуемной веселости остальных обитателей лагеря, а также из уважения к их преклонным, как казалось молодежи, годам, приближавшимся уже к сорока! К тому же за ними водились твердо укоренившиеся чудачества и привычки несколько расточительного свойства: ежевечерне они проигрывали друг другу в карты неоплатные и даже не поддающиеся исчислению суммы и каждую субботу проверяли свои промывочные корыта с целью подновить их, чего никогда не делали. С годами между ними появилось даже известное сходство, подобно тому, как это бывает со старыми супругами, — вернее, так же, как в браке, более сильный характер подчинил себе слабый. Впрочем, боюсь, что в этом случае мягкосердечный дядюшка Билли, впечатлительный, восторженный и болтливый, как женщина, держал под каблуком уравновешенного, положительного и мужественного дядюшку Джима. Оба они жили в лагере со дня его основания в 1849 году, и не было причин сомневаться, что они останутся в нем до его неизбежного превращения в золотоискательский поселок. Те, что помоложе, могли покинуть лагерь, гонимые честолюбием, жаждой перемен, новизны. Дядюшке Джиму и дядюшке Билли такие вздорные чувства были несвойственны. И тем не менее в один прекрасный день лагерь «Кедры» с удивлением узнал, что дядюшка Билли его покидает.

Дождь тихонько падал на гонтовую кровлю; стук дождевых капель казался приглушенным, как звуки, долетающие сквозь сон. Юго-западный ветер был теплым даже здесь, на возвышенности, о чем свидетельствовала распахнутая настежь дверь, но тем не менее в глинобитном очаге потрескивала сосновая кора и ответные блики вспыхивали на кухонной утвари, которую дядюшка Джим с присущей ему педантичностью начистил до блеска еще утром и расставил по дощатым полкам буфета. На стене висела праздничная одежда, которую дядюшки надевали по очереди в торжественных случаях, пользуясь тем, что она обоим была впору. Стены, вместо штукатурки обитые парусиной, приятно оживлялись пестрыми иллюстрациями, вырезанными из журналов, и пятнами, оставленными непогодой. Две койки, расположенные одна над другой, как в каюте, занимали противоположную от входа стену этой единственной комнаты; на койках лежали мешки, набитые сухим мхом, и аккуратно закатанные в одеяло подушки. Это были единственные вещи, которыми здесь не пользовались сообща и за которыми признавалось право индивидуальной принадлежности.

Дядюшка Джим, сидевший у очага, поднялся, когда в дверях появилась квадратная фигура его товарища с охапкой дров на вечер. Это был знак, что пробило девять часов. Уже шесть лет подряд дядюшка Билли неизменно появлялся в этот час с охапкой дров, а дядюшка Джим, так же неизменно, притворял за ним дверь и тут же принимался хлопотать у стола — доставал из ящика засаленную колоду карт, ставил бутылку виски и две оловянные кружки. Затем к этому прибавлялись обтрепанная записная книжка и огрызок карандаша.

Приятели пододвинули свои табуреты к столу.

КО СИ

Сомневаюсь, чтобы такое имя дали ему родители, да и не уверен, имя ли это вообще; нам всем казалось, что это просто-напросто кличка, намек на разрез его глаз, приподнятых к вискам, как у всех представителей монгольской расы — «коси»! С другой стороны, я слыхал, что у китайцев есть древний обычай писать вместо вывесок на дверях своих лавок какую-нибудь пословицу, девиз, а то и целое изречение Конфуция, что-нибудь вроде: «Добродетель — сама по себе воздаяние» или: «Богатство — самообман»; по-китайски это пишется в два-три слога, и калифорнийский старатель по простоте душевной легко может принять надпись за имя хозяина. Как бы то ни было, Ко Си отзывался на эту кличку с терпеливой улыбкой, свойственной всем его соплеменникам, и никто не звал его иначе. Если же его и величали «Бригадным генералом», «Судьей» или «Командором», то всякий понимал, что это не более как иронические прозвища, которыми любят награждать друг друга американцы, и употребляли их не иначе, как в дружеском разговоре. Внешне он ничем не отличался от любого китайца: ходил в такой же синей хлопчатобумажной куртке и белых штанах, как и прочие китайские кули, и при всей свежести и чистоте одежды от него всегда отдавало тем особым аптечным запахом опиума и имбиря, про который у нас говорят: «Отдает китайцем».

В мою первую же встречу с ним проявилась характерная черта его натуры — терпеливость. Вот уже несколько месяцев он стирал мое белье, а я еще ни разу не видал его в лицо. Но в конце концов встреча стала неизбежной: было очевидно, что он считает пуговицы какими-то излишними наростами на белье, которые следует удалять вместе с грязью, и пора было дать ему некоторые разъяснения на этот счет. Я ожидал, что он придет ко мне домой, но он почему-то не приходил.

Однажды случилось так, что я раньше времени вернулся с полуденного перерыва в местную школу, где я преподавал. Несколько младших учеников, слонявшихся по школьному двору, завидев меня, с такой стремительностью бросились наутек, что я невольно подумал, не напроказили ли они чего, однако тотчас забыл об этом. Пройдя через пустой класс, я уселся за стол и начал готовиться к следующему уроку, как вдруг послышался чей-то слабый вздох. Подняв глаза, я с величайшим удивлением увидел перед собой китайца, которого не заметил, когда вошел; он сидел неестественно прямо на скамье, спиной к окну. Поймав мой взгляд, он печально улыбнулся, но не двинулся с места.

— Что вы тут делаете? — спросил я сурово.

— Моя стилай лубашка. Моя хочет говоли пло пуговиса.

ПОЦЕЛУЙ САЛОМЕИ ДЖЕЙН

Прогремел только один выстрел. Он не попал в цель — в главаря отряда комитета бдительности, — и стрелявший, Рыжий Пит, уже взятый на мушку, оказался в их власти. После бешеной скачки рука его была нетверда, а внезапность налета, ошеломив, уменьшила зоркость глаза и ускорила неизбежный конец. Рыжий Пит угрюмо подчинился своим преследователям. Его товарищ, второй конокрад, тоже отказался от затянувшейся борьбы с чувством, похожим на облегчение. Да и разгоряченные, пылающие местью преследователи были довольны. Они взяли своих противников живьем. В течение долгой погони они не раз могли выбить их из седла выстрелом, но это было бы не по правилам и могло кончиться обыкновенной свалкой, а не примерным возмездием, которого те заслуживали. Теперь же участь этих двоих была решена. Крепкий сук и веревка положат конец их земному существованию, хотя и без санкции закона, но с соблюдением всех внешних формальностей правосудия. Этим члены комитета бдительности отдавали дань тому порядку, которым они сами пренебрегли, бросаясь в погоню и беря в плен. Но эта странная логика пограничной полосы была им по душе и придавала известную торжественность заключительной церемонии.

— Если хочешь что-нибудь сказать своим, говори живее, — приказал главарь.

Рыжий Пит поглядел по сторонам. Его стащили с седла на лесной просеке, у самого порога его собственной хижины, где уже собрались все немногочисленные родственники и друзья — преимущественно женщины и дети, не принимавшие участия в стычке; они безучастно таращили глаза на всадников, окруживших пойманных конокрадов. Кровная месть, вражда, преследования, драки и убийства — все это было им не в диковину, лишь внезапность нападения да стремительность исхода поразили их. Они ошалело, но с любопытством и, быть может, даже слегка разочарованно взирали на происходящее: ведь не было даже настоящей драки — ничего, о чем стоило бы говорить! Мальчишка-подросток, племянник Рыжего Пита, взобрался на большую бочку, чтобы с удобством за всем наблюдать; рослая, красивая девушка родом из Кентукки, жившая по соседству и заглянувшая в поселок проведать знакомых, лениво жевала резинку, прислонившись к дверному косяку. Только желтая гончая была явно и деятельно встревожена. Она никак не могла понять, закончилась охота или только начинается, и озабоченно бегала взад и вперед, бросаясь поочередно то к пленникам, то к тем, кто их пленил.

Главарь повторил свое предложение. Рыжий Пит беспечно усмехнулся и поглядел на жену.

СТИХИ И БАЛЛАДЫ

Переводы М. Зенкевича

В ЗАБОЕ

ЕЕ ПИСЬМО

ЧИКИТА

ДИККЕНС НА ПРИИСКЕ

ЦЕЦИЛИЯ